ор ты все это делала лучше, чем кто бы то ни было. И вдруг после возвращения из Европы ты совершенно переменилась: ты уже не прежняя хорошая жена – теперь все бегут из нашего дома. Если бы не Грант, сегодняшний обед скорее походил бы на похороны. А кому следовало занимать за столом гостей? Конечно, тебе – ты ведь хозяйка дома. А ты сидела, как мертвая, даже не отвечала бедному Карлтону.
– Этот идиот может говорить только о своих миллионах и своих биржевых махинациях…
– Оставь, Джон Б. Карлтон совсем не похож на идиота. А если даже и так, понимаешь ли ты, что он означает для моих дел? Это американский капитал, моя дорогая; если Карлтон меня не поддержит, я пойду ко дну. В особенности это важно сейчас, когда Жетулио заигрывает с немцами. Не знаю, рассказывал ли я тебе: я как-то намекнул Жетулио на свою заинтересованность в контракте на поставку оборудования для моторостроительного завода. Артурзиньо включился в это дело, и я уже считал, что все в порядке – дело верное. И что же: Жетулио передал контракт какому-то подлизе… знаешь кому? Некоему Лукасу Пуччини, брату балерины, которая жила с твоим Пауло… – Он слегка задержался на словах «с твоим Пауло», но этого было достаточно, чтобы Мариэта подскочила.
– С моим Пауло? Это еще что за инсинуация?
Коста-Вале повернулся, вглядываясь в нее. Теперь его холодные глаза приняли ироническое выражение.
– Разве я имею обыкновение заниматься инсинуациями?
Она опустила глаза и склонила голову. Голос банкира стал равнодушным, почти бесстрастным:
– Я ничего не спрашиваю, не обвиняю тебя и не требую отчета. Эти истории меня не интересуют… Или во всяком случае интересуют лишь когда они вредят мне. – Он взял стальной нож для разрезания книг, острый, как кинжал, и начал играть им, устремив на жену долгий, пристальный взгляд. – Впервые, когда я узнал, что у тебя завелся любовник, я долго размышлял. Я мог бы разойтись с тобой: ведь тогда я еще был молод и имел возможность создать личную жизнь. Кроме того, у нас не было детей… Но я решил этого не делать. Именно потому, что во всем остальном ты была отличной женой. Я удовлетворился тем, что перестал посещать тебя. Я полагал: ты поняла мой жест и уяснила, что я хочу видеть в тебе только хорошую жену, которая мне нужна. Все эти годы ты была хорошей женой. Ты никогда не теряла голову, считалась с домом, с моими делами. Но сейчас вдруг… – Он вытер платком лысину, отпил еще глоток виски. – Так дальше продолжаться не может. Опомнись. И немедленно!
В кабинете было жарко, лысина банкира блестела. Но руки Мариэты покрылись холодным потом, она сжалась в кресле, будто ее знобило. То, что высказал муж, даже не показалось ей циничным. Его слова приобрели такую реальность, что она почувствовала, как с каждой минутой освобождается от своей безнадежной любви к Пауло. В конце концов, что такое любовь в жизни всех их – Жозе, Артура, Пауло, Энрикеты и Тонико Алвес-Нето, поэта Шопела, Розиньи, Сузаны, ее самой, – что такое любовь, как не простое сексуальное чувство? Коста-Вале пришел в состояние раздражения не потому, что она ему изменяла, а потому, что в течение некоторого времени в одной из своих связей дала увлечь себя более глубокому чувству. Когда он начал говорить, она почувствовала унижение, ее гордость была уязвлена в том, что она считала великой любовью своей жизни… Но по мере того, как он продолжал, она все больше покорялась словам мужа и начала отдавать себе отчет, что с ней происходило.
– Да, я потеряла голову, – призналась она.
– Из-за кого? В конце концов, я не хочу говорить об этом. Я хочу, чтобы ты поняла: тебе нужно снова стать той Мариэтой, какой ты была всегда, – первой дамой Сан-Пауло. Это для меня важно.
– Понимаю. Ты прав.
– Мы собираемся устроить торжество в долине по случаю открытия рудников. Ты должна туда поехать, там принимать наших почетных гостей. После того, что произошло в долине, нам больше чем когда-либо нужен праздник, который не был бы ничем омрачен… Я не думаю, что приедет Жетулио: он сошлется на волнения, вызванные коммунистами, чтобы не поехать в долину. Но и без него будет масса гостей, соберется весь цвет общества.
– Можешь быть спокоен, все будет в порядке.
Он поднялся, улыбаясь.
– Прости, моя дорогая, если я сказал что-нибудь неприятное. Ты не девочка, тебе уже не к лицу терять голову. Вместо того чтобы запираться у себя, ты должна выполнять обязанности хозяйки дома. Будь это так, – ты давно бы уже забыла этого ничтожного Пауло… Ты стоишь куда больше, чем он; жертвовать собой ради него – глупо. Я, – ты это знаешь, – стараюсь быть безжалостным. Устраняю со своего пути все, что может мне помешать.
– Я уже сказала, что ты прав. Зачем продолжать?
– Я тебя только еще раз предупредил… Значит, договорились? Ты отправишься в долину за день до торжества…
– Когда угодно.
