Подожди, я умру – и приду (сборник) — страница 23 из 37

Николя – так, на французский манер, она стала его называть.

Николя привез ее в ресторан, вечно пустой и оживавший только во времена партсъездов. Лена расчесала волосы пальцами и мстительно представила себе Маму, спящую с открытым ртом под выпуск «Международной панорамы» и всхрапывающую в самых интересных местах.

Они сели за столик, и Николя что-то шепнул толстой официантке. Та кивнула и очень быстро забегала, так что вскоре и этот стол покрылся бутербродиками, вазочками с салатами и маленькими порциями заливного, в котором навечно застыли морковные шестеренки и плоские волокнистые кусочки серой говядины. Новым был только графинчик водки, на запотевшем боку которого Лена безотчетно начертила букву Н.

День рождения не желал сдавать позиции. Лена, выпив две рюмки водки, оказавшейся не такой уж противной на вкус, обмякла и подробно рассказала Николя о Маме и обо всей своей жизни. Новый знакомый делал бровями и глазами, будто ему интересно, но Лена чувствовала – он слушает ее совсем чуть-чуть, и спроси она его резко: что я сейчас говорила? – быть может, Николя и не смог бы повторить ее слова. Лене, однако, непременно надо было выговориться, поэтому, когда официантка пришла забирать пустую, в жирных следах посуду, девушка всё еще жаловалась на Маму и всё пьянела и пьянела от водки. Николя подливал участливо и про себя не забывал, и, когда Лена стала говорить ему, заплетаясь языком, что он очень похож на Бонапарта, эта мысль не показалась ему глупой – впрочем, наверное, только нескольким мужчинам в мире такое сравнение не понравилось бы, а Николя уж точно не принадлежал к их компании.

В черноте они не сразу нашли машину. После дождя сильно пахло яблоками и новыми листьями, и Лена открыла окно, вдыхая темный ночной воздух. Николя вел коня абсолютно пьяный, и странно, что Лену это совсем не беспокоило. Ветер вил гнездо в ее волосах, ей казалось, что она вот-вот умрет или уже умерла.

Смутно помнился чужой подъезд с незнакомыми ступеньками и окнами, дверь с яркой табличкой, которую пьянство не позволило прочесть, и в конце всего – унитаз, над которым Лена склонила голову и содрогалась, выливая прочь ярко-розовые порции вонючей жидкости. Николя держал ей волосы. Потом у Лены саднило горло, и ей было так плохо, что она даже не вспомнила про Маму, которая так и не ложилась в ту ночь, а выглядывала из окна в темный закуток улицы, изредка разрезавшийся ночными фарами на длинные лоскуты.

Последнее воспоминание: Лену крупно колотит похмелье под чужим клетчатым пледом, яркий верхний свет бьет в глаза, на стене – портрет красивой женщины в жемчужных бусах, а рядом, под пледом – совсем голый Николя с непонятной улыбкой еще неизвестных, но уже родных из-за Бонапарта губ.

Утром она снова увидела эти губы, но теперь без улыбки – он спал так беззвучно, что ей стало страшно: умер? И она тихонько приблизилась к его лицу, а он открыл глаза и удивился, потом вспомнил ее и засмеялся. Лена натягивала на себя плед – и всё зря, потому что он смотрел ей только в глаза. Он сказал, что ей не стоит больше пить или стоит научиться это делать… Впрочем, добавил Николя, он сам виноват – подливал масла, то есть водки, в огонь, и теперь – Николя выразительно посмотрел на нее – ему и нести ответственность. Лена мучительно вспоминала какие-нибудь непоправимые подробности ночи, но в памяти обнаружились только тихие тиканья чужих часов да жуткий запах блевотины, который, казалось, пропитал всё вокруг. Лена попросила разрешения принять душ, и Николя дал ей большое, удивительно мягкое полотенце.

Когда она одевалась, Николя уже не было в комнате, аккуратно, будто по линеечке убранный плед лежал с краю приведенного в дневной вид дивана. Лена подошла к зеркалу, чтобы ужаснуться своему виду, но вопреки ожиданию отпугнуло ее совсем другое. С ней-то всё было в порядке – легкая припухлость глаз и бледные щечки не в счет. А вот на полочке у зеркала стояла целая батарея косметики и дорогих духов – Лена и не видала такого богатства никогда в жизни. Рамочка, установленная между ярко-голубой коробкой «Клима» и шкатулкой, тяжелой даже с виду, дублировала портрет, который Лена уже видела на полуночной стене. Зубы и жемчуг на шее единого цвета и калибра.

Лена молчала про свои находки за завтраком, который Николя подал в кухне, которую можно было принять за еще одну комнату. Ела без аппетита и слушала легкий светский треп, который Николя умело сочетал с заинтересованными взглядами, прилетавшими ей прямо в глаза. Кухня с ходу проговорилась, что здесь частенько бывает женщина – одна и та же. Полосатый фартук, подвешенный на собственных завязках, розовая, с золотыми и белыми цветочками чашка, которую Николя даже не подумал дать Лене (сам он пил из высокой серой посудины, скорее столового, чем чайного предназначения), и еще один портрет на стене – на этот раз женщина была без жемчугов, зато с Николя в обнимку. Взгляд Николя слегка изменился, и он сказал, что да, женат, притом счастливо. Лена молчаливо, одними глазами задала ему еще один вопрос, и он, не медля, ответил: да, у них две дочери, и все они, вместе с Жемчу-женой, улетели в Сочи, там уже так тепло, что можно купаться. Не бывала ли Лена в Сочи в эту пору? Лена вообще не бывала нигде, кроме их с Мамой квартиры, институтских корпусов и еще – даже рассказывать было неинтересно.

