Подпольное сборище — страница 2 из 3

Мне достались черные – верная примета проигрыша, с Рокиным я не всегда справлялся, играя и белыми. Энергично галопируя конем, Рокин сказал, слегка посмеиваясь:

– Испугался все-таки, что Дациса с Успенским прибрали? Трусы вы, пятьдесят восьмые...

– Будешь трусом, – мрачно отозвался я. – Вашего брата берут за дело, а нас? На ровном месте спотыкаемся!

– Надо, надо вам бояться. Сейчас плохо, а скоро хуже будет.

Я посмотрел на него, недоумевая. Он понизил голос. Он любил делиться со мной «парашами».

– Чего шары выкатил? Военнообязанных вохровцев на днях отправляют на фронт – слыхал? Остаются вольнонаемные – папаши... Что будет!

– Какая разница – вольнонаемные или военнообязанные?

– Тебе – никакой. На вас прикрикнешь, вы – руки по швам, слушаюсь! А нам – разница. О себе не скажу, а ребята най-дутся, которым воля дороже лагеря. Батальон старичков таким не помеха – разнесут в клочья!

Он засмеялся, радуясь, что напугал меня.

– Тогда, точно, затрясетесь! Ребята пойдут гужеваться от пуза, а кому не понравится – нож в брюхо! Ни работы, ни комендантов... Анархия – мать порядка! Склады – вразнос, вино – на стол! А потом – кто куда! Воля – она широкая, на все стороны.

Я попытался спорить:

– С материка пришлют войска, прилетят самолеты...

Он пренебрежительно махнул рукой.

– Самолеты!.. Все максимки с вышек поснимали на фронт. Немец топает на Москву! Крепкая, крепкая была держава – от одного хорошего удара поползла по швам, как вшивая телогрейка...

Он снова взглянул на меня и забеспокоился, что наговорил лишку. «Органы» еще были всесильны в Норильске.

– Мне безразлично. А у ребят волчья думка, понял? Ваш брат все заявления, чтобы на фронт, а эти приглядываются, куда ветерок. Ожидают своего времени, понял?

Я понимал одно – в час, когда в лагере начнут «гужеваться от пуза», в стороне Николай не останется. А и захотел бы, друзья не дадут. Настроение мое вконец испортилось. Я продувал партию за партией. Рокин наслаждался своими выиг-рышами и моим смятением. В эту ночь я почти не спал. Во сне одолевали кошмары, в бодрствовании – мысли хуже любо-го кошмара.

На третий день Провоторов пришел ко мне в барак и, вызвав наружу, сказал:

– Завтра, будьте готовы, Сережа.

Я с утра глядел в небо. Я подбегал к окну, выходил во двор. Я искал хотя бы следа тучки. Небо было пустынно и пла-менно. Солнце неторопливо обходило горизонт. Тени удлинялись, но свету не становилось меньше. Нельзя было выбрать худшего времени для запрещенного сборища, чем этот сияющий тихий вечер.

Перед вечерним разводом я пошел в тундру. Я выбрался на бережок безымянного ручья, присел в кустах тальника. Меня со всех сторон охватило томное бабье лето, последнее тепло года. Солнце нежной рукой скользнуло по лицу, ручей усыпляюще бормотал, тальник шумел и качался. А в стороне две знакомые березки протягивали кривые лапы и тоже ка-чались – несильный ветер сбежал с Шмидтихи, и все в леске ожило и заговорило. Мне показалось, что березки хотят под-бежать ко мне и негодуют, что не могут выдрать ног из почвы. Я обнял, сколько мог захватить руками, нагретую за день землю, прижался к ней грудью и лицом – она была ласкова и податлива. Мне стало спокойно и легко, как и всегда бывало, когда удавалось посидеть наедине с землей и небом. Потом я услышал зов Тимофея:

– Серега! Ты где тут? Тебя ищут, Серега!

Я в ужасе кинулся к цеху. Тимофей стоял около уборной, застегивая брюки.

– Кто ищет меня, Тимоха?

Он смотрел на меня с удивлением.

– Как, кто? Я и стрелочек – пора домой!

Я понял, что конспиратор из меня, как из хворостины оглобля.

– Я не пойду, Тимоха. Передай стрелочку, что остаюсь до ночи. Срочное дело.

Он кивнул.

– Стихи писать? Когда-нибудь тебя за эти рифмы!.. Ладно, объясню, что дежуришь на экспериментальной печи.

Я подождал, пока бригада наша не выстроилась около склада и не зашагала к дороге, потом прошел к себе. В комнате сидело трое мужчин. Они встали при моем появлении. Я растерянно смотрел на них.

– Нам нужен Провоторов, – сказал один.

– Понимаю, – ответил я и снова ощутил, что говорю глупости, совсем не так надо отвечать. – Провоторов скоро при-дет, подождите.