– В таком случае, спокойной ночи. У меня еще есть работа.
У себя в спальне Мариэта попробовала привести в порядок свои мысли. Усевшись в кресло, она про себя повторила резкие слова мужа. Ее рассеянный взгляд остановился на портрете Пауло: пресыщенный вид, болезненное выражение лица, свидетельствующее о вырождении. Она подошла к портрету, взяла его в руки, еще раз вгляделась в напудренное лицо молодого человека и спрятала фотографию в ящик. Медленно начала раздеваться. Да, Жозе прав… Она растянулась в постели, на лице ее заиграла улыбка: какой приятный голос у Теодора Гранта… И она стала тихонько напевать мотив одного из фокстротов, который исполнял молодой американец.
Суровые месяцы, тяжелые месяцы, полные трудностей и лишений. Бывали дни, когда у них с матерью даже не на что было купить хлеба: последние гроши уходили на питание ребенка. Но оживленная улыбка не сходила с уст Марианы – улыбка, преисполненная веры, улыбка, столько раз поднимавшая настроение товарищей, которые было пали духом под влиянием газетных сообщений. Под непрекращающимся гнетом полицейских репрессий выполнение любого, даже самого простого задания наталкивалось на серьезные препятствия.
С того времени, как началась война и сообщения о победах Гитлера заполнили все газеты, с того времени, как, в связи с русско-финской войной, началась кампания ненависти и агитации против Советского Союза и коммунистов, – финансы партийной организации потерпели значительный урон; некоторые «кружки друзей» самоликвидировались, другие сократились до одного-двух человек. Никогда еще антикоммунистическая кампания не носила такого интенсивного характера; поэтому сочувствующие из среды мелкой буржуазии попросту испугались и перестали принимать партийных активистов, которым было поручено собирать взносы.
Газеты изрыгали потоки клеветы по адресу Советского Союза, используя в качестве повода для этого войну с Финляндией; «эксперты», сочинявшие военные обзоры в печати, были единодушны в резкой критике Красной Армии, изображая ее как армию неспособную, плохо вооруженную и недостаточно снабжаемую, как армию с некомпетентным командованием. Финляндия, наоборот, преподносилась читателям как колыбель героев, как оплот цивилизации, поднявшийся на пути «варварских орд Востока». Ни одна газета не говорила о борьбе за мир, которую продолжали упорно вести советские руководители, об усилиях, предпринятых ими для мирного урегулирования конфликта с Финляндией. Даже в газетах англо-французской ориентации гораздо больше внимания уделялось нападкам на Советский Союз и на коммунистов, чем осуждению Гитлера и нацизма. Сакила в очередной серии статей отстаивал тезис, что «советский империализм так же опасен, как и германский империализм».
Обвинение в принадлежности к коммунистам стало самым ужасным из всех. На основе малейшего доноса, на основе самых нелепых подозрений полиция производила аресты и начинала следствие, а трибунал безопасности выносил приговоры. В кругах интеллигенции воцарилась атмосфера страха и подавленности. Только фашисты, игравшие прежде незначительную роль в интеллектуальной жизни, бахвалились на сборищах в книжных лавках, диктовали свои порядки, угрожали… Сеть полицейского шпионажа разрослась настолько широко, – и не только на фабриках и заводах, но и на улицах и в кварталах городов, – что Сисеро д'Алмейда охарактеризовал положение следующей фразой:
– Сейчас развелось столько провокаторов, что, когда кто-нибудь начинает со мной разговаривать, я никогда не уверен – кто это: мой поклонник или агент полиции…
На фабриках положение стало еще хуже: хозяева использовали любую, даже самую незначительную попытку рабочих добиться увеличения заработной платы, чтобы заявить, что это выступление носит «коммунистический характер». На одной фабрике было арестовано тридцать рабочих за то, что они заявили протест против зловония, распространяемого единственной на всю фабрику уборной, которая к тому же оказалась засоренной. Хозяин распорядился вызвать полицию: «Коммунистическая агитация на фабрике!»
Однако, несмотря на то, что в пролетарских кругах свирепствовал полицейский террор, все же именно рабочие регулярно вносили деньги, которые были необходимы партии: эти средства шли на покупку бумаги и типографской краски, для выпуска «Классе операриа», на печатание листовок, на краску для лозунгов на стенах домов, на передачи арестованным товарищам, на поездки и – когда случайно что-нибудь оставалось – на выдачу мизерной части заработной платы партийным работникам.
Так было по всей стране, но в Сан-Пауло оказалось еще тяжелее: полиция не давала передышки, аресты следовали один за другим, даже многие люди, которые не вели никакой политической деятельности, проводили дни за днями в коридорах и кабинетах центральной полиции, куда их вызывали для допросов. Баррос применял все методы, начиная от раздачи денег огромной армии шпионов и провокаторов и кончая побоями и избиениями арестованных. В управлении охраны общественного и социального порядка фабриковался процесс за процессом для трибунала безопасности, который заседал в Рио. Но Баррос не чувствовал удовлетворения: он знал, что партийный комитет Сан-Пауло продолжает работать, и ему не терпелось схватить Жоана и Руйво.