Устин покосился на него, закрыл глаза и забормотал молитву Иисусову, потому что совершил, неведомо для зрителей, страшный грех - распалился гневом на ближнего своего. Да еще и когда - накануне Страстной недели!
В конце концов Архарову вся эта суета надоела.
- Гнать дурака из Рязанского подворья в три шеи! - распорядился он.
Устин, узнав отрадную новость, тут же пошел к старику Дементьеву, к прочим канцеляристам и подканцеляристам, у всех просил прощения, коли кого невзначай обидел. И убрался из полицейской конторы чуть ли не вприпрыжку.
Как раз подоспел пятый воскресный день поста - память преподобной Марии Египетской, и Устин с особым благоговением пришел благодарить святую в ее маленький храм. Молился долго, молился и за Дуньку, каялся в том, что по неразумию своему взялся спасать ее заблудшую душу, и страстно желал поселиться в лесу, уязвить тело жестоким постом так, как пелось про Марию Египетскую слепцами на паперти. Вдруг осознал, что он уж никогда более не увидит шалую девку, затосковал, молитвенный взлет души оборвался…
Но решение уйти в обитель уже довольно в нем окрепло - обратного пути он не желал.
Так и вышло, что на Пасху Устин, не в ущерб благочестию, уладил почти все свои мирские дела, съехал с квартиры, а в первых числах месяца мая перебрался в Сретенский монастырь к отцу Аффонию.
Тот встретил его радостно, обнял, повел в келью.
- Тут пока поживешь, чадо. Отец архимандрит скажет тебе послушание - я чай, не слишком тяжкое. У нас братия малая, житье скудное - коли ты сам к нам пришел, так то для нас милость Божия. Опять же, ты грамоте знаешь…
Устин стал располагаться в келье и первым делом попросил хоть какой старый подрясник - надоело бегать с неприкрытыми коленками, в сползающих чулках. Подрясник вскоре нашелся, и уже к вечеру он пошел на литургию самым достойным образом - сложив руки, достойно и смиренно наклонив голову.
Первым делом Устин понаставил свечек: во здравие раба Божия Николая - Архарова то есть, во здравие рабы Божьей Евдокии, она же Дунька, не забыл ни Федьку, ни Тимофея, ни Сашу, ни даже вредного старика Дементьева. Вот только насчет Клавароша был в большом сомнении - француз наверняка исповедовал католическую веру, если только сам еще помнил об этом, при нужде поставить свечку он забегал в тот же храм Гребневской Богородицы, что и прочие архаровцы.
Несколько ночей с благословения настоятеля Устин провел в келлии отца Аффония, потом настоятель побеседовал с ним, остался доволен и его знаниями, и готовностью нести любые послушания, предложил оставаться в трудниках до того дня, как будет назначено его пострижение в рясу, и велел кормить его с братией.
Начиналась новая прекрасная жизнь. Жизнь без единого соблазна.
Все знакомцы радовались победам и пророчили скорую поимку маркиза Пугачева, Архаров же ощущал некую пустоту. Как если бы строил дом, подвел под крышу, и вдруг прибежали люди, сказали: оставь, твой дом более не надобен! Можно отдохнуть, можно выспаться - а все, как поглядишь случайно на незавершенное здание, на душе кошки скребут.
Столько сил было потрачено на выслеживание всякой ниточки, что могла бы связать самозванца в башкирских степях с московскими его доброхотами!… И как итог - утомление души, вынужденной потрудиться впустую.
Это странное состояние владело им вплоть до Вербного воскресения - когда пришло известие о смерти Бибикова. Полководец, которому Архаров доверял, а доверял он немногим, - умер. Не убит, что можно бы списать на злую случайность, а умер, не выдержав этой войны.
До Пасхи Архаров пребывал в мрачном раздумии. Что-то в победном наступлении на самозванца надломилось… Он чувствовал это, как многие чувствуют присутствие в темноте некой проснувшейся нехорошей силы.
А в первый ее день, сидя вместе с Левушкой Тучковым за столом у Волконских, видя веселые лица московских аристократов, слушая, как они нахваливают армию, он вдруг уловил отвратительную фальшь в голосах. Точно так же они радовались бы, узнав, что самозванец оклемался от потерь и движется на Санкт-Петербург - не видя далее собственного носа и напрочь забыв, что такой поход несет гибель родным и близким, они веселились бы при мысли, как содрогнется северная столица, больно много о себе возомнившая.
Глупость человеческая неистребима - это Архаров уже давно усвоил. И соглашаться с ней не желал. Природное упрямство удерживало его от восторга - и он знал, что московские барыни, глядя на его каменное лицо, нарушающее общую картину пасхального застолья, наверняка уже плетут очередную околесицу о московском обер-полицмейстере - Воскресению Христову-де не рад, должно, зубы разболелись! Он знал, что барыни заключили против него негласный союз, что они, прикрываясь веерами, злословят об избытке золотого шитья на его мундире и об отсутствии признанной любовницы. Знал он также, что это на самом деле - союз матерей, мечтающих хоть как-то пристроить многочисленных дочек, и если бы он проявил хоть скромное любопытство к московской барышне на выданье - тут-то бы и внес раскол в дамские ряды. Он заполучил бы пылких союзниц в родне осчастливленной девицы и еще более непримиримых клеветниц, чьими красавицами пренебрег.
