аза его обвиняли ее, когда он входил в дом, и снег с его башмаков таял лужицей на ковре.
Она отступила к книжному шкафу, безмолвно наблюдая за Свево. Жар от камина ужалил ему лицо. Со стоном ярости он заспешил в ванную. Она – за ним, остановилась в дверях, наблюдая, как он булькает и фыркает в пригоршни холодной воды. По щекам ее поползла жалость, когда он ахнул от боли. Посмотрев в зеркало, он увидел искореженное, драное изображение, наполнившее его таким омерзением, что он затряс головой в ярости отрицания.
– Ах, бедный Свево!
Что такое? Что произошло?
– А вы как думаете?
– Жена?
Он промокнул порезы мазью.
– Но это невозможно! – Ба.
Вдова напряглась, гордо выпятив подбородок.
– Говорю вам, это невозможно. Кто мог ей сказать?
– Откуда я знаю кто?
Он нашел в шкафчике перевязку и начал отрывать полоски от бинтов и пластыря. Клейкая лента не поддавалась. Он испустил визгливую череду проклятий ее упрямству, разорвав ее о колено с такой яростью, что не удержался на ногах и покачнулся, стукнувшись о ванну. Торжествующе поднес полоску пластыря к глазам и победно ухмыльнулся.
– Не смей мне грубить! – сказал он ленте. Рука женщины взметнулась, чтобы ему помочь.
– Нет, – прорычал он. – Никакому куску пластыря не одолеть Свево Бандини.
Она вышла. Вернувшись в ванную, она увидела: Свево уже накладывает бинты и пластырь. На каждой щеке держалось по четыре длинные полоски – от глазниц до подбородка. Он увидел ее и поразился. Она оделась на выход: меховое манто, синий шарф, шляпка и галоши. Эта тихая элегантная привлекательность, эта богатая простота ее крохотной шляпки, задорно сдвинутой набекрень, яркий шерстяной шарф, стекавший с роскошного воротника манто, серые галоши с аккуратными пряжками и длинные серые шоферские перчатки снова ставили на ней печать того, кем она была – богатой женщиной, тонко заявлявшей о своем отличии от других. Он был потрясен.
– Дверь в конце вестибюля – спальня для гостей, – сказала она. – Я вернусь где-то около полуночи.
– Вы куда-то уходите?
– Сегодня ночь перед Рождеством, – ответила она так, будто в любой другой день осталась бы дома.
Она ушла, звук ее машины растаял вниз по горной дороге. Теперь его охватил странный порыв. Он остался один в доме, совсем один. Зашел к ней в комнату, перещупал и перерыл все ее вещи. Он открывал ящики, просматривал старые письма и бумаги. На туалетном столике вытащил пробки из всех пузырьков с духами, понюхал каждый и поставил все точно на те же места, где нашел. Это желание давно преследовало его, а теперь, когда он был один, вырвалось из-под контроля – желание потрогать, понюхать, погладить и изучить в свое удовольствие все, чем она владела. Он ласкал ее белье, сжимал в ладонях ее холодные драгоценности. Он выдвигал манящие маленькие ящички ее письменного стола, исследовал в них авторучки и карандаши, пузырьки и коробочки. Он заглядывал в глубину полок, рылся в чемоданах, извлекал каждый предмет одежды, каждую безделушку, каждый камешек и сувенир, изучал всё с тщанием, оценивал и возвращал на то место, откуда доставал. Вор ли он в поисках добычи? Ищет ли тайну прошлого этой женщины? Нет и еще раз нет. Перед ним приоткрывался новый мир, и ему хотелось узнать его хорошенько. Лишь это, и ничего более.
Только после одиннадцати погрузился он в глубокую постель гостевой спальни. Вот постель – кости его никогда такой не знали. Казалось, что падает он милю за милей вниз, пока не упокоился на сладком ложе. К ушам его нежным теплым весом прижимались сатиновые одеяла на гагачьем пуху. Он вздохнул, только это больше походило на всхлип. Сегодня ночью, по крайней мере, будет мир и покой. Он лежал, тихонько разговаривая с собой на языке, с которым родился:
– Все будет хорошо – еще несколько дней, и все забудется. Я ей нужен. Я нужен моим детям. Еще несколько дней, и она остынет.
Издалека он слышал звон колоколов, призыв к полуночной Мессе в церкви Святого Сердца. Он приподнялся на локте и прислушался. Рождественское утро. Мысленно он видел, как во время Мессы на коленях стоит его жена, за нею в набожной процессии – три его сына, подходят к главному алтарю, а хор поет «Adeste Fidеles». Жена его, его жалкая Мария. Сегодня наденет эту побитую черную шляпку, такую же старую, как их брачный союз, год за годом сама ее перелицовывает, чтоб как можно больше походила на модные, из журналов. Сегодня вечером – нет, сейчас, вот в это самое мгновение – он знал, Мария стоит на утомленных коленях, дрожащие губы ее шевелятся в молитве за него и за его детей. О Вифлеемская звезда! О рождение Младенца Иисуса!
В окно он видел кувыркавшиеся снежинки – Свево Бандини в постели чужой женщины, а его жена молится за его бессмертную душу. Он откинулся на подушки, глотая огромные слезы, что текли по перебинтованному лицу. Завтра он снова пойдет домой. Это нужно сделать. На коленях молить он будет о прощении и мире. На коленях, когда дети уйдут, а жена останется одна. Он никогда не смог бы этого сделать в их присутствии. Дети засмеются и все испортят.
