— Мне очень трудно нынче говорить, — сказал он, — потому что большего дня в моей жизни не было. И трудно собраться с мыслями, подвести итоги и сказать самое основное. Одно могу заявить: горжусь и до смерти буду гордиться тем, что правительство и наша партия доверили мне в эти годы счастье командовать такими людьми, как вы.
Он говорил долго и вспоминал трудные дни первого года, вспоминал начало полного господства в воздухе, вспоминал великое наступление. И называл имена погибших, называл сражения, вошедшие в историю авиации, называл фамилии рядовых летчиков и знаменитых героев.
— Вот Плотников, — сказал он вдруг, и все повернулись к Плотникову, который багрово покраснел и опустил голову. — Да ты не красней, Плотников, — продолжал командующий, — в такой день можно и не краснеть, коли говорят о подвиге…
Потом он говорил о Ватрушкине и стрелке-радисте Черешневе, о Курочке и Гурьеве, о Паторжинском и Боброве, о Левине и Ольге Ивановне. И все выздоравливающие оборотились к Левину, который сидел в своем кресле, утирая пальцем слезы со щек, а где-то внизу за госпиталем гремели оркестры и по-прежнему на террасу косо летели сверкающие на солнце снежинки.
После обеда снегопад кончился, и весь снег сразу растаял, стало тепло, и залив сделался таким сверкающим, что на него больно было глядеть.
Лора перетащила кресло Александра Марковича к самой балюстраде. Баркан принес ему сильный бинокль, и он стал смотреть на пирс, где перед отходом на родину молились норвежские моряки. Их маленькие кораблики стояли у стенки, а ихний священник в своей кружевной мантии подымал и опускал руки над сотнями склонившихся голов, и мальчик-служка — тоже в кружевах — звонил в колокольчик и ходил зачем-то перед рядами молящихся. А за креслом Левина стоял Курочка и негромко рассказывал ему о Норвегии и о том, как норвежцы похоронили одного нашего летчика близ селения. Имя летчика осталось неизвестным, но рыбаки видели, как он дрался над их деревней, и на могильном камне высекли: «Русскому спасителю нашей отчизны».
— Сейчас домой отправятся, — сказал Федор Тимофеевич, — а потом найдутся люди, которые их научат забыть, как все это было…
А вечером опять слушали радио и мерный бой кремлевских часов. С террасы ушли в ленинский уголок и сидели там почти до утра. Радио все время говорило, передавался репортаж, и все слушали, как празднует столица великий праздник. Часа в два пришел Калугин с тремя бутылками шампанского.
— Откуда такое богатство? — спросил Александр Маркович.
— Съездил в город и купил, — ответил Калугин. — Было шесть, но три мы по дороге выпили. Машина встретилась с истребителями, поздравили друг друга.
В дверь заглянул Баркан.
— Идите-ка сюда, майор! — позвал Левин.
Три бутылки разлили в семнадцать стаканов, и один стакан Александр Маркович протянул Баркану. Баркан принял, понимающе глядя на Левина.
28
Потом начались мирные дни.
Выздоравливающие играли неподалеку от Александра Марковича в шашки, или шумно забивали «морского козла», или что-нибудь рассказывали — «травили», как говорят на флоте, — или с очень серьезными лицами устраивали пышные шахматные турниры. Иногда же просто смотрели на залив и переговаривались тихими голосами. А Левин дремал и сквозь дремоту слушал пульс своего второго отделения. Тут все шло нормально, потому что иначе бы ему доложили. А если не докладывали, значит все идет хорошо.
У него часто теперь бывали гости — Тимохин и Лукашевич, флагманский хирург Алексей Алексеевич Харламов, даже Нора Викентьевна навестила его.
Но он не особенно им радовался. Они ничего не могли ему рассказать про его отделение и про его выздоравливающих. Впрочем, когда Тимохин удалил осколок из головы одного левинского раненого, тогда Александр Маркович был рад Тимохину и приказал накормить его хорошим обедом.
— Но хорошим! — строго сказал Александр Маркович. — По-настоящему! Вы слышите меня, Анжелика?
Однажды Лора рассказала ему, что на флот «прибыл» Шеремет, и действительно полковник скоро навестил Левина. Он теперь курил какие-то душистые иностранные сигареты, у него были новые часы на широком платиновом браслете, и, разговаривая, в паузах он напевал, загадочно глядя на Александра Марковича. Главным образом он рассказывал о загранице — о Вене и других городах, где что-то такое инспектировал, а потом, в заключение, он произнес длинную фразу, смысл которой заключался в том, что у него доброе, отходчивое сердце и что зла, причиненного ему людьми, он не помнит.
— А насчет костюма нашего чего-то там пакостите? — оборвал его Левин.
— То есть как это? — возмутился Шеремет.
— Очень просто. И не прикидывайтесь овечкой — я ведь вас насквозь вижу. Вот жалко — помирать скоро, а то бы я вас допек…
— Черт знает что вы говорите! — совсем обиделся Шеремет. — Я к вам по-дружески, а вы…
— А я по-вражески, потому что весь ваш облик мне противопоказан, — жестко, хоть и слабым голосом сказал Александр Маркович. — И статейку тоже написали преподлую, и не верите вы ни в бога, ни в черта, и на новой должности занимаетесь угодничеством и хвостом перед начальством размахиваете. Я думал, станете врачом, хоть средним, а все-таки не без пользы. Но ведь лечить-то трудно. Прощайте, надоело…
Шеремет обиделся и встал. Но Левину показалось, что он сказал еще не все.
— А приехали вы сюда теперь я знаю зачем: налаживать отношения. Чтобы врагов не было. Нет, товарищ полковник. Они у вас есть и будут. Зря приехали.
Вконец обозлившись, Шеремет ушел.
А Левин пожаловался Лоре:
— Тоже явился. Нужно мне его сочувствие.
По нескольку раз в день приходил Баркан, чтобы посоветоваться с Левиным. Он солидно сидел на стуле против Александра Марковича, по-прежнему разговаривал несколько сухо, но Левину было с ним нетрудно, хоть и случалось, что голос Александра Марковича поднимался до прежнего сердитого карканья. Бывало, он настолько нехорошо себя чувствовал, что просил Баркана прийти попозже, и Баркан приходил. Приходила и Ольга Ивановна, и другие врачи, и Жакомбай, и Анжелика, но больше всего он почему-то в это время привязался к санитарке Лоре. Она просиживала возле него очень подолгу и непрерывно трещала языком, а он слушал с удовольствием, не отпускал ее и просил:
— Расскажите еще, Лора. Мне интересно вас слушать.
Лора облизывала острым красным языком малиновые губы, задумывалась на мгновение и спрашивала:
— Да про кого рассказывать-то, крест святая икона, не знаю. Вот, например, про военинженера товарища Курочку. Хотите? Только потом не скажите, что я сплетница и что у меня язык без костей. Ольга Ивановна вечно меня сплетницей ругает. Сама мне рассказала, что очень ей нравится тут один человек и что она его не может спокойно видеть, а теперь надулась, что я с Верой поделилась. А разве я могла с Верой не поделиться, когда она самая моя лучшая подруга? Или вы несогласны? Ну хорошо, про товарища Курочку будем говорить. У него-то ведь жена не очень хорошо к нему относилась. И, действительно, подумать, какая фамилия. Например, маникюрша или парикмахерша обязательно скажут — мадам Курочка, отчего не доставить себе удовольствие, верно? Ну и сам из себя военинженер не очень видный, хотя и чистенький и культурный мужчина, тут спорить невозможно. Волосики серые, личико маленькое, очкастый, ну что хорошего? А она женщина красивая, представительная, говорят — до войны даже полная была. Ну, а теперь что получилось? Теперь она увидела, что не в красоте дело. Наверное — это я не для сплетни, товарищ подполковник, а просто делюсь с вами, — наверное, я так думаю, предполагаю так, наверное, у нее даже увлечения были. Знаете, в тыл кто ни приедет с фронта — всякий герой, хоть нашего кого возьмите, скажет про себя — я матрос, и всех делов. А Курочка-то оказался хоть и Курочка, но полностью герой. Им Героев-то присвоили — вы знаете? Или вы уснули, товарищ подполковник?
— Нет, Лорочка, я не сплю. Значит, теперь хорошо у них?
— Еще как хорошо. Вера там в палате как раз была, когда он своей жене чего-то сказал, а она в ответ: «Нет, я не понимала, кто ты, и не ценила тебя». Вера прямо-таки навзрыд зарыдала. Она ведь, товарищ подполковник, чересчур нервная. Все, ну все переживает. Капли пила, не верите? А сейчас опять переживает, что эта самая Вера Васильевна совершенно даже неискренняя и только лишь притворяется…
— Вот-те новости! С чего же ей притворяться?
— А с того, что писем слишком много до востребования получает. Непременно у нее кто-либо еще имеется, кроме военинженера.
— Да ну вас, Лора, слушать противно.
— Вот видите, Александр Маркович, а сами просили рассказать. Я же не из головы, я то, что мы между собой делимся. А про старшину, про Черешнева, хотите расскажу?
— Расскажите.
— Это тоже про любовь. Вот, значит, есть у него тут симпатия — Маруся из столовой, она там в хлеборезке и на кухне. Очень сурьезная девушка, скромная такая, ну просто недотрога. Хотя и — ничего из себя не воображает.
Лора рассказывала, а он слушал, и картины жизни — доброй и вечно живой, в ее постоянном движении, в непрерывной смене событий — работа, любовь, чей-то ребенок, ревность, слезы и многое другое, — картины эти бежали перед ним непрерывной чередою. Но иногда он прерывал Лору и приказывал ей позвать Дороша, или Баркана, или Анжелику, или Ольгу Ивановну. Они приходили, и он говорил им что-нибудь, например спрашивал, каков сегодня обед. И если Баркан не знал, Левин сердился, но ненадолго, потому что забывал, на кого и за что сердился.
Однажды он велел позвать кока Онуфрия. Кок пришел бледный от ужаса и, вытирая тряпочкой лицо, долго разглядывал уже неузнаваемого Александра Марковича. А Левин забыл, для чего позвал кока, и только сказал ему:
— Так-то, товарищ повар. Это вы мне говорили какое-то там «дефруа-rpa»? Нехорошо!
Что нехорошо — Онуфрий не понял, но ушел, едва волоча ноги.
Иногда же память совершенно возвращалась к нему, он оживлялся, глаза его светились прежним блеском, и каркающий голос разносился по всей террасе. И выздоравливающие смеялись его шуткам, рассаживались вокруг его кресла и рассказывали ему новости. Многих выздоравливающих он узнавал и, путая их фамилии, вспоминал с ними войну и разные забавные истории, приходившие ему на памя