Подпольная кличка - Михаил — страница 18 из 21

Об этом Михаил и говорил с Горьким вскоре после беседы с Луначарским.

Алексей Максимович оживился:

— Ищут, лучшие люди России ищут…

Михаил у Луначарского встречался с Богдановым. Ему запомнился этот коренастый, светловолосый человек, с серыми серьезными глазами.

Он был обаятельным собеседником, покорявшим слушателей эрудицией и логикой ума.

Но когда Богданов касался своих тактических разногласий с Лениным, Вилонов настораживался. Как упрямый пахарь, Богданов вел свою старую борозду, не глядя ни вправо, ни влево. Он не хотел верить, что революция уже закончилась, что условия изменились, что нужно переходить к новой тактике, и продолжал проповедовать старые революционные лозунги, не считаясь ни с чем. Ему совершенно были чужды гибкость, умение маневрировать, приспосабливаться к изменившимся условиям. И когда Ленин, обладавший удивительнейшим чутьем жизни, сделал свой очередной переход к новой тактике, Богданов выступил против. В ответ на такие внешние логические рассуждения Михаил с сомнением качал головой: он лучше Богданова знал Россию, на себе испытал беспомощность старой тактики в условиях реакции.

Из письма Вилонова жене:

«…Вчера Максимыч читал новую повесть из крестьянской жизни. Прекрасная во всех отношениях вещь, да еще в его собственном чтении, четко и ясно выделяющем характеры отдельных лиц…»

Южный вечер. Терраса, освещенная лампой. Окающий басок Горького, звучащий на фоне неумолкающего шума Средиземного моря. Заключительный аккорд повести:

«…И уж нет между нами солдат и арестантов, а просто идут семеро русских людей, и хоть не забываю я, что ведет эта дорога в тюрьму, но, вспоминая прожитое мною этим счастливым летом и ранее, — хорошо, светло горит мое сердце, и хочется мне крикнуть во все стороны сквозь снежную тяжелую муть: «С праздником, великий русский народ! С воскресеньем близким, милый!»

Горький конфузливо отмахивается от комплиментов.

«— Вот некоторые критики говорят, что Горький стал похож на сказочного дурачка, который пляшет на похоронах.

Другие даже так — Максим Горький превратился в Максима Сладкого… Любят пострадать наши русские интеллигенты. А я не хочу участвовать в этом хоре, поющем панихиду российской революции. Сейчас задача литературы — расшевелить, потрясти, бросить вызов, ворваться освежительной струей. Внушить людям любовь и веру в жизнь, научить людей героизму. Нужно, чтобы человек понял, что он господин и творец мира… Мне чужд человек, который все стонет, плачет, отрицает и не видит впереди ничего, за что стоило бы драться.»

Они часто общались. О многом разговаривали друг с другом. И тогда, когда Вилонов жил на Спиноле, и позднее после приезда Марии. Не все сейчас в их отношениях можно восстановить. Почти через двадцать лет Горький написал о Вилонове очерк. Писал по памяти — некоторые детали в нем неточны. Возможно, через много лет писатель видел Вилонова несколько иначе, чем в 1909 году. Да и понимал он людей всегда по-своему: что-то додумывал в них, на что-то не обращал внимания. И все-таки стоит привести несколько отрывков из горьковского очерка.

Н. Вилонов во дворе виллы «Спинола». 1909 год

«…Он был создан природой крепко, надолго, для великой работы. Монументальная, стройная фигура его была почти классически красива.

— Какой красивый человек! — восхищались каприйские рыбаки, когда Вилонов, голый, грелся на солнце, на берегу моря.

Правильно круглый череп покрыт темным бархатом густых, коротко остриженных волос, смуглое лицо хорошо освещено большими глазами, белки — синеваты, зрачки — цвета спелой вишни; взгляд этих глаз сначала показался мне угрюм и недоверчив. Лицо его нельзя было назвать красивым: черты слишком крупны и резки, но, увидав такое лицо однажды, не забываешь никогда. На бритых щеках зловеще горел матовый румянец туберкулеза.

Меня, привыкшего слышать личные выпады и едкие колкости нервозных людей, Вилонов очень радостно удивил сочетанием в нем пламенной страстности с совершенным беззлобием.

— Ну, а чего же злиться? — спросил он Меня ё ответ на мое замечание. — Это уж пусть либералы злятся, меньшевики, журналисты и вообще разные торговцы старой рухлядью. — Помолчал и довольно сурово прибавил: — Революционный пролетариат должен жить не злостью, а ненавистью…

Разговориться с ним трудно мне было, первые дни он не очень ладил со мной, смотрел на меня недоверчиво, как на некое пятно неопределенных очертаний. Но как-то само собою случилось, что однажды, кончив занятия в школе, он остался обедать у меня, а после обеда, сидя на террасе, заговорил с добродушной суровостью:

— Пишете вы — неплохо, читать вас я люблю, — а не совсем понимаю. Зачем это возитесь вы с каким-то человеком, пишете его с большой буквы даже? Я эту штуку, «Человек», в тюрьме читал, досадно было. Человек с большой буквы, а тут — тюрьма, жандармы, партийная склока! Человека-то нет еще. Да и быть не может — разве вы не видите?