Одного взгляда в зеркало на следующее утро хватило, чтобы на корню зарезать его решимость. Перед ним явилась отвратительная картина искореженной физиономии, уже лиловой и распухшей, под глазами – черные мешки. Никому не мог он показаться с этими предательскими шрамами. Собственные сыновья содрогнутся от ужаса. Ворча и матерясь, он рухнул в кресло и вцепился в волосы. Jesu Christi! Да он и по улицам не осмелится пройти. Ни один человек при виде его не пропустит шершавых следов языка насилия, выцарапанных на его роже. Сколько бы он ни лгал – что он поскользнулся на льду, что подрался за картами, – сомнений быть не могло: это женские руки разодрали ему все щеки.
Он оделся и на цыпочках потопал мимо закрытой двери в спальню Вдовы на кухню, где позавтракал хлебом с маслом и черным кофе. Вымыв посуду, вернулся к себе. Краем глаза уловил самого себя в туалетном зеркале. Отражение разъярило его настолько, что он сжал кулаки и едва подавил в себе желание расколошматить зеркало голыми руками. Постанывая и проклиная все на свете, он кинулся на постель, мотая головой по подушке из стороны в сторону, сознавая, что шрамы затянутся, а опухоль спадет через неделю в лучшем случае, и только тогда рожу его станет прилично показать в человеческом обществе.
Бессолнечный рождественский день. Снег перестал. Он лежал и слушал лопотанье таявших сосулек. Около полудня Вдова осторожно постучала костяшками пальцев в его дверь. Он знал, что это она, однако подскочил с кровати, словно застигнутый полицией взломщик.
– Вы там? – спросила она.
Оказаться с нею лицом к лицу он был не в силах.
– Одну минутку! – ответил он.
Быстро выдвинул верхний ящик комода, выхватил ручное полотенце и обернул им лицо, замаскировав все, кроме глаз. И лишь тогда открыл дверь. Если его вид ее и напугал, страха она не выказала. Волосы подобрала тонкой сеточкой, пухлая фигура обернута в розовую ночную сорочку с рюшами.
– С Рождеством вас, – улыбнулась она.
– Лицо у меня, – извинился он, показывая на свою физиономию. – В полотенце теплее. Быстрее заживет.
– Вы хорошо спали?
– Лучшая постель, в какой доводилось спать. Прекрасная постель, очень мягкая.
Она зашла в комнату и присела на краешек кровати, слегка подпрыгнув на ней, пробуя.
– Ух ты, – сказала она. – Мягче моей.
– Очень хорошая постель, нормальная.
Она поколебалась, затем встала. Глаза ее откровенно встретились с его взглядом.
– Вы же знаете, вы здесь как дома. Я надеюсь, вы останетесь.
Ну что он должен был на это сказать? Он молча встал, умом нащупывая подходящий ответ.
– Я заплачу вам за постой и еду, – сказал он. – Сколько бы вы ни назначили, я заплачу.
– Ах, что за идея! – ответила она. – Не смейте и предлагать! Вы – мой гость. У меня здесь не пансион – это мой дом.
– Вы хорошая женщина, миссис Хильдегард. Прекрасная женщина.
– Чепуха!
И все равно он уже решил с ней расплатиться. Два-три дня, пока лицо не заживет… По два доллара в день… И ничего другого.
Но ее беспокоило еще кое-что.
– Нам следует быть очень осторожными, – сказала она. – Знаете, какие у людей языки.
– Знаю, как не знать, – ответил он.
Но и это было не все. Она засунула пальцы в карман сорочки. Ключ с цепочкой из четок.
– Это от боковой двери, – сказала она.
Она уронила ключ в его раскрытую ладонь, и он присмотрелся, делая вид, что этот ключ – самая необычная штука на свете, но то был всего-навсего ключ, и немного погодя он запихал его в карман.
И еще: Вдова надеется, он не будет возражать: ведь сегодня Рождество, и днем она ожидает гостей. Рождественские подарки и прочее.
– Поэтому, наверное, лучше всего будет…
– Конечно, – перебил он. – Я знаю.
– Сильно спешить не нужно. Через час или около того.
С этими словами она вышла. Размотав полотенце, он сел на кровать и в недоумении потер затылок. Снова поймал свое мерзкое отражение. Dio Christo! Судя по всему, он выглядит еще хуже. Что же ему теперь делать?
Неожиданно он увидел себя в новом свете. Глупость его положения отвратительна. Что же он за осел, раз позволил водить себя за нос из-за того якобы, что кто-то придет в этот дом? Он не преступник; он – человек, и притом – хороший человек. У него есть профессия. Он член профсоюза. Гражданин Америки. Отец семейства, у него есть сыновья. Дом его – недалеко отсюда; может, дом ему и не принадлежит, но это все же его дом, его собственная крыша над головой. Что это нашло на него, если он таится и прячется, как убийца? Он поступил неправильно – сеrtamente, – но найдите на земле мне человека, кто бы так никогда не поступал.
Ну у него и рожа – ба!
Он стоял перед зеркалом и презрительно щерился. Одну за другой отслоил повязки. Есть вещи и поважнее лица. Мало того – через несколько дней оно будет как новенькое. Он не трус; он – Свево Бандини; превыше всего прочего – мужчина, и храбрый притом. И как мужчина он встанет перед Марией и попросит ее простить его. Не выклянчит прощения. Не вымолит. Прости меня, скажет он. Прости меня. Я поступил неправильно. Такого больше не случится.