Теперь Николя молчал, и Лена почувствовала, что ей пора уходить. Было одинаково страшно предстать перед Мамой и расстаться с Николя, особенно теперь, под утренним солнцем, когда он еще больше стал похож на императора. Николя проводил ее до дверей и сказал, чтобы она не беспокоилась, он ничего не пытался с ней сделать. Она протянула ему руку и почувствовала бумажный клочок с выдавленными следами.

В лифте она развернула бумажонку и увидела телефонный номер, написанный красивым четким почерком.


Мама полулежала в комнате лицом к стене. Ноги в ребристых чулках цвета жидкого какао с яркими пятнами штопок на пятках, худенькие, бледно-красные локти, седые волосы убраны в аккуратную плюшку и закреплены рыжим гребнем с неровными, кривенькими зубчиками. Лену словно ударило от жалости и стыда. Она заплакала и позвала Маму, но та лежала упрямо и не желала повернуться. Со стороны казалось, что Мама внимательно изучает картину Шишкина «Утро в сосновом лесу», которая была воспроизведена в стенном ковре. Шторы оказались наглухо закрыты, а на столе громоздился вчерашний торт, заветрившийся и без трех сегментов.

Так и было до вечера: Лена плакала, Мама смотрела в ковер, торт же был в центре события, он высыхал прямо на глазах, и отчего-то именно его было жаль Маме больше всего. Наверное, из-за него она и встала к вечерним новостям, проехав по Лениному раскаявшемуся личику невидящим взглядом. Мама встала с дивана, но тут же сложилась углом и сделала такие губы, будто собиралась свистнуть. В сочетании с молебно поднятыми бровками это означало страшную, нечеловеческую боль, вошедшую в Мамино тело. Отрепетированный перед зеркалом этюд удался на славу, и простодушный ребенок кинулся поддержать слабеющую на глазах родительницу. Мама довольно сильно пихнула дочерний бок свободной от самообнимания рукой.

Через пару часов, когда самодеятельный спектакль закончился, Мама и Лена сидели перед телевизором с откинутым бомбошечным занавесом и смотрели новый фильм про любовь. Точнее, смотрела Мама, а дочь просто глазела в экран, при том что в висках у ней сладко билось на три слога новое слово: Ни-ко-ля.


Ей удалось позвонить Николя только через неделю. Мама хоть и проглотила малосъедобную байку про ночевку у бестелефонной Маринки, но решила умножить бдительность и подвергла себя просто адскому труду. Она ночевала теперь в одной комнате с Леной, а утром ходила с ней в институт. Подружки не могли даже смеяться – так им было жаль Лену, хотя она улыбалась открыто, забыв даже про тот некрасивый зуб слева, который лучше не показывать. После третьей пары Лена спускалась к памятнику, указывающему рукой на коричневый плащ с Мамой внутри. Мама плотно сжимала губки при виде дочериных подруг, а они здоровались, бессердечные, как-то неприветливо и норовили поскорее проститься.

Вечером Мама разыгрывала перед единственным своим зрителем новые хвори, и Лена покорно сидела дома, приносила к телевизору бутерброды и черный, словно вакса, чай. Так было до пятницы – когда позвонила Марианна Степановна, Мамина приятельница (слова подруга для Мамы будто не было), и пригласила Маму с Леной на дачу на два дня. У Лены как раз пришли праздники – так она называла малоприятные дни, повторяющиеся из месяца в месяц. Праздники всегда продолжались не меньше недели и сопровождались страшными болями, один раз она даже потеряла сознание, так что перепуганная Мама, забыв, как сама полвека назад маялась от крутых виражей в собственном животе (будто волки грызли ей внутренности), вызвала «скорую». Врач приехал мужчина, усатый и игривый. Попросил Маму выйти из комнаты и, когда она, возмутившись, отказалась, при ней сказал, что волноваться не о чем, когда Лена выйдет замуж (тут он улыбнулся под усами), всё это пройдет. Мама потом пила настойку пиона, а Лена глаз не могла поднять, лежала на боку и плакала, будто без того потеряла мало жидкости.

В этот раз Лена тоже мучилась – зеленая, жалкая извивалась на диване, и Мама довольно спокойно оставила ее дома на два дня.

Когда дверь хлопнула, Лена постаралась выдохнуть из себя боль вместе с воздухом. Боль задумалась и ушла куда-то в поясницу. И принялась за дело так, что Лена закричала.

Она собралась пойти на кухню только через два часа. Разжевала две таблетки анальгина и проглотила их не запивая. Села на пол и закрыла глаза.

Мама не разрешала попусту глотать таблетки – это было вредно. По Маминому мнению, боль надо было терпеть. И теперь, когда Лена нарушила закон, стало легко и страшно одновременно. Боль растворилась, вышла наружу в поисках новой жертвы, а Лена аккуратно обрезала анальгиновую упаковку, так что никто бы и не заподозрил, что изначально здесь было на две таблетки больше.