Как только Вилонов узнал об этом от Янкина, екатеринбургскому прокурору и министру юстиции спешно отправили протесты.
Подгоричани обвинялся в том, что вел допрос на частной квартире (это может подтвердить товарищ прокурора), что он пользуется недозволенными сыскными приемами, так как пытается получить показания по обстоятельствам дела у нервнобольного арестанта (тюремный врач, обследовавший Янкина, нашел у него признаки нервного расстройства). В заключение арестанты требовали немедленного освобождения Янкина из тюрьмы.
Не получив вовремя ответа, девять арестантов — Вилонов, Черепанов, Янкин, Батурин, Мавринский и другие объявили голодовку.
Прокурор вынужден был реагировать — время неспокойное, везде, даже в высоких кругах, идут разговоры о конституции… Янкина из-под стражи освободили под особый надзор полиции, а Подгоричани пришлось оправдываться…
В распахнутое окно камеры ветер доносил весенние запахи, на чахлых деревьях тюремного двора наливались почки, по ночам над тюрьмой проносились стаи перелетных птиц…
Михаил забросил книги. Часто подходил к окну, прислушиваясь к отдаленному крику журавлей. Весна звала к жизни…
Сквозь тюремные стены до арестантов доходили известия о событиях в городе.
В ночь на 1 мая на улицах и дворах Екатеринбурга снова появились прокламации (Подгоричани так и не удалось напасть на след типографии). 1 мая в городе началась забастовка. Главный проспект заполнили толпы манифестантов. К 6 мая забастовка охватила все предприятия города. Опять на улицах зашумели демонстранты. Их было уже несколько тысяч. На Кафедральной площади начались митинги, произносились зажигательные речи. Открыто, во всеуслышание звучали лозунги: «Да здравствует свобода!», «Долой самодержавие и царя!»
Вся полиция была поднята на ноги, но поделать ничего не могла. Окружив площадь, она стояла в бездействии: на свои силы полицейские не надеялись, а войск в городе не было. Лишь иногда они пытались подобраться к ораторам, но толпа бесцеремонно их оттесняла…
8 мая ротмистр Подгоричани докладывал в Пермское жандармское управление:
«Политические манифестации продолжаются. Город без электричества. Вызваны войска. Готовятся освободить политических из тюрьмы. Огромные толпы».
В середине мая Вилонова и других комитетчиков за «беспокойный нрав» отправили в Нижнетуринскую тюрьму, в так называемые Николаевские роты, которые предназначались, по выражению тюремщиков, «для укрощения строптивых».
Гнали пешим этапом по Тагильскому тракту. Весна в самом разгаре. Михаил после тюремной отсидки с удовольствием шагал по горным перевалам.
Конвой — молодые солдаты — поглядывал на политических с любопытством, охотно вступая с ними в разговоры. Замечая, что Батурин, наиболее слабый физически, начинает задыхаться, конвойные без просьбы останавливались на привал.
Под Невьянском из купленной конвоем газеты узнали о поражении под Цусимой. К обсуждению этого события с интересом прислушивались и солдаты. Состоялся откровенный разговор, причем солдаты явно одобряли комментарии арестантов. После этого установились еще более доброжелательные отношения. Этапным разрешили идти свободной кучкой, а на привалах заходить в лес. Появились соблазны, но на все заманчивые предложения Вилонов отвечал:
— Убежать мы все равно убежим, а ребят подводить не стоит. Поверили они в нас, а мы их под суд…
За Кушвой исчезли горные массивы, местность стала плоской, но дорога по-прежнему шла тайгой. И вот позади уже больше двухсот верст, этапные арестанты вышли на большую поляну и остановились возле каменных стен тюрьмы. Рядом большой деревянный дом для конвойной команды да домики для надзирателей. Вокруг же никаких признаков жизни. Только весенний лес, окружающий тюремные строения, оживляет общую картину.
Заскрипели ворота, пропуская очередную партию арестантов, и снова замерло все вокруг…
Камера-одиночка, грубый стол, тетрадные листы, по которым бегут строки:
Здесь существует режим, вся соль которого сводится к внушению арестантам страха перед администрацией. Отдаленность рот от прокурорского надзора создает благоприятную почву для произвола, который приходится испытывать каждому попавшему сюда. Одной из мер укрощения является карцер, темный или светлый, по усмотрению наказывающего. Внутреннее устройство его очень просто — это каменный сырой ящик два с половиной шага в ширину и пять длиной, с полусводчатым потолком и окном, размером не больше вагонного, которое находится в боку ящика на высоте двух с половиной аршин над уровнем пола. Воздух в нем обладает специфически затхлым запахом даже в летнее время, когда окно открыто, а недостаток света, особенно в пасмурные дни, превращает их в полутемную конуру, требующую при чтении очень высокого напряжения зрения. Все отличие темного карцера от светлого заключается в отсутствии окна. Надо сказать, что перспектива очутиться в карцере страшно пугает арестантов, и, как говорил начальник, самые буйные и непокорные после месячного пребывания в нем превращаются в тихих и исполнительных.