Когда я сказал ему, что для меня вот он, Вилонов, уже Человек с большой буквы, он, нахмурясь, отмахнулся рукой и протянул:

— Ну-у, что там? Таких, как я, — сотни, мы — чернорабочий народ в революции, у нас еще не все… в порядке. А отдельные фигуры, вроде Ленина, Бебеля, — не опора для вашего оптимизма. Нет, не опора.

Он отрицательно покачал бархатной головой, закрыл глаза и потише, отрывисто произнес:

Мастеров, практиков, художников революции, как Ленин, Бебель да еще двое, трое… и все — тут! А человека нет еще. Нельзя быть человеком, и жить ему негде, не на чем. Почвы нет. Он явится тогда, когда Ленин и вообще мы расчистим ему место. Да.

Встал и начал шагать по террасе, возбужденно жестикулируя. Оказалось, что он весьма склонен философствовать о будущем, и я бы сказал, что у него было развито чувство осязания будущего. Он видел, нащупывал, — хотя как бы сквозь туман, сквозь темноту, — какие-то своеобразные формы общественности, каких-то особенно оригинальных людей. Помню, я не очень понимал его да, кажется, и не очень внимательно слушал: меня в нем интересовало не это. Но я понимал, что его представления независимы от социалистов-утопистов и что он видит в будущем человечество сильных, человечество героев, развившееся до степени космической силы. Впоследствии я не один раз наблюдал романтизм революционеров-рабочих, романтизм, который как будто конфузит их и о котором они разрешают себе говорить лишь в минуты исключительные.

…Я чувствовал, что Вилонов — человек, как-то своеобразно ненавидящий. Ненависть была как бы его органическим свойством, он насквозь пропитан ею, с нею родился, это чувство дышало в каждом его слове. Совершенно лишенная признаков «словесности», театральности, фанатизма, она была удивительно дальнозоркой, острой и тоже совершенно лишена мотивов личной обиды, личной мести. Меня удивила именно чистота этого чувства, его спокойствие, завершенность, полное отсутствие в нем мотивов, посторонних общей идее, вдохновлявшей ненависть.

А к себе он относился так, как будто не понимал, насколько опасно болен, хотя однажды сказал очень спокойно:

— Ну, меня ненадолго хватит».

Горький и Мария Федоровна переехали на новую виллу — Спинола. Когда-то здесь был средневековый монастырей и расположен он был на склоне горы Святого Михаила. Из окон виллы открывался вид на Неаполитанский залив и Везувий. Здесь было просторнее, чем на старой вилле Беринг. Алексей Максимович не хотел слушать никаких отговорок: Вилонов должен жить с ними: так будет лучше и для лечения, и для занятий…

Из письма Михаила жене от 22 января 1909 года:

«…Я теперь совсем поселился у Максимыча, т. е. в его же даче. Комната очень хорошая и уютная, с камином и электрическим освещением. Ход на балкон, и солнечная… Сейчас девятый час утра. Пишу, а солнышко греет уже сильно в окно, а море все покрытое светлыми бликами, далеко стелется тихой равниной…»

Здесь, на Капри, Михаил находится в счастливом ожидании радостного события: он будет отцом.

Из писем к Марии:

15.2.09.

«…Видеть тебя матерью для меня большое счастье. И напрасно ты думаешь, что материнство способно сделать тебя нетрудоспособной. Все зависит от того, как воспитывать. А это дело мы будем вести совместно, и я буду очень сильно ухаживать и помогать тебе в этом отношении. Рабочим ведь дети не мешают работать. С них мы и возьмем пример…»

Конец февраля.

«…Я очень рад, что твое самочувствие улучшается. Ты напиши мне, в какое время приблизительно родится наш. Если будут деньги, ты пришлешь мне телеграмму. Но жаль, что этот период всей тяжестью ложится только на одну тебя. Мне как-то неловко становится, особенно когда ты пишешь о трудностях его. Ну уж потерпи для общего счастья».

9.4.09.

Дорогая, милая Марусенька!

Сейчас сидели за чаем: Максимыч, Бунины — и вели кое-какие разговоры. Вдруг телеграмма. Распечатываю и вижу в ней свою дочку. Максимыч поздравляет своего куманька, а я, растроганный, удаляюсь к себе и пишу тебе… Навряд ли смогу что-нибудь написать путное, ибо весь наполнен массой впечатлений необычно хороших…

Как хорошо, что у нас есть дочка. Наша жизнь теперь освещается новым содержанием. В ней больше смысла и прекрасного взаимопонимания. Нашей задачей теперь будет вырастить ее и приготовить к принятию сана пролетарского борца. Надо влить в нее всю мощь наших сил, и пусть она пойдет тем же уверенным и жизнерадостным шагом дальше по пути общей работы. Как жаль, что ей еще долго придется быть около тебя… и мне долго не придется с ней жить той товарищеской жизнью, о которой я так много и долго мечтал. Надо будет только раскрывать перед нашей дочкой все содержание мира и быть ее старшим товарищем, но не более. Всю авторитарность отцовства и материнства мы отбросили в сторону. Ах, ты представить не можешь, каким славным представляется мне наше будущее.

Мы на своих прогулках всегда любуемся детьми. Иногда идем, идем, а потом остановимся около какого-нибудь карапуза и хохочем вместе с ним или наблюдаем их серьезные рожицы, с какими они смотрят на отдельно от них живущий мир взрослых людей. У Максимыча неисчерпаемый запас любовного отношения к детишкам, и это я считаю залогом здоровой творческой личности человека…целую нашу дочурку».