Подпольная кличка - Михаил — страница 17 из 21

Побег прошел удачно. Но Вилонова среди бежавших не было. За два дня до побега его отправили в Пермь, где приговорили к ссылке в Туруханский край. Из-за тяжелого состояния арестанта Сибирь заменили Астраханской губернией.

Этапный пароход «Царица» в полдень прибыл в Черный Яр, небольшой городишко на правом берегу Волги. Кругом голая тоска: выжженная солнцем трава и пески, пески, пески… Только вечные воды Волги оживляют монотонный пейзаж.

Конвой привел Вилонова 6 полицейское управлений и сдал дежурному писарю: полицмейстер после обеда изволил почивать. Писарь расписался в бумагах, отпустил конвой, а арестанту предложил посидеть в прихожей до прихода начальства…

Прошел час. Полицмейстер не появлялся. Писарь за столом клевал носом…

С Волги донесся гудок: подошел пассажирский пароход. Михаилу надоело сидеть, и он вышел на крыльцо. К пристани спешили последние пассажиры. Постоял. Заглянул в дверь на дремавшего писаря и не спеша, пошел к Волге через раскаленную солнцем площадь. Пароход дает второй гудок. Михаил приближается к пристани. Третий гудок. Михаил прыгает на убирающийся трап и ступает на палубу парохода…

Глава десятая

Последнее время Горький часто был мрачен. Часами шагал по террасе виллы нахохлившийся, похожий на большую больную птицу. Курил папиросу за папиросой, задыхаясь и кашляя так, что начинали дрожать плечи. Или подолгу сидел в кресле, и усы его сурово топорщились.

Так было каждый раз, когда приходила почта из России. Газеты пестрели сообщениями о казнях и самоубийствах. Русские книги тоже не радовали. От них несло тоской, мистикой и унылой безнадежностью. Даже лучшие из писателей разочаровывали и раздражали Алексея Максимовича. Вот здесь же, на этой террасе, сидели как-то Андреев и Вересаев. Сидели, нахмурив лбы, и молча думали о тщете всего земного и ничтожестве человека. Говорили же они о покойниках, кладбищах, о зубной боли, о насморке… Горький жаловался тогда в письме к Лажучникову, что от их присутствия «вянут цветы, мухи дохнут, рыбы мрут, камни гримасничают так, будто их сейчас вырвет. Увы мне!»

А вокруг сверкал сказочный Капри — райский уголок на земле. Пышная, ослепительная, кричащая роскошь природы. Выглядывающие из тропических садов белые и розовые виллы. Перламутровая игра моря. Голубовато-серые утесы, обрамленные серебряным кружевом прибоя. А на сказочно синем небе — ликующее южное солнце. И все это как бы кричало: забудь про все печали, радуйся вместе с нами, будь, как и мы, весел и беззаботен.

Но вся эта сладкая красота не могла заглушить в Горьком боль и тревогу за родину. Сильнее всего его беспокоила русская интеллигенция с ее настроением: все насмарку и всему конец. Он понимал — после поражения усталость и разочарование в какой-то мере естественны. И все-таки хмуро слушал истерические исповеди бывших «революционеров», перепуганных, отчаявшихся, озлобившихся на себя и на весь мир. Их настроение было чуждо писателю. Горький чувствовал себя одиноким. Позднее он писал о своем настроении: «Если зуб, выбитый из челюсти, способен чувствовать, он, вероятно, чувствовал бы себя так же одиноко, как я». Россия больна, и ему казалось, что он знает лекарство, которое может ее вылечить.

Капри. Вилла «Спинола», где жил Вилонов в 1909 году

Письма Горького того времени полны горечи, раздражения и даже злости. В одном из них в конце 1908 года он писал:

«У меня, видимо, развивается хроническая нервозность, кожа моя становится болезненно чуткой, когда дотрагиваешься до русской почвы, пальцы невольно сжимаются в кулак и внутри груди все дрожит от злости, презрения, от предвкушения неизбежной пакости.

Я не преувеличиваю.

В чем дело? Дело в том, что я люблю русскую литературу, люблю страну и верю в ее духовные силы. Это большая любовь.

И вот я вижу что-то безумное, непонятное, дикое, отчего делается больно, и меня охватывает облако горячей мучительной злобы. Вижу то, что не казалось мне возможным в России. Народ наш поистине проснулся, но пророки ушли по кабакам, по бардакам…

Русская революция, видимо, была экзаменом мозга и нервов для русской интеллигенции. Эта «внеклассовая группа» становится все более органически враждебной мне, она вызывает у меня презрение, насыщает меня злобой. Это какая-то неизлечимая истеричка, трусиха, лгунья. Ее духовный облик совершенно неуловим для меня теперь, ибо ее психическая неустойчивость — вне всяких сравнений.

Грязные ручьи, а не люди».

И вот наступил первый день нового 1909 года. В письмах Горького появились новые, радостные нотки. 2 января он писал Екатерине Пешковой:

«Странный день был вчера: началось с того, что явился один рабочий с Урала, привез массу хорошего, бодрого, пришел как бы символическим новым годом. Много ценного лично для меня сказал об «Исповеди», «Матери» и т. д. Образовалось чудесное настроение».

И через день И. П. Ладыжникову:

«Приехал один рабочий-уралец — «изучать философию»… Какой, между прочим, великолепный парень этот рабочий, какую интеллигенцию обещает выдвинуть наша рабочая масса, если судить по этой фигуре!»