Они снова уселись, а я захлопотал у потенциометра. Эти незнакомые люди меня не занимали. Я хотел увидеть Николая Демьяныча, о котором упоминал Провоторов. Я слышал об этом человеке. Фамилия его начиналась на Ч - не то Чагец, не то Чаговец, а, может, и вовсе Чугуев, сейчас уже не помню. Мне не раз его описывали – низенький, немолодой, с усами, глаза пронзительные, как пики, неговорлив, нездоров – язва желудка. Я знал об этом Чаще, или Чаговце, или Чугуеве, что он вступил в партию еще до революции, работал в Донбассе и в Ростове и, как почти все старые большевики, свалился на нары в тюремную эпидемию конца тридцатых годов. Мне хотелось расспросить его, не знал ли он моего отца, участника Одесской большевистской организации, высланного перед революцией в Ростов и там осевшего. Я не понимаю, почему у меня возникло желание поговорить с ним об отце. Отец не поладил с матерью, мы жили врозь – с тринадцати лет я сменил его фамилию на фамилию отчима. И вообще, на воле меня мало трогало, как он и что с ним, родственные чувства не были во мне очень развиты. Зато в тюрьме я много размышлял о нем. Вероятно, это происходило потому, что я старался осмыс-лить закруживший меня водоворот событий, понять, кто мы и кто наши стражники и гонители, и как получилось, что нас, единых по взглядам, разделил непреоборимый ров. Отец, когда я видел его в последний раз, это было в двадцать пятом году, сказал мне: «Я таскался по царским тюрьмам и ссылкам для того, чтобы тебе, Сережа, были открыты широкие пути на все стороны, куда полюбится!» Все мои жизненные пути исчерпывались теперь узенькой тюремной стежечкой – я хо-тел разобраться, почему так получилось? Кто в этом виноват – он или я?

Пока я углублялся в невеселые мои мысли, комната наполнилась – двери неслышно отворялись, неслышно входили то один, то двое, кивком здоровались, в молчании присаживались на табуретки, становились у стены. Потом вошел Прово-торов с человеком в одежде не по сезону – бушлате и шапке, ватных брюках и сапогах. Вошедший не дотягивал головой и до плеча Провоторова. И он был с усами на землистом лице, типичном лице язвенника. Я понял, что это и есть Чагец или Чугуев. Чагец окинул меня быстрым взглядом и отвернулся. Очевидно, ему говорили обо мне.

– Можете быть свободны, Сережа, – сказал Провоторов. – Погуляйте на солнышке.

Я умоляюще поглядел на него. Чагец снова повернулся ко мне. У него были стремительные глаза, он ударял ими, как пулей. Они вспыхнули на меня, я чуть не отшатнулся. Чагец сказал Провоторову:

– Пусть остается. Охрана поставлена?

– Как намечено, – ответил Провоторов.

Чагец уселся на табурете.

– Товарищи, времени в обрез. Дискуссий не разводить. Давай ты! – он ткнул пальцем в Провоторова. Я заметил, что Чагец избегает называть собравшихся по фамилиям.

Провоторов говорил минут десять – чеканными фразами, почти формулами. Он начал с дела Кордубайло. Болваны из «органов» опять ищут врагов не там, где враги таятся. Они состряпали очередную липу, чтобы показать усердие перед верховным начальством. Реальной обстановки они не знают, хотя всюду насажали сексотов. А реальная обстановка гроз-на. Лагерь лишь с поверхности спокоен, внутри он кипит. Охрана, кто помоложе, уходит на фронт, оружие вывозится туда же, в казармах – одни винтовки. Бандиты готовят восстание, оно разразится, когда закроется навигация. Активных зачин-щиков сотни три-четыре, но к ним присоединится шпана, кое-кто из бытовиков. Пятьсот пожилых стрелков, несущих ны-не охрану лагеря и заводов, будут перерезаны в одну ночь. «Органы» ожидает та же участь. Предупреждать их об этом бесполезно, они опасаются лишь нас. От нашего поведения зависит многое, нас немало, хоть мы и не так организованы, как блатные.

– Ты! – Чагец ткнул пальцем в одного из присутствующих.

Тот прокашлялся и заговорил:

– Начнется восстание, надо поддержать вохру. Не допустить, чтобы власть захватили блатные. Подумайте, что про-изойдет! Остановится строительство, замрут заводы, опустеют шахты. Это будет злодейский удар в спину на шей отсту-пающей армии. Никель – это орудия, это танки, это снаряды. Он должен литься, наш никель, он не имеет права иссякать!

– Дай мне! – возбужденно потребовал еще один.

Он обрушился на первого. Кого поддерживать, какую вохру? Вохровцы начнут стрелять в нас, поднимись заваруха! Этот приказ – расправиться прежде всего с нами – им отдадут из комитета госбезопасности. Вот кого вы хотите поддер-живать – «органы»! Вы тревожитесь о людях, истребляющих честных сынов партии, пересажавших чуть ли не всю техни-ческую интеллигенцию, уничтоживших перед самой войной почти все военные кадры. Это они виноваты, что наши армии сражаются у Ленинграда, а не у Кенигсберга, отступают к Москве, а не рвутся к Берлину. Они кричат нам в лицо: «Фаши-сты!» – и каждым своим поступком облегчают победу фашизма! Я и рукой не шевельну, чтобы помешать одним бандитам разделаться с другими!

– Ты хочешь, чтобы остановились шахты и заводы, прекратилось строительство? – спросил третий.

– Нет! – закричал второй. – Не приписывайте мне диких мыслей. Я заводы буду отстаивать кулаком и ножом, зубами и ломом! Я не отдам их разгулу стихии. Вот мое предложение – с началом восстания занять все производственные объекты, выставить охрану из наших и продолжать работу, пока не прибудет помощь с материка.

– Помощь с материка? – переспросил первый. — Откуда взять эту помощь? Не из тех ли войск, которые теснят к Мо-скве? И как перебросить эту помощь сюда? На самолетах, прикрывающих сейчас небо Ленинграда?

– Все! – сказал Чагец. – Положение обрисовано, мнения высказаны. Разрешите мне.

Он встал и прислонился к стене, чтобы лучше видеть собравшихся. У меня билось сердце, шумело в ушах. Голова моя раскалывалась от дикого противоречия – втайне от советской власти шло подпольное собрание в защиту советской вла-сти!