Подпольная империя — страница 15 из 54

— Да, спасибо большое…

— Давай-давай, иди…

После второго урока я выхожу из школы, перехожу через дорогу и приближаюсь к гостинице. Сегодня первый по-настоящему летний денёк. Солнце хорошенько припекает, и в костюме даже жарко. В тени ещё прохладно, ветер прохладный. Ну, собственно, так, наверное, и должно быть.

В воздухе чувствуется мелкая пыль и пыльца. Такое чувство, будто руки и глаза в пыли… Хотя, с глазами, возможно, совсем другая история… На стоянке стоят две машины такси. Толстопузый и совершенно не эмпатичный шофёр заламывает цену, готовясь выдать сентенцию вроде «не хочешь — не бери», но я соглашаюсь, не торгуясь.

Едем на Южный. Зелени ещё мало и после зимы всё выглядит неухоженным и печальным. Кузнецкий громыхает грузовиками и несущимися, точно сумасшедшими трамваями. За военкоматом сворачиваем направо. А вон и моё «Русское поле». Надо будет заехать на обратном пути, навестить тётю Любу. Правда гостинца нет … Ну да ладно, просто так, посмотреть на неё и на Зинку.

Дорога ведёт через железнодорожный переезд и врезается в частный сектор. Старый, наверное, ещё довоенный. Таким вот и должен быть путь на погост, напоминающий о бренности бытия. Покосившиеся, громоздящиеся друг на дружке домишки, чёрные крыши, чёрный дым из труб, избёнки, вросшие в землю по самые окна.

Таксист останавливается на большой площади у открытых решётчатых ворот. Ждать отказывается и, нервно газуя, уносится прочь, будто боится, что, если задержится здесь хоть на минутку, то уже никогда не вырвется из этого царства мёртвых.

Я прохожу в ворота и осматриваюсь. Кладбище молодое, пока ещё неухоженное, как дикое поле. Хотя здесь, у ворот всё вполне прилично — асфальт и порядок. Вот могилы ветеранов и выдающихся людей.

Аллея с огромными гранитными памятниками, скульптурами и барельефами в честь безвременно почивших криминальных героев ещё не появилась, с десяток лет придётся подождать. Хотя вон тот гигантский холм, заваленный начавшими выцветать богатыми венками, возможно принадлежит Пеше Богдановичу. Принадлежит… Слишком мало принадлежит нам на самом-то деле. Слишком мало…

Я сажусь на лавочку, залитую солнцем, и жду. В небе кружат стаи ворон. Пахнет сыростью, весной и смертью.

Пришедших проститься с Айгуль немного. Если бы хоронили Цвета, тут бы, наверное, полгорода было. Венки речи, водка, делёж влияния. Хорошо, что к Айгуль это не относится. Цвет мрачно кивает, молча жмёт руку и идёт вслед за «Пазиком» с окнами, завешанными плюшевыми занавесками.

Его окружают серьёзные и пытающиеся скорбеть братки. Я смотрю на почерневшую заплаканную женщину. Это её я видел в доме Киргиза. Должно быть, его мать и тётка Айгуль. Кажется, для неё это действительно потеря. Она не голосит, не причитает, но и не стирает льющихся слёз.

Оркестр из нескольких затрапезного вида музыкантов, пропитанных спиртом не очень стройно выдувает траурные звуки. Сейчас, в смысле в будущем, никаких похоронных оркестров больше нет, а сейчас, в смысле сейчас, они довольно часто идут за гробами и оглашают округу печалью.

Автобус останавливается и из него выносят две табуретки. Потом некрасиво и не благоговейно вытаскивают гроб, обитый малиновым плюшем, и крышку с чёрным атласным крестом. Крышку ставят на асфальт, привалив к Пазику. Священника нет. Оркестр смолкает, и все немногочисленные участники прощания подходят к гробу.

Странное действие. Неорганизованное, неупорядоченное и неосознанное. Нет никакого плана и, кажется, всё подчиняется инстинкту, такому же, как первый крик, как первый секс…

Четверо здоровенных гробовщиков, не обращая внимания на нас, на скорбь и на близость вечности, переговариваются между собой, скалят зубы и кажутся максимально отстранёнными от происходящего.

Я смотрю на то, что осталось от Айгуль. Жёлтый пергамент кожи, подвязанная платком челюсть, дешёвые кружева, связанные марлей руки.

— Развяжите! — шепчет кто-то. — Надо ей ручки развязать и ножки.

Ручки и ножки… Какая-то старушка наклоняется над гробом и развязывает узлы. Потом она достаёт из кармана иконку и вкладывает в руки Айгуль. Наклоняется и прикасается губами ко лбу, а потом несколько раз крестит её и что-то шепчет.

Со святыми упокой…

Будничные мордовороты, получив сигнал от Цвета, накрывают гроб крышкой и вбивают четыре гвоздя. Буднично, будто трудятся в столярной мастерской. Взяв подготовленные полотенца или, не знаю, что это, они несут гроб мимо свежих могил. Бодро и даже лихо опускают его в приготовленную яму и хватаются за лопаты.

— Подождите, — останавливает их Цвет и, наклонившись, берёт в руку горсть чёрно-жёлтой, смешанной с глиной земли.

Подойдя к краю, он бросает землю вниз, и она со звонким стуком бьёт в крышку гроба. Как в барабан, думаю я, а потом, когда подходит моя очередь, повторяю то же самое. Пусть земля будет тебе пухом. Так шепчут старушки.

Могильщики бойко и бодро, словно сдают нормы ГТО, засыпают яму и прихлопывают лопатами холмик. Из него торчит деревянный крест. Сверху кладутся пластмассовые венки и живые цветы. Цветов, впрочем, немного, всего одна охапка, привезённая Цветом. Белые гвоздики.

— Поедешь на поминки? — тихонько спрашивает он, наклонившись к моему уху.

— Посижу здесь немного, — так же тихо отвечаю я.

Он кивает.

— Ладно, подтягивайся, если что. Мы в «Кавказкой кухне» будем.

— Хорошо.

Постояв немного, все уходят. А я остаюсь. Сажусь на лавочку у соседней могилы. Она, похоже, прошлогодняя. Холм провалился, металлическая пирамида сложной формы со звездой на вершине наклонилась, как пизанская башня, а вот лавочка стоит, как влитая.

Я сажусь лицом Айгуль. Сижу и смотрю. Ни о чём я не думаю, не вспоминаю моменты, не размышляю о вечности. Просто сижу, как воробей, пригревшийся на солнце. Оно движется по небу, а я даже не шевелюсь. Времени проходит довольно много. Может быть, час и, возможно я даже проваливаюсь в дремоту, потому что не замечаю, как здесь появляется человек.

Он стоит и тоже смотрит на свежую могилу, а потом поворачивается ко мне лицом. Да я уж и так знаю, кто это. Киргиз, разумеется. Мы смотрим друг на друга, а потом я снова перевожу взгляд на могилу. Если честно, я сейчас ничего к нему не испытываю — ни злости, ни ненависти, ни желания убить. Будто это и не он, а призрак чего-то несуществующего.

— Х*ли ты сюда припёрся, — хрипит он, и мне становится ясно, что, в отличие от меня, он преисполнен страстей. — Доволен? Радуешься? Смотришь на плоды рук своих? Сука!

Не хочется вступать с ним в перепалку, но я против воли начинаю заражаться его яростью. Айгуль бы это, наверное, не понравилось, но я не совершенен. Даже наоборот. Я соткан из пороков, и гнев, внезапный, разрушительный, беспощадный — одна из терзающих меня бед.

— Заткнись, — кое как сдерживаясь, говорю я. — Не тебе брызгать ядом на этой могиле. Тебе бы землю грызть да слезами умываться, а ты вон попранную справедливость изображаешь. Не хотел говорить такое на могиле Айгуль, но рано или поздно я тебя убью. Не сейчас, потом, но не сомневайся, я слов на ветер не бросаю.

Лицо его перекашивается от злобы, дикая ярость захлёстывает и заставляет дрожать. Гнев и злость получают над ним полную и безраздельную власть. Он приступает ко мне, готовясь наброситься и, возможно, кто его разберёт, впиться зубами мне в горло.

Глядя на это, я совершенно не испытываю беспокойства. Я испытываю воздушную лёгкость, вдруг наполняющую моё тело. И я вижу будущее. Пусть не очень далеко, всего на несколько мгновений вперёд, но всё же вижу.

Я вижу, как легко уклоняюсь от удара и демонстрирую поистине молниеносную реакцию. Вижу, как пригнувшись и свернувшись пружиной, перемещаюсь и, оказавшись там, где противник меня не ждёт, наношу серию ударов, а потом снова оказываюсь в неожиданном месте. Я жалю его, причиняя боль и жестоко уязвляя гордость.

Мне открывается эта великолепная картина и единственное, что меня огорчает, то что схватка происходит над гробом Айгуль. Впрочем, возможно, в том, чтобы сделать всё у неё на глазах, как раз и кроится смысл.

Не знаю как, но то что я представлял мгновенье назад я повторяю с исключительной точностью. Враг хрипит от бешенства и злости, а я наношу удар за ударом, причиняя новую боль. И вот в момент, когда я готов отправить его минимально в нокдаун, я вдруг сам испытываю острую боль. В районе затылка. Что за хрень, успеваю подумать я, и мир гаснет. Наступает полная темнота.

Когда я открываю глаза, темнота не рассеивается. Я касаюсь глаз рукой. Глаза на месте, никто, кажется, их не выколол. Уже неплохо. Выставляю руку и пытаюсь понять, где я. Кажется не в гробу, иначе это был бы очень просторный гроб.

Я лежу, подо мной твёрдая поверхность. Болит голова. Пахнет землёй, табачным перегаром и затхлостью.

Ощупываю поверхность на которой лежу. Грубые доски. Приподнимаюсь… Так… Ага, подо мной дощатый пол. Встаю на ноги и, вытянув перед собой руки, медленно иду вперёд. Утыкаюсь во что-то мягкое… Похоже на одежду, угу, это кажется ватные фуфайки. Да, точно. Два ватника, висят на крючках. Это вешалка… Хорошо.

Нащупываю стену. Гладкая, похоже сделана из ДВП. От влаги его выгнуло крупными пузырями. Иду вдоль стены и нахожу дверь. Дёргаю, пытаюсь открыть, но она, кажется, запертой. Ладно… Шарю рукой по стене и, о, чудо, нахожу выключатель.

Щёлк и… да будет свет, сказал электрик… Становится светло. Я жмурюсь, в первое мгновение глазам больно, но они быстро привыкают. Я стою внутри небольшой бытовки. Вешалка, пустой стол покрытый газетой, эмалированная кружка, топчан, заваленный тряпьём, табурет. Ещё один табурет. Лопат и другого инструмента нет. Заглядываю под лежанку. Только пыль клочьями.

На стене плакат. Рука, состоящая из пяти разноцветных лент, держит горящий факел. На нём символ Олимпиады. Кремлёвская башня, составленная из полос, символизирующих беговые дорожки. На заднем плане кремль и золотоглавая Москва. Вселяющая гордость надпись гласит: «Москва столица игр XXII Олимпиады».