А за окнами особняка все звонили и звонили колокола, Москва дрожала от их слитного гула. Люди толпились у колоколен и, заплатив полушку, лезли наверх, звонили радостно и весело, не только мужики - но и бабы, и девки карабкались туда со смехом. Архаров же, слыша звон, мрачно думал о тох неприятностях, которые непременно случатся ночью. Пасха поздняя, гулять народ станет дотемна, холод никого домой уж не загонит - а утром-то и побегут посланцы в полицейскую контору помощи просить и о безобразиях сообщать…
Архаров сидел визави с Варварой Ивановной Суворовой, и это его несколько успокаивало: не он один на Москве белая ворона. Супруга генерала Суворова оказалась тут неспроста - ее заклевала родня. Тетка, одна из главных московских великосветских сплетниц, задававшая тон среди прочих барынь, княгиня Александра Ивановна Куракина (за ее домом присматривали, потому что была она родной сестрой графа Никиты Панина, воспитателя и, как государыня полагала, подстрекателя наследника-цесаревича Павла), как нарочно, собирая гостей, именовала Александра Васильевича вороной, залетевшей в высокие хоромы. Генерал, коего князь Волконский полагал наиталантливейшем в военной области, сильно ей не полюбился. Вот молодая супруга Варвара Ивановна и потянулась к княгине Елизавете Васильевне - та ее брак всей душой одобряла.
Потом Архаров и Левушка поехали домой, где вся дворня ждала их в праздничных нарядах, с неимоверным количеством яиц, и окрашенных по-простому, сандалом или густо заваренной луковой кожурой, затем протертых деревянным маслом, и узорных, и таких даже, к которым приделаны вырезанные из бумаги силуэты. Это были высосанные индюшачьи яйца, покрытые лаком, достаточно большие, чтобы устроить из них игрушку - коли дернуть за свисающую внизу кисточку, фигуры шевелились. Также Меркурий Иванович приготовил красные яйца, с которых так искусно соскреб перочинным ножиком в нужных местах краску, что получилось на каждом маленькое распятие с фигуркой Спасителя, такой величины, как на нательном кресте.
Повар Потап вынес огромный нарядный кулич, стряпуха Аксинья - пирог, из которого торчали опять же крашеные яйца, Потапова дочка Иринка с большой гордостью держала поднос, на коем возвышалась «царская пасха», украшенная с ювелирным искусством, буквы «ХВ», а также веночек вокруг них, были выложены изюмом и миндалем, вокруг опять же лежали крашеные яйца.
Архаров пошел христосоваться со всеми, начиная с Меркурия Ивановича, кончая конюшонком Павлушкой. Никодимка шел следом с корзинкой, куда Архаров, не глядя, совал руку за разменным яичком, а полученное после христосования опускал в карман.
Происходило то самое, что и должно было происходить в этот день, но радости Архаров в себе не находил. Счастливые лица раздражали его неимоверно. Он вновь и вновь ловил себя на ощущении фальши - люди лгали друг другу про праздник, и даже приветствие «Христос воскресе! - Воистину воскресе!» казалось Архарову недопустимым в таком состоянии души. И объятия, и христосование, особенно с громким чмоканьем губ, вызывали желание поскорее покончить с ритуалом…
Потом он взял расписное фарфоровое яичко и пошел поздравлять Анюту, все еще лежавшую в постели. Меркурий Иванович принес это яичко из лавки, утверждая, что девочкам нравятся такие вещицы. Другое яичко понес ей Левушка.
Архаров не любил бесед с детишками и не понимал, какая от них радость. Правда, уважительно вспоминал умевшего вести такие речи деда - ну так то был дед, научивший жить и драться. Поэтому он, вручив Анюте яичко и пожелав выздоровления, предоставил продолжать праздничную беседу Левушке. Левушка же пустился в обещания - коли Анюте будет умницей, будет во всем слушаться доктора Матвея Ильича (Архаров вспомнил, что надо срочно изловить старого выпивоху, пока он, совершая праздничные визиты, окончательно не свалился с ног), то Левушка отвезет ее в Санкт-Петербург, где живет государыня, покровительница всех маленьких девочек, и даже, может быть, она определит Анюту в Смольный, где живут другие девицы и учатся играть на клавикордах и на арфе.
Слушая это воркование, Архаров думал, что даже коли Анюта будет вести себя по-дурацки, все равно - не миновать везти ее в Санкт-Петербург, где у нее есть дальняя родня. И там уж она будет дожидаться отца, который сейчас с генералом Суворовым бьет турок, знать не зная, что овдовел. Левушка, дожидаясь, пока она немного окрепнет, весь извелся и измаялся - везти-то сестрицу ему. Как будто мало было хлопот с похоронами тех родственников, чьи тела удалось найти на Владимирском тракте и на льду Серебрянки.
Такие вот непраздничные мысли владели Архаровым, и он дулся на весь белый свет, немало смущая своим угрюмством дворню, первую половину Светлой недели. Это было доподлинно самочувствие рыбы, вытащенной из воды на воздух.