Михаил Вилонов (а это был он) по-настоящему обрадовал Горького. Смертельно больной, он поразил его своим душевным здоровьем. Он тоже был побежден, но в нем совершенно не было того истерического надлома, той болезненной озлобленности, которую Горький встречал у многих русских эмигрантов.

Подавая на прощание свою крупную горячую обнимающую ладонь, Горький тепло заокал:

— Заходите, обязательно заходите.

Из письма Вилонова жене.

«…Я уже писал, что познакомился с Луначарским, а теперь скажу, что сошелся с ним очень близко. Он с женой были сегодня с визитом у нас. Мы говорили о моих занятиях, и он выразил готовность руководить ими в области философии. Сегодня же с ним мы поехали к Максимычу, от которого я вернулся в самом лучшем настроении, несмотря на физическую усталость. Ты знаешь, как я люблю его последние произведения, и говорил о том большом перерождении и самовоспитании, какие он пережил. Теперь все это я увидел наяву. Мне кажется, мы близко сойдемся с ним. Он претворяет в себе массу тех хороших сторон человека, какие я лелеял и к которым я стремился. Наш разговор был очень трудным, и у Максимыча не раз блестели слезы радости, когда я говорил о внутреннем перерождении России…»

О России Горький не мог говорить спокойно. Он выскакивал из-за стола, крупно и возбужденно шагал по комнате:

Обрадовали вы меня. Очень обрадовали. Я всегда верил из самой гущи народа идет к жизни новый человек, бодрый духом.

Мы переживаем трудное время, но оно скоро кончится, завершится ярким творческим взрывом народных сил… Русские медленно запрягают, но скоро едут…

Глаза у Горького влажно заблестели, стали мечтательно ласковыми. Он молча походил по комнате, а когда вновь повернулся к Михаилу, глаза были уже другими: сухими, острыми, колющими:

И все-таки сколько еще азиатского в нас. Это азиатская болезнь России — рабья покорность судьбе, это дряблое непротивление року…

Горький ходил по комнате, думая о чем-то своем, роняя только отдельные фразы…

До отчаяния пассивны иногда наши люди, и эта пассивность ненавистна мне… Ничто не уродует человека так страшно, как терпение… Терпение — это добродетель скота, дерева, камня…

Человек живет, чтобы сопротивляться условиям, угнетающим его… И всякий, кто в наше время хочет быть честным человеком, должен быть революционером…

И, помолчав, добавил:

— Перед нами два конца: или сгореть в ярком огне, или потонуть в помойной яме.

Как-то Михаил заговорил с Алексеем Максимовичем о Луначарском. Горький сразу оживился:

— Вот уже год почти каждый день вижу Анатолия Васильевича и все больше убеждаюсь, какой это духовно богатый человек, — лицо Горького озарила застенчивая, влюбленная улыбка, которая появлялась у него всегда, когда он говорил о детях, русском народе и интересных для него людях, — талантливый и любимый мной человече… А какой характер! Не человек, а праздничная ракета! И делает он теперь, по-моему, очень нужное дело. Ведь главное сейчас — вырвать революционное движение из состояния разочарования и усталости, заразить верой в свои силы… Поговорите с Анатолием Васильевичем — у него на этот счет есть интересные мысли…

Михаил познакомился с Луначарским еще в Неаполе, на квартире, куда ему дали явку. Собственно Анатолий Васильевич и затащил его на Капри, соблазнив климатом и Горьким.

Вилонову нравился Луначарский, восторженный, увлекающийся, постоянно ищущий. Он всегда был полон огня и страстного порыва. И когда при очередной встрече с ним Михаил упомянул о разговоре с Алексеем Максимовичем, Луначарский сразу же подхватил:

— Да, конечно, я согласен с Максимычем. Главное — поддержать высокое настроение пролетариата, не дать угаснуть атмосфере мировой революции, которая, по-моему, сейчас мельчает от этой мнимой практики…

Пусть будет порыв, героическое перенапряжение, пусть обожествление человека станет возвышенной музыкой революции, поднимающей энтузиазм ее участников.

Вместе с немецким философом мы говорим: «Человек! Твое дело не искать в мире смысла, а дать миру смысл!»

В черных глазах Луначарского вспыхнули огоньки, клин его бородки задорно устремился вперед. Они уже прошли кривые и каменистые улочки города Капри, спустились на набережную Марина Пиккола, где царствовали каприйские рыбаки в красивых фесках, а Луначарский продолжал говорить все так же азартно и вдохновенно. Его речь сверкала, искрилась, увлекала.

Они часто встречались. То на Спиноле, то у Анатолия Васильевича, который жил с женой на вилле художника-киевлянина Дембровского, около развалин дворца Тиберия. Здесь всегда было шумно и весело. Михаил, забывая о болезни, оживлялся, хохотал вместе со всеми. Луначарский подбадривал его, обещая скорое выздоровление.

Но болезнь не церемонилась е Михаилом. Иногда он сутками не мог подняться с постели, злясь на беспомощность собственного тела. Часто нападал мучительный кашель, после которого он, вконец обессиленный, долго лежал в болезненном оцепенении. Но как только хватало сил встать, он снова с жадностью бросался в тот мир мысли и поиска, в котором жили Горький и Луначарский. Он еще не был уверен в их правоте, но этот космический размах, эта безграничная дерзость мыслей и чувств увлекали его страстную натуру. Он видел, что они искренне и мучительно ищут новых путей в жизни. Ведь нужно же найти выход из той темной полосы, в которую зашла Россия.