И вот с 1903 года по распоряжению губернатора и губернской тюремной администрации часть этих карцеров превратили в камеры для содержания политических заключенных, то есть поставили в них стол и койку, и теперь все арестованные по политическим делам, для которых нет надежды на скорый выход, отправляются сюда и здесь вынуждены проводить долгие месяцы, подвергаясь всевозможным физическим и духовным страданиям. По словам доктора, все его писания о негигиеничности и непригодности данных камер для продолжительного пребывания в них «остаются гласом вопиющего в пустыне…»
Одиночество издавна считалось одним из самых страшных наказаний. Оторвать человека от людей, отрезать от жизни — все равно что живого закопать в могилу. День за днем, день за днем — серые стены да крохотный клочок неба за решетчатым окном. Томительная пустота времени.
Трудно на расстоянии десятилетий понять настроение Вилонова в тюремной камере, но, просматривая его записи, жандармские и тюремные документы, мы не найдем в них признаков растерянности или расслабленности. Наоборот, мы по-прежнему ощущаем буйное непокорство, напряженную жизненную силу. И в тюремной камере он живет интенсивно. И, наверное, именно эта активная внутренняя жизнь и была главным противоядием против тюремной тоски.
Четыре больших тетради разлинованы тонкими рваными строчками. Выписки из книг по философии, социологии, экономике, истории, эстетике… Размышления, сомнения, поиск… Мы чувствуем, как напряженно работала мысль Вилонова, как жадно впитывал его мозг знания, превращая их в собственные убеждения. Никакие университеты не дали бы Михаилу тех знаний, которые он искал. Ибо, как он записал в одной из своих тетрадей, университеты не дают «самого главного — цельного мировоззрения, не расходящегося с действительностью». А без такого мировоззрения революционер, по выражению Вилонова, «подобен путнику, блуждающему без компаса в дебрях тайги».
«Все прежние движения, — писал он, — несмотря на то, что были такими же исторически необходимыми, каким является движение пролетариата, основывали осуществление своих целей на вере, и, если были их участники уверены в их осуществлении не менее современного пролетариата, то эта уверенность была результатом чисто психологического предрасположения верить, до фанатизма той цели, которая выдвигалась помимо воли людей в данный момент объективным ходом истории… Но движение пролетариата, кроме наличия не меньшего фанатизма, имеет в своем расположении еще убеждение, что цель во что бы то ни стало должна быть достигнута, что осуществление ее обеспечено неумолимой необходимостью исторического развития, законы которого ему известны».
Это была вера в теорию, а не в книжную премудрость, которая при слепом повторении может стать шорами. Вилонов принял марксизм не как сумму правил и инструкций, а как главную идею, которую нельзя сохранить, иначе, как постоянно обогащая и сравнивая с жизнью.
Где-то в глубине его натуры созрела страстная заинтересованность не только в своей личной судьбе, но и в судьбе мира, который станет таким, каким его сделают люди. Он искренне верил — человек способен, может изменить мир. Он испытывает гнев к «давно известной формуле: надейтесь, терпите и ждите! — вот уже десятки лет проповедуемой без всякой пользы с церковных кафедр». А на другом листке Вилонов записал: «С насилием люди мирятся тогда, когда ими не понятна его причина, когда насилие носит маску естественной необходимости факта. Коль скоро эта маска сорвана и настоящая его причина познана — от него избавляются».
В Николаевских ротах Вилоновым прочитано много книг. Но как ни увлекательна духовная жизнь, она не может целиком его захватить. У него кровь бойца, он рвется к участию в жизненной схватке. Тем более что сквозь тюремные стены доносятся раскаты нарастающей революции. На волю! На волю!
Возможность выйти из тюрьмы есть. Комитет нашел и поручителей. Но это значит, что придется жить под гласным надзором полиции, жить сложа руки. Можно, конечно, скрыться — не впервой. Но в этом случае пропадает залог, и комитету придется отдавать поручителям деньги. А таких денег у комитета нет. А потому этот вариант отвергается — нельзя подводить екатеринбургских товарищей.
Но и оставаться нельзя. А раз так — нужно бежать.
Как заноза, засела в нем мысль о побеге, с ней он просыпался утром, с ней он ложился спать.
Днем арестанты могут встречаться друг с другом. Вместе с Батуриным и другими комитетчиками обдумывается план побега. Отвергается один вариант за другим. Наконец, кажется, нашли. В уборной, которая находилась в конце коридора, обследовали пол. Оказалось, что одна из половиц подгнила и довольно легко поднималась. Отсюда и решили делать подкоп. Корпус политических стоял на окраине тюремного двора, поэтому достаточно было подрыться только под внешнюю стену. С азартом принялись за работу. Делалось это так. Один заключенный отвлекал внимание надзирателя анекдотами и побасенками, другой следил за входной дверью, откуда могло нагрянуть тюремное начальство, а третий в это время копал. Рыли по очереди, сначала руками, а потом ломиком, случайно оставленным в коридоре во время ремонта. Когда заполнили землей все свободное пространство под полом, стали разносить ее по камерам. В случае опасности стоящий на «стреме» подавал условный сигнал — затягивал песню: