Подробности жизни — страница 1 из 6

Подробности жизни

ПОТЕРИ — ОДИН ЧЕЛОВЕК…Повесть

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Никита Сорокин давно уже просился у начальства в Ленинград, но его все не могли отпустить. Сперва говорили — нельзя, потом — не время, а в третий раз так сказали: в роте слишком много ленинградцев, и если кого-то отпустить — все запросятся. Окончательного отказа тоже не давали. Надо повременить, говорили. И Никита с солдатской послушностью ждал своего срока.

После Октябрьских праздников и неудачных боев в устье реки Тосны, из которых Сорокин даже и не надеялся выйти живым-невредимым, о его просьбах неожиданно вспомнили. Было ротное построение. Командир роты, сильно почерневший и постаревший в этих боях, медленно шел вдоль недлинного двухшереножного строя и поочередно смотрел солдатам в глаза. Не на выправку, не на пряжки да ремешки, и без того хорошо подзатянутые начинавшимся голодом, а только в глаза. Было похоже, что он искал кого-то в строю и не находил.

Так подошел он и к Сорокину. Остановился. Проговорил негромко:

— Ну вот, Сорокин, теперь я уже не могу сказать, что в роте слишком много ленинградцев.

Сорокин не знал, что ответить на такие слова, и только выпрямился, подтянулся.

— Зайди ко мне после построения, — сказал ротный.

В этот же день старший лейтенант повел Сорокина к комиссару батальона и без особых церемоний доложил:

— Вот надо отпустить человека в город, пока еще не поздно. А то мы дождемся, что вообще некого отпускать будет.

Комиссар недовольно нахмурился.

— Только без паники, товарищ Любимов!

— Я и не паникую, товарищ военком, — смело отвечал ротный. — Я правду говорю. Под Усть-Тосно я половину своих ленинградцев оставил…

— Я все знаю и понимаю, — опять попридержал комиссар командира роты. — Мы попытаемся кое-кого изредка отпускать. Но не часто и не всех подряд.

— Мне сейчас вот его надо, — показал ротный на Сорокина, который все это время стоял тут же и с удивлением ощущал, что краснеет, словно какой-нибудь юнец. Думал, никакой краски в лице не осталось, а вот все же нашлось, разлилось по щекам — от благодарности к ротному и общего волнения — неожиданное, забытое тепло.

— Хорошо, — сказал тогда комиссар. — Как только пойдет батальонная машина в Ленинград, я вызову товарища Сорокина и прикажу нашим штабистам оформить командировку.

— А может, я на попутных, товарищ военком? — заторопился от радости Сорокин. — Где на попутных, где на своих двоих.

Комиссар поглядел на него и вроде бы чуть улыбнулся.

— Не могу я, дорогой товарищ, взять и выписать тебе увольнительную записку, как в мирное время. Сейчас ни у кого нет такого права. Так что придется ждать подходящего случая, когда действительно надо будет кому-то ехать по делам, ну, а заодно и тебя приплюсуем. Понял?

— Есть, товарищ военком, понял!

Теперь Сорокин торопился ответить уже по другой причине: побоялся, что комиссар вдруг рассердится и вообще передумает, не отпустит.

Сразу за дверью ротный вкусно закурил. Сорокину, как только он поймал носом дымок, тоже страшно захотелось затянуться, но нельзя было. Раз бросил — значит, бросил, и конец делу! А бросить пришлось из-за сахара, который выдавали некурящим взамен табака. Решил подкопить сахарку для своей поездки, потому что в городе, по слухам, уже всерьез голодали. Да и по письмам можно было кое о чем догадаться. Прямо о голоде пока что опасались писать, чтобы не распространять панику и не подрывать моральный дух защитников города, но кое-что прорывалось между строчек. «Ирочка спросила сегодня, нет ли у нас вкусненького черного сухарика, и я чуть не расплакалась», — прочитал Сорокин в последнем письме от жены. Прочитал — и отвернулся ото всех в угол. И потребовалось время, чтобы снова вернуться к письму.

Дальше Ольга, словно бы спохватившись, писала:

«Но ты о нас не беспокойся, о нас не задумывайся, мы все-таки дома, под крышей живем, не в окопах промерзших. Кругом все время говорят, что скоро должно быть улучшение, так что мы выдюжим. Главное, чтобы вам-то, нашим защитникам дорогим, побольше выдавали хлебушка…»

Все она понимала правильно, и не зря Сорокин всегда любил ее. Хорошая она жена и хороший, верный человек. Вот только с черным сухариком у всех стало плохо.

Сам Сорокин в последнее время тоже начал слабеть немного. Просто не узнавал себя. Уставал от такой работенки, какую прежде и не заметил бы и за работу не посчитал бы. Но это, конечно, пройдет без следа, как только станут выдавать побольше хлеба. Или начнутся бои, и саперов опять переведут на первую норму. Под Усть-Тосно, когда кормили по первой категории, голода никто не чувствовал. Правда, там еще и потому так было, что готовили обед, скажем, на сорок вчерашних человек, а к сегодняшнему дню в роте оставалось тридцать; десять котелков валялись где-то в воронках… В те дни даже водки доставалось немного больше нормы, если старшина не заначивал остатки. У Сорокина и во фляжке кое-что собралось и не расходовалось — это он тоже берег для Ленинграда. Говорят, там можно выменять на водку хлеб и даже кусочек жира, если повезет.

Словом, все было готово у Сорокина к тому, чтобы ехать.

Но в жизни, особенно фронтовой, не все делается так быстро, как хотелось бы людям. Батальон все еще приводил себя в порядок, и почему-то считалось, что при этом весь личный состав должен находиться на месте. Потом прибыло небольшое пополнение из ленинградских госпиталей, то есть бывшие раненые. В ротах начались кое-какие пертурбации. На отделение, которым в ходе боев вынужденно начал командовать Сорокин, пришел теперь настоящий кадровый сержант. Думалось, что это как раз хорошо: можно сдать отделение, сложить с себя ответственность, и легче будет отпроситься. Однако и тут не повезло. Сержант Матюх, и кадровый, и опытный, и шустрый, был до этого пехотинцем, саперного дела почти совсем не знал, и командир роты велел Сорокину ввести парня в курс саперной науки. А комиссар поручил провести беседу с новым пополнением.

«Ну какой из меня беседчик, товарищ военком? — взмолился тут Сорокин. — Я и в мирное время никогда не выступал на собраниях». — «Ты живой участник всех наших боевых дел, начиная от Луги, — сказал комиссар. — У нас таких немного осталось… Но ты, конечно, не акцентируй на этом».

Комиссар посоветовал вообще не распространяться о потерях и неудачах, а больше делать упор на примеры боевой активности, выдержки, сноровки, верности долгу.

«Это понятно», — сказал Сорокин, как будто прошел уже не одну войну и хорошо знал, что любая армия и все ее подразделения после неудач и потерь не любят говорить об этом. Просто делается вид, что ничего особенного, тем более — катастрофического, не произошло, и армия ничуть не обессилела. Просто провела бои местного значения и нанесла противнику большой урон, от которого он не скоро оправится.

Сорокин провел такую беседу, и комиссар похвалил его.

«Насчет твоей просьбы я помню, — сказал он еще, — но тут возникло небольшое препятствие».

«Препятствием» оказался комбат. Он был принципиально против того, чтобы солдаты ездили домой, встречались со своими близкими. «Будут отрывать от своего пайка и сами тоже ослабнут, — говорил он. — А мне они нужны для боевой работы. Пусть воюют, а не тянутся к юбкам!» «Какие теперь юбки, комбат!» — увещевал его комиссар. «Все равно, — не сдавался комбат. — На войне отпусков не дают».

Спор продолжался, а время шло. Только в канун Дня Конституции было решено послать группу лучших саперов на праздник к шефам — на швейную фабрику имени Володарского. Днем раньше — 3 декабря — саперы стали получать самую низкую для солдат, уже по-настоящему голодную норму: сто пятьдесят граммов тяжелого блокадного хлеба и семьдесят пять граммов отличных довоенных сухарей.

«Вот и все, что я привезу своим, — думал Сорокин. — Один вкусный сухарик на троих».

II

— Значит, так, Сорокин, — напутствовал его командир роты. — Сухой паек мы выдадим тебе на двое суток, но сам возвращайся вместе со всеми. Без всяких там… Понял?

— Ясно, товарищ командир… Спасибо, товарищ старший лейтенант!

— Еще к тебе личная просьба, — продолжал ротный. — Отвези этот пакетик на Гороховую. Это недалеко от фабрики Володарского.

— Да что вы, товарищ старший! Если бы даже совсем далеко…

— Ну все. Счастливого пути!

— Есть!

Сорокин чувствовал, как на душе делается все радостнее и радостнее, словно бы приближался для него какой-то большой богатый праздник, к которому загодя все готовятся и по-настоящему весело встречают. В любой семье пекут, варят и жарят что-нибудь вкусное, потом сытно и долго, с разговорами и песнями, обедают, потом выходят в лучшей своей одежде на улицу, гуляют там с семьями или с самыми близкими друзьями и возвращаются домой с доброй праздничной усталостью.

Чуть ли не бегом побежал Сорокин в ротную каптерку. Застал на месте обоих нужных людей — и писаря-каптенармуса, и старшину. Старшина перекладывал и, наверно, пересчитывал новенькие, только что полученные к зиме ватные шаровары, писарь-каптенармус считал в это время людей роты, составляя строевую записку на завтрашний день и вслух повторяя то, что заносил в графы:

— Офицеров — два… Сержантов — семь… Красноармейцев — тридцать два… Потерь у нас нет, старшина?

— Нету! — отвечал старшина.

— Ага, стал быть, всего на четвертое декабря — сорок два… Потери боевые — нет. Потери небоевые — тем более… Ну чего тебе, герой Сорокин?

— Да вот, паек получить.

— В город едешь, я слышал?

— Да вот, разрешили, — вроде как извиняясь, подтвердил Сорокин.

Писарь-каптенармус молча позавидовал ему и направился к весам.

— Скажи спасибо, что у нас получены продукты на три дня, а то не видать бы тебе второго пайка, — заявил писарь.

— Спасибо, — проговорил Сорокин.

— То-то же!

Смотреть, как он взвешивал хлеб и горсть крупы, было мучительно и почему-то стыдно, однако и не смотреть на весы Сорокин не мог. Так и чудилось, что этот жуликоватый парень обязательно обвесит его. И что же тогда останется? В мирное время Никита птицам в кормушку сыпал больше крупы, чем теперь получал для себя на двое суток.

— Все. Забирай! — объявил писарь-каптенармус об окончании томительной процедуры. И Сорокин быстро сложил свои птичьи пакетики и кулечки в сумку от противогаза, где хранились у него прикрытые сверху чистыми портянками накопленный сахар и сэкономленная водка.

— До свиданья, товарищи! — сказал он перед дверью.

— Будь здоров. Передавай привет Ленинграду.

— Передам…

На улице, на солнечном тихом морозце, к нему снова вернулись предпраздничные ощущения и ожидания, и он опять заспешил — теперь уже к машине, что стояла перед штабом батальона. Это была давно не новая, истерзанная войной полуторка. Сорокин помнил ее еще с лета, когда ездил из-под Луги на склад ВВ за минами. С тех времен в бортах полуторки оставались пробоины от корявых бомбовых осколков, но мотор, как видно, ни разу не пострадал. Шофер, конечное дело, сменился — старого ранило как раз под Лугой. Новый был медлительным копушей и производил впечатление неумехи. Он возился сейчас в кузове, пытаясь приладить понадежнее доску-сиденье.

Сорокин стал на колесо полуторки и заглянул к шоферу через борт.

— Помочь, что ли?

— Ни хрена у тебя тоже не выйдет, — с раздражением отвечал шофер. — Короткая она стала.

— Потому что борта разошлись, стойка истерлась, — подсказал Сорокин.

— А ты думаешь, я без тебя не вижу? — опять оказался недовольным шофер.

— Когда вернемся, я тебе тут рундучок сострою — хочешь? — миролюбиво предложил Сорокин. — Будет у тебя и сиденье надежное, и место для всякого мелкого имущества, для инструмента.

— Пока это будет, я выговор схлопочу. Мне сейчас людей в город везти надо.

— Пила, топор есть у тебя?

— Нашлись бы. Да времени нету.

— Это недолгое дело.

Сорокин залез в кузов, и шофер превратился в его подручного: подавал инструмент, бегал за доской для новой стойки, доставал из-под сиденья то молоток, то гвозди.

— Это ты молодец, что самое необходимое при себе держишь, — похвалил его Сорокин. — Я тоже люблю, чтобы в нужный момент все под рукой было. Я ведь столяр по профессии.

Сорокину думалось, что, сказав это, он сказал о себе самое главное и, может быть, самое лучшее, поскольку с малолетства считал столяров самыми мастеровитыми и тщательными работниками среди всех прочих. Он учился ремеслу у своего отца, и тот внушал ему: «После столяра только маляр к изделию приложит руку, да и то ничего не исправит — кисть у него мягкая. Так что нам все полагается делать аккуратно и окончательно».

Сорокин хорошо помнил все это не только тогда, когда разговаривал с кем-то, но главное — когда работал. Даже по тому, как он пилил, прижав коленом, доску, затем прибивал к борту новую стойку, ни разу не промахнувшись молотком по гвоздю, — даже по этим простым движениям можно было понять, что он действительно умел работать. И пила, и молоток, и чужой топорик сразу пришлись ему по руке.

— Дома у меня все стулья, табуретки, столы — все моими руками сделано, — разговорился Сорокин. — И для соседей много чего делал… Жена у меня библиотекарь, так я и у нее находил по вечерам работенку. То стеллажи подправлю, то ящики для карточек смастерю, ну а мне за это лучшие книги оставляли. Ты случайно не читал, есть такая книжка — «Кола Брюньон»?

— Нет, а что? — заинтересовался шофер.

— Ну-у-у! — протянул Сорокин. — Обязательно достань, как появится возможность. Я ее перед самой войной прочитал — и вот до сих пор вспоминаю. Написана она как сказка или прибаутка, читаешь как песню поешь, ни разу не споткнешься, а думать все время приходилось. Есть там такая девушка — Ласочка, потом она старушкой становится…

Тут Сорокин неожиданно умолк. Может, потому, что дело было закончено, а может, по какой другой причине, но умолк. Смахнул рукавицей опилки и щепочки с надежно укрепленного сиденья, опробовал его, сев на него и попрыгав так, сидя, и сделал вывод:

— До конца войны простоит!

— А дальше-то что было? — спросил шофер, тоже садясь рядом.

— Где? — как будто не понял Сорокин.

— В книжке той. С Ласточкой этой.

— Да много чего! Целая жизнь была. И война, между прочим, была… Это все самому читать надо.

— Тут почитаешь теперь!

— Ничего-о! — протянул Сорокин. — Главное — перезимовать!

За работой он разогрелся и даже немного вспотел хорошим, чистым после бани потом. Порадовался, что поедет к Ольге не прямо с переднего края, а помывшись в бане, в чистом белье, в недавно постиранной гимнастерке. Праздник есть праздник…

III

Когда машина выехала в Ленинград, холодное декабрьское солнце садилось за Пулковские высоты. Падал легкий снежок, ложась на дорогу невесомыми летучими блестками. Стоять в кузове, конечно, не разрешалось, но Сорокин все же улучил момент и немного постоял, облокотившись на крышу кабинки. Любопытно было смотреть, как разлетается перед колесами этот невесомый снежный пух и как отклоняются, словно пугаясь бегущей машины, еще не упавшие снежинки-звездочки. Красиво!.. В природе всегда все красиво, независимо от войны.

Проехали Усть-Ижору. На северной окраине ее Сорокину померещились сквозь марево маскировочных сетей характерные силуэты новых артиллерийских установок, впервые появившихся здесь во время боев под Усть-Тосно. Сорокин был в то утро еще не на переднем крае, а в прифронтовой деревне Корчмино. Шла артиллерийская подготовка. Он бежал с поручением командира роты в штаб батальона и вот уже свернул с пустой дороги к штабному домику, как вдруг поблизости произошло какое-то обвальное извержение. То был не взрыв, хорошо знакомый каждому солдату, и не массированный артналет, тоже, в общем-то, не новинка для фронтовика, а именно извержение утробно ревущего, рыкающего вулкана.

Времени на оценку этого явления у Сорокина не было, и он весьма проворно впрыгнул в узкую щель, откопанную штабистами рядом с крылечком. Там он присел на самое дно и затаился, напряженно дожидаясь окончания злого грома. Почему-то ему подумалось, что он увидит после всего, если сам уцелеет, глубоко провалившуюся землю.

Немножко повыждав и после того, как все стихло, он стал выбираться наверх. В той стороне, где это ревело и выло, медленно расходились облака густого, бурого с желтизной дыма. В дыму стояли какие-то странные автомобили с наклонными рельсами поверх кабин. Расторопные и быстрые солдаты поспешно натягивали на рельсы брезент. По обе стороны от машин стояли часовые. Ни катастрофических провалов в земле, ни вселенских пожаров не виделось.

Дым еще не совсем растаял в прохладном осеннем безветрии, когда машины стали уезжать из деревни, одна за другой, с порядочными интервалами, на хорошей скорости. Они были похожи на переправочные, и Сорокин подумал: «Пошли к реке». Еще он подумал, что теперь, может быть, и не потребуется тот мост, который загодя готовили саперы здесь, в Корчмино, для реки Тосны. Новые загадочные машины с частоколом рельсов над кабинами обещали какую-то еще невиданную, может быть, молниеносную переправу.

Однако машины повернули за деревней в тыл, в сторону Ленинграда. Сорокин, все еще немного ошеломленный и озадаченный, пошел в штаб. Там ему рассказали, что это работало наше новое оружие, которое бьет по площадям, все на земле выжигая. Немцы будто бы прозвали его адской машиной и страшно боятся.

— Есть чего! — произнес Сорокин несколько нервным голосом. — Я даже не помню, как в окопчике оказался. Раз — и на дне!

Он с удовольствием смеялся над своим недавним испугом и все прислушивался, не повторится ли  э т о  еще раз. И уже не страх, не ужас, а только лишь радость испытал бы он, снова услышав победоносный гром. От него как бы начиналось новое время года.

«Ну, теперь пойдем шагать!» — решил про себя Сорокин и даже немного пожалел, что был сейчас не там, где, может быть, уже начинается это шагание…

Он попал туда меньше чем через сутки и все увидел своими глазами. И то, как летели в небе темные головастики с огненными хвостами, и то, как дружно, будто наперегонки, рвались они на немецкой стороне, покрывая всю площадь быстрыми вспышками и медленно поднимающимся вверх дымом. После этого залпа наступила продолжительная оглушенная тишина, и стала подниматься наша пехота под призывные возгласы политруков и рядовых коммунистов. Вот он, тот ожидаемый миг! Но не прошла пехота и сотни шагов, как по ней ударили минометы из-за второй немецкой траншеи, артиллерия из глубины и пулеметы с правого, красноборского фланга. У немцев оставалось еще очень много действующих огневых точек, не выжженных нашим новым оружием. Да и немного было выпущено наших всесжигающих залпов. Всего один. Он только обнадежил и подбодрил пехотинцев и пообещал что-то на будущее.

IV

Глядя назад и с каждой минутой отдаляясь от линии фронта, Сорокин уже смотрел на войну словно бы чуть-чуть издали и вроде бы на время прощаясь с нею. Не на большое время. Придется вернуться к ней завтра же, а помнить и рассказывать о ней и сегодня вечером, но все-таки, все-таки она помаленьку отдалялась, хотя бы уже потому, что приближались дом, Ольга, Иришка. Приближалось все то, о чем он в последние месяцы не решался даже вспоминать, и если вспоминал, то как-то приглушенно, с суеверной осторожностью. Очень уж все изменилось в мире за эти месяцы, так изменилось, что страшно подумать. Иногда просто не верилось, что совсем недавно люди и этот город жили нормальной спокойной жизнью, не зная затемнений, бомбежек, голода, холода и непроходящей опасности.

Машина бежала по деревенской улице южной окраины города — Мурзинки, а впереди был, впереди уже открывался город. Сорокин опять не удержался и встал в кузове. Вот прорисовались морозно-дымчатые арки Володарского моста, и Сорокин повернулся влево — хотелось увидеть новые дома Щемиловки: достроили их или нет?

Нет, не достроили.

И не заселили, конечно, хотя четвертый «Б» корпус был уже остеклен. В нем Сорокин вставил и подогнал последнюю раму на пятом этаже как раз в субботу, двадцать первого июня…

Машина, проскочив под мостом, побежала себе дальше. Сорокин сел на скамейку, и в его мыслях, в его душе стало попеременно вспыхивать что-то летнее, тихое, светлое. Какие-то солнечные вечера на родной Петроградской стороне. Долгие и томительные воскресные дни, когда он с завистью смотрел на других ребят, гуляющих с красивыми и даже с не очень красивыми девушками. Потом — спокойное и гордое одиночество в лодке на заливе. Ему уже двадцать лет, а он все еще ни в кого как следует не влюбился и уже начинал думать о таком вот гордом одиночестве на всю жизнь. Он был очень нерешителен и побаивался девушек, считая себя малоинтересным, некрасивым и «деревенским». Сам-то он вырос в Ленинграде, но родители были из деревни, и в семье это чувствовалось — даже в том, какую покупали и шили одежду, с кем и как встречали праздники. Отец, например, любил играть в праздники на привезенной из деревни гармошке, мама пела частушки, а знакомые городские ребята над этим подсмеивались.

От своего постоянного смущения Никита и впрямь бывал неинтересным, сбивчивым собеседником. А уж самому первому заговорить с незнакомой девушкой — это вообще оставалось за пределами его способностей. Мало было надежд и на чье-нибудь содействие, потому что никаких знакомств по уговору он тоже не признавал, считая их унизительными как для себя, так и для той девушки, с которой его стали бы таким способом знакомить.

Однажды девушка сама с ним заговорила. Случилось это на причале водной станции «Строитель», где Сорокин часто пропадал вечерами. Он шел с веслами к своей лодке, как вдруг услышал:

— Вы один?

Он остановился, оглянулся. За ним торопилась девушка, которой он никогда в жизни не встречал, но спрашивала она так, будто давным-давно была с ним знакома.

— Один! Я всегда один, — поспешно и с готовностью отозвался Сорокин.

— Можно с вами?

— Пожалуйста…

Девушка уверенно и без боязливости — видно, что не впервые, — вошла в лодку и села на корме чуть боком, скромно подобрав ноги. Смотрела она в сторону, но Сорокин, весь какой-то неловкий от смущения, все равно боялся поднять глаза. Он едва не уронил в воду весло, когда вставлял его в уключину, и даже как следует оттолкнуться от причала не сумел — раскачал лодку.

Девушка никак не реагировала на это.

Быстро выгнав лодку на середину реки, Сорокин спросил:

— Вы куда хотели бы — вверх по Невке или на залив?

— На залив — и как можно дальше, — отвечала девушка.

— Есть!

Он еще не успел хорошенько разглядеть свою пассажирку, не успел о ней ничего подумать, но она уже чем-то нравилась ему. И он начал осторожно, не назойливо, только лишь в тот момент, когда откидывался назад, приглядываться к ней. И с каждым гребком ему становилось все более грустно. Девушка была именно такой, какую ему давно хотелось встретить. Его не удивляло, что она не обращала на него внимания — к этому он привык, — но теперь ему было страшно, что они так и расстанутся. Он ведь, конечно, не сможет заинтересовать ее…

— А почему «как можно дальше»? — вдруг спросил Сорокин.

— Да так…

Он посмотрел на нее подольше и заметил, что девушка сильно расстроена чем-то. Она смотрела на проходящий мимо нее берег, но вряд ли что-нибудь видела. В ее глазах не было интереса решительно ни к чему — не только к Сорокину. И он тут сразу проникся к ней добрым сочувствием, готовый все сделать для нее, а пока — не приставать с расспросами. Последнее было для него совсем нетрудно.

Он греб мягко и плавно и в то же время с силой, чтобы лодка шла с легким бормотанием воды за бортами, чтобы ощущалась добрая, успокоительная скорость, от которой — он знал это по себе — в человеке налаживаются расстроенные струны. Он греб сначала в охотку, потом исключительно «для нее», и скоро не стало видно поблизости ни одной другой малой лодки, лишь грязноватый дымливый буксир пахал старательно море, оставляя за собой ребристую борозду, да дремала в стороне маленькая яхта с полуопущенным от безветрия крылом-парусом. Шелковистая вода залива розовела от заката. Берег слева совсем истончился. Сорокин подумал, что так можно запросто оказаться в какой-нибудь запретной зоне, нарваться на пограничников, попасть в серьезную неприятность, но в то же время видел, что девушке становится вроде бы полегче, каменная напряженность ее постепенно проходит. Не зря она хотела плыть далеко. Ей делалось от этого лучше. И хорошо было Сорокину, готовому служить ей. Он не замечал усталости, хотя весь взмок, и если бы был один в лодке, давно бы снял рубашку. Пот буквально заливал ему глаза, но он даже смахнуть его не решался, боясь, что девушка заметит и посмеется над ним или пожалеет.

Девушка все же заметила.

— Ой, как я вас замучила! — сказала она.

— Ну что вы! — поторопился Сорокин оправдать ее. — Вы тут ни при чем. Я люблю это.

— Нет, нет, вы отдохните, — настойчиво посоветовала девушка. — Бросьте весла, и пусть нас несет по течению.

— Хорошо.

— Или вот что, — передумала девушка, — давайте я сяду за весла.

— Смотрите сами, а то… Я вообще-то тренированный.

— Я тоже.

Они поменялись местами.

Девушка по-прежнему не очень-то замечала Сорокина. Зато гребла она старательно и сосредоточенно, выдерживая прежнюю, с лопотанием воды за бортами, скорость.

Когда девушка тоже устала, Сорокин сказал:

— Вы не особенно нажимайте. Нам ведь некуда торопиться.

Тут она словно бы выглянула из своего отрешенного мирка, огляделась по сторонам. Озабоченно спросила:

— Где это мы?

— В заливе, — ответил Сорокин.

— Очень далеко, да?

— Порядочно… Да вы не беспокойтесь — не пропадем!

— Вам же надо ко времени… — Девушка ловко развернула лодку в обратную сторону, к городу. — Вас и так на базе ругать будут.

— Ничего-о! — беззаботно и уверенно протянул Сорокин. — Я им там кое-какой ремонт делаю, так что не заругают. Главное — чтоб вам хорошо было.

Девушка не то благодарно, не то снисходительно улыбнулась. Одними уголками губ.

— Вы всегда такой? — спросила.

— Какой? — не понял Сорокин.

— Добрый.

— Ну что вы!

Он пожал плечами, смутился и стал смотреть на бегущую вдоль борта взбиваемую веслом воду. В молчании и движении тянулось привольное время. Только все лопотала, о чем-то бессловесно повествуя, вода за бортами да попискивали в гнездах стальные уключины. Девушка при каждом гребке близко приклонялась головой к Сорокину, затем откидывалась далеко назад. Когда наклонялась, ее волосы мягкими шторками закрывали ее лицо, а когда откидывалась, «шторки» расходились, и Сорокин каждый раз будто заново встречался со своей незнакомкой и тихонько радовался. Радовался, что они далеко заплыли, что просторен и спокоен залив и что летний розовый вечер незаметно и бестревожно переходит в такую же светлую ночь, счастливо запутывая представление о времени…

Но все оборвалось неожиданным образом. С базы прислали за пропавшим Сорокиным катер. Лодку взяли на буксир и, что называется, с ветерком потащили к причалу.

— Ну, Сорокин, больше ты лодку не получишь! — сказали ему на базе.

Он сразу приуныл, потому что вообще любил кататься на лодке, а главное потому, что уже задумал пригласить девушку сюда же в какой-нибудь следующий вечерок.

— Извините, — проговорил он, пытаясь оставить хоть какую-нибудь надежду.

— Не извиняйся и не проси! — не захотели его слушать. — Надо соблюдать порядок. А то так можно…

— Да мы больше и не придем сюда! — вдруг услышал Сорокин голос своей пассажирки.

Он обрадовался, обернулся и тихо спросил:

— А куда же мы… в следующий раз?

— Найдем куда!

— И правда! Ленинград большой.

— Но сейчас вам придется проводить меня, — сказала девушка.

— Так я — с удовольствием! Мне все равно…

— А вот так девушкам не говорят, молодой человек.

— Как? — не понял Сорокин.

— Что вам все равно.

— Простите… Я ведь не то хотел…

Вдруг девушка подхватила его под руку, молча, но настойчиво понуждая идти быстрее. Он повиновался и огляделся по сторонам, чтобы понять причину. И увидел на боковой дорожке темного, как памятник, человека.

Человек стоял неподвижно и провожал их взглядом — кажется, недобрым. Резкие белки его глаз как будто светились.

— Ну что ж, Ольга… — проговорил, вернее, пригрозил этот человек.

Сорокин некоторое время ждал нападения сзади и прислушивался, не зашуршит ли за спиной гравий под «чужими» ногами. Потом все же не выдержал и спросил:

— Кто это был?

— Он самый, — отвечала девушка.

V

Машина саперов остановилась на набережной Мойки, у ворот фабрики имени Володарского.

— Приехали, товарищи! — сказал комиссар, вылезая из кабины полуторки.

Люди в кузове уже стояли на ногах, притопывали от холода и ждали команды.

— Слезай! — скомандовал комиссар.

Проворнее всех оказался здесь Сорокин, который вообще не любил нигде мешкать, а сегодня еще и торопился: ему надо было успеть отнести посылочку ротного, потом посидеть у швейниц на празднике и поскорее попасть домой, на Петроградскую сторону. Ни трамваи, ни троллейбусы, кажется, уже не ходили, так что и это надо было учитывать.

Сорокин первым оказался внизу и помог сойти неуклюжей в своем полушубке фельдшерице Урбанской, сперва направив ее слепую, ненаходчивую ногу на колесо полуторки, затем поддержав и саму фельдшерицу. Женщина была еще в теле. А вот солдат Джафаров, слезавший вслед за нею, показался совсем легким.

— Весу в тебе, как в ребенке, — сказал Сорокин, подхватив Джафарова.

— Барашка нет — откуда вес? — ответил Джафаров с умилительной серьезностью.

— Был бы хоть хлеб-то!

— Хлеб есть маленько, — похлопал Джафаров по карману шинели. — Сказали — на ужин оставлять надо.

Сорокин усмехнулся:

— Не понял ты меня.

— Зачем не понял? Хлеб и дурак понял.

— Ну, молодец!

Про себя же Сорокин подумал:

«Сидел бы ты лучше в казарме, друг! Там тепло и пища горячая, сколько бы ее ни было, а тут вот трясешься, как худой заяц, и сам не знаешь ради чего».

Перед отъездом делегации один солдат-ленинградец уговаривал Джафарова: «Откажись, Джафар, уступи мне свое место. Родных у тебя в Ленинграде нет. Ну зачем тебе?» Джафаров искренне удивился: «Как зачем? Город Ленина едем. На празднике все родные». — «Так-то оно так, — переминался ленинградец. — Но я, к примеру, отвез бы домой кой-чего». — «Какой у нас теперь  к о й - ч е г о!» — сокрушенно вздохнул Джафаров, не поняв или хитро не пожелав понять ленинградца. А когда ленинградец обратился к комиссару, тот стал на сторону Джафарова: «Надо его взять. Делегация будет интернациональной». И Джафаров поехал…

— А теперь так действуем, товарищи, — говорил комиссар столпившимся вокруг него делегатам. — Сейчас мы будем присутствовать на торжественном собрании у наших замечательных швейниц, потом отпустим ленинградцев до утра по домам, остальные переночуют на фабрике. Завтра собираемся на этом же месте в десять… ну, ладно — в одиннадцать ноль-ноль. Все ясно?

— Ясно! — ответили делегаты.

— Вот только мне надо как-то… — начал Сорокин.

— Что тебе?

— Мне надо как-то передать посылочку командира роты. У него тут недалеко семья живет, на улице Дзержинского.

— Ага! Тогда ты шпарь сейчас прямо к Любимовым, пока еще не совсем темно, и возвращайся сюда на фабрику.

— Есть!

Такого решения Сорокину и хотелось. Во-первых, он сразу, в первый же час, выполнит поручение ротного и таким образом отплатит добром за добро. Во-вторых, он поскорее избавится от чужих продуктов, за которые теперь бывает очень боязно. И в-третьих, не терпелось уже пройтись своими ногами по ленинградским улицам. Это было почему-то необходимо после такого длительного и необычного отсутствия.

Улица Дзержинского, или Гороховая, как ее все еще называли по старой памяти старые питерцы, была неплохо наезжена. Тротуары, правда, не расчищали, и поэтому они немного возвышались над проезжей частью и были неровными. Народу на улице почти не было, несмотря на раннее сравнительно время. Только по другой стороне улицы прошел навстречу военный, да еще далеко впереди брела какая-то неясная пара, то поднимаясь на невысокие притоптанные сугробики, то спускаясь с них. Как на волнах.

Уже наступили ранние декабрьские сумерки, чуть подсвеченные невидимым из-за домов закатом. Электрического света нигде не было. От наступавшей темноты здесь, в городских стенах, делалось еще тревожнее, чем ночью в открытом поле. И ничего хорошего на этих желанных улицах Сорокин пока что не обнаружил: больше было плохого и грустного. Непривычно, даже непонятно выглядел теперь родной город… И все-таки был родным — кто его знает, по каким признакам! Может, еще больше родным, чем в прежние, благополучные дни.

На каком-то неприметном сугробе Сорокин пошатнулся и чуть не упал. Он даже не успел сообразить, что такое с ним приключилось: шел, шел и вдруг чуть не грохнулся на ровном почти что месте. Вдруг закружилась какая-то облегченная, вроде хмельная голова, на лбу выступила испарина.

«Вот так раз!» — подумал он и приостановился. Рука его сама собой потянулась к сумке: он ведь почти ничего не ел сегодня. Как утром кинул в рот небольшой хлебный довесочек, когда получал паек, так и все. А в минуты голодной тошноты, чтобы отогнать неотвязные мысли, он представлял себе, как войдет в квартиру, как передаст Ольге эту свою сумку и как Ольга начнет вытаскивать из нее маленькие птичьи мешочки, радуясь каждому из них. И то же будет с Иришкой, которая первым долгом проверит его карманы.

Рука его открыла клапан сумки и нашарила завернутый в бумагу хлеб, но Сорокин остановил ее.

«Теперь-то уже недолго… Теперь дотерпеть надо…»

Дом и квартиру Любимовых Сорокин нашел быстро; одно время он работал с отцом в райжилуправлении по ремонту квартир и наловчился безошибочно разыскивать нужные адреса. Здесь он тоже вроде бы к капитальному ремонту подоспел: дверь в квартире была снята с петель, из коридора на лестницу выходили известковые следы. «Вот нашли время!» — приготовился Сорокин осудить людей за неразумность. Но тут же все сразу и понял.

Он вошел в квартиру медленно и опасливо, как в заминированную, посвечивая под ноги громко квакающим фонариком-«лягушкой». И вышел на большой просвет-пролом в наружной стене. Снаряд был, конечно, крупный. Маленькие сюда просто не долетают…

Пролом был в стене и отчасти в потолке, но Сорокину померещилось, что и пол, засыпанный штукатуркой и битым кирпичом, тоже поврежден, что он покачивается на выбитых из гнезд балках. Почудилось что-то зыбкое, ненадежное и в зубчато-рваной стене. Тревожным был даже серо-голубой свет, который шел сюда прямо с открытого неба, чем-то угрожающего через этот нацеленный внутрь дома проем.

Сорокин осмотрел все внимательно, чтобы потом рассказать ротному, и осторожно попятился обратно в коридор, вышел на более надежную в таких случаях лестничную площадку. Здесь он снова пожужжал своим фонариком, отыскал лучом света звонок в квартиру напротив, подергал его. Это был старинный механический звонок в бронзовой чашечке, он работал без электричества. Но никакого движения за дверью звонок не вызвал. Сорокин подергал еще и еще раз — все без толку. Ему стало жутковато оставаться на этой лестнице, а главное, он вдруг перенесся мысленно на лестничную площадку своего дома на Петроградской стороне и словно бы постоял там в безответном ожидании…

Он почти сбежал по лестнице вниз и стал звать дежурную.

— Да здесь я, здесь, чего тебе? — вышла из какого-то дворового закоулка женщина с противогазом через плечо.

— К Любимовым я… а там снаряд, — проговорил Сорокин.

— Это в пятнадцатой, что ли? — осведомилась женщина.

— Да.

— Ну так не волнуйся — живы твои! — сразу утешила его женщина.

Сорокин хотел тут же объясниться, что это не его родственники, но не стал занимать время.

— Им просто счастье выпало, — продолжала дежурная. — Одна на работе была, другая как раз в очередь ушла…

— Где же мне искать их теперь? — нетерпеливо спросил Сорокин.

— А вот этого я не знаю, это надо у дворников спрашивать.

Дежурная показала дворницкую, и Сорокин пошел туда. Но застал в ней одних ребятишек, которые ничего не знали. Пришлось разыскивать управхоза. Однако и у того сведения оказались устаревшими. Оказывается, Любимовы только один день прожили у соседей этажом ниже, а потом перебрались к каким-то своим знакомым или даже родственникам неподалеку. Новый адрес знала одна женщина, и Сорокин отправился разыскивать ее. Но оказалось, что она ушла на сутки дежурить в больницу.

Сорокин устал ходить по этажам и по неубранному снегу во дворах и уже не знал, что еще предпринять. Времени у него было в обрез, сил мало.

Однако уходить отсюда ни с чем он не мог: это было бы все равно что не выполнить задание. Искушающе тревожила и посылочка ротного. По какой-то затаенной и не осмысленной до конца логике получалось так, что, если Сорокин, честно постаравшись, так и не найдет Любимовых, посылочка по праву перейдет к нему. Не увозить же ее обратно из голодающего города! Сам ротный наверняка скажет: «Ну, это ты зря, Сорокин! Надо было оставить ее своим». И выходило, что Сорокину даже выгодно не найти Любимовых.

Вот ведь какая ситуация…

Но это был все-таки хороший, удачливый с самого начала день. Пока Сорокин стоял на тротуаре и размышлял, как ему быть дальше, к нему подошла торопливым шагом молодая женщина в ватнике и валенках. Голова ее была плотно повязана платком, а поверх платка с некоторой долей кокетливости красовалась небольшая шапочка, наподобие кубанки.

— Простите, это вы Любимовых разыскиваете? — спросила она.

— Так точно! — обрадовался Сорокин.

— Здравствуйте, я — Люба.

— Здравствуйте. Очень приятно. Красноармеец Сорокин.

— Вы были у нас  т а м?

— Был, видел.

— Ну пойдемте в новую нашу конурку. Хорошо, хоть так вышло.

— Да, просто счастье, — повторил Сорокин слова дежурной.

Люба повела Сорокина в сторону Мойки, так что ему даже по пути получилось. По дороге он, правда, засомневался — а вдруг эта женщина самозванка? Услышала, что к Любимовым фронтовик приехал, и выдала себя за жену ротного, чтобы получить посылочку. Но когда он вошел в маленькую, слегка протопленную комнату и когда его встретила там худенькая седая женщина, в момент прослезившаяся от одного имени сына, — все стало ясно. И легко Сорокину стало. Вся муть из души — долой!

Он вынул из своей сумки хорошо запакованную посылочку, отдал ее матери ротного, и обе хозяйки принялись наперебой благодарить его, как будто это он свои собственные продукты принес им.

Потом мать ротного спросила:

— Почему же сам-то Витенька не приезжает?

— У него побольше ответственности, чем у нашего брата, — отвечал Сорокин обычными для таких случаев словами. — У него целая рота на плечах. Мне, например, сказали — собирайся, я и готов, а ему еще надо подумать, кого вместо себя оставить. Политрука у нас ранило, взводный только один из комсостава остался.

— У вас там, что же, бои тяжелые были? — спросила, услышав о потерях, Люба.

— Были, — не стал Сорокин скрытничать. — Но теперь все подзатихло, вроде как отдыхаем.

— А мы тут ничего и не слышали, — проговорила Люба чуть ли не с упреком.

— Так ведь нечего сообщать было, — сказал Сорокин.

— Неудачно, значит?

— Можно и так сказать.

— А снаружи-то ничего не слышно? — с робкой надеждой спросила мать ротного.

— Да так вроде бы пока что.

Сорокин развел руками, и дальше все трое помолчали, коллективно послушав приглушенное туканье метронома в репродукторе.

— Вот, стучит, — кивнула в ту сторону мать ротного. — В другой раз и скажет чего. Когда Люба на целые сутки уйдет, так я все не одна остаюсь. Как член семьи все равно. Только вот спросить у него — ничего не спросишь.

— Да, это так, — подтвердил Сорокин.

И поглядел украдкой на дверь.

А женщины заторопились тогда с другими своими вопросами, уже не касающимися военного положения: как там Витенька, где он живет теперь, да кто ему белье стирает, да остается ли время поспать — дома он любил поспать! — ну и как к нему начальство относится — он ведь несдержан бывает! Сорокин отвечал, что старший лейтенант, главное, человек справедливый, а в таком случае даже и плохому начальству трудно бывает придраться. В батальоне же начальство неплохое, особенно комиссар, коммунист с Кировского завода, справедливый человек. Насчет жилья и белья думать не приходится — для этого существуют старшины и хозяйственники. Сон и питание — это, конечно, по возможности. В данный момент, пока на фронте спокойно, все спят по норме. Но, с другой стороны, и боев мы не боимся. Тут даже своя выгода есть. Паек сразу увеличивается, а главное — надежда возникает: вдруг пробьемся! Все этим живут…

— Заболтался я, — сам себя остановил Сорокин. — Надо идти мне. На фабрике сейчас торжественное заседание начинается, а нас привезли специально, чтобы присутствовать. Так что вот… А потом я еще домой пойду, к своим.

— Ну, иди, иди, сынок, — отпустила его старшая из хозяек. — Спасибо тебе большое.

— Спасибо большое, — как эхо, повторила и младшая.

И Сорокин с облегчением вышел, провожаемый туканьем метронома.

VI

Торжественное собрание у швейниц, несмотря на красный лозунг в зале и красный стол президиума, за которым посидел вместе с другими и опоздавший Сорокин, не создало и не оставило в его душе длительного праздничного настроения. Посещение цехов и короткие разговоры со швейницами тоже не проникли особенно глубоко в его сознание. Потому что все это время он мысленно продвигался к дому.

В конце концов он даже не заметил, как его ожидание перешло в действительность, как он и в самом деле оказался в пути. И теперь уже совсем недалеко, всего за двумя реками и мостами, за мглистой морозной дымкой, была его Ольга, его радость на все времена. Когда бы и где бы он ни подумал о ней, на душе становилось тепло и светло. И весь окружающий мир, каким бы грустным он ни был, в такие моменты выглядел светлее, казался лучше…

Он подходил уже к Большому проспекту своей родной Петроградской стороны, когда завыли истошными голосами сирены, памятные еще по предвоенным занятиям в кружке ПВХО. В южной стороне города затукотали зенитки, в небе заметались, то расходясь, то скрещиваясь, пронзительно яркие лучи прожекторов и запестрела на черном полотне ночи живая разноцветная картина, рисованная быстрыми росчерками трасс и клубочками взрывов. Зенитки страшно торопились, прожектора беспокоились, а снаряды летели вверх долго и медленно и целыми пачками бесполезно рвались на большой высоте. Ярким серебром, светящейся ртутью взблеснул ненадолго в луче прожектора маленький самолетик и тут же пропал. Столбы прожекторного света тревожно зашатались, начали скрещиваться, сталкиваться, советоваться — где искать?..

Сорокин постоял, глядя на все это не больше минуты, и пошел дальше, к дому. Свернул на Большой проспект, совершенно опустевший, вымерший. Дома стояли седоватые от изморози, стылые и без света, без каких-либо признаков жизни, со старыми, еще осенними, плакатами и призывами на стенах: «Все силы на защиту родного города! Ленинград врагу не отдадим, чести своей не опозорим!»

Из одного парадного Сорокина окликнули:

— Эй, военный! Вас тревога тоже касается!

— Я на спецзадании! — находчиво ответил Сорокин, не сбавляя шага. В его бумагах и в самом деле стояли такие слова: «Цель командировки: с п е ц з а д а н и е». Это придумал начальник штаба, чтобы никто в городе к саперам не придрался.

— Товарищ военный, не нарушайте! — услышал Сорокин из-под арки еще одного дома.

Оказывается, они были не такие уж мертвые, эти затемненные, затаившиеся в зимней тревожной ночи ленинградские дома. Каждый нес свою посильную службу.

Услышав этот второй окрик, Сорокин опять отговорился своим спецзаданием.

— А вы не по ракетчикам? — спросила тогда дежурная.

— Нет… Но если надо помочь…

— Иди сюда, я тебе расскажу кое-что.

Послушный от неожиданности, Сорокин свернул под арку, разглядел там толстенькую от многих одежек дежурную.

— Тут вот какое дело, — подступила к нему женщина с доверием и надеждой. — Третьего дня поймали у нас мальчишку-ракетчика.

— В нашем районе? — удивился Сорокин.

— Говорю — вот здесь!

— У нас же тут никаких заводов, никаких объектов.

— Есть или нет — это не наше дело.

— Печатный двор разве что? — предположил Сорокин.

— Может, и Печатный… Да ты что, выпытывать у меня задумал? — насторожилась дежурная.

— Ладно, ладно, не волнуйся, — успокоил ее Сорокин.

— Так вот послушай. Поймали мы этого сопляка с ракетницей, стали спрашивать, кто ракетницу дал, зачем ракеты пускал. Сперва он отказывался — дескать, нашел на улице, хотел поглядеть, как она стреляет, ну а когда поднажали на него, признался: ракетницу дал какой-то дядька и велел пускать ракеты во время налетов. Спрашивают: как же ты мог согласиться, такой-сякой? А мне, говорит, хлебную карточку дали. Кто дал? Тот самый дядька. Где он живет? Мальчишка говорит — не знаю. Ну, может быть, и правда не знает, лет четырнадцать-пятнадцать дурачку, и мать у него болеет… А мы теперь этого дядьку поджидаем — есть такие данные. Так что если ты по этой части…

Сорокину пришлось признаться, что ни на каком он не на спецзадании, а просто спешит домой — маленький отпуск до завтрашнего утра дали.

— Ну так тогда конечно, — не стала задерживать его женщина. — Ты вот так иди, по стеночке, как тропинка проложена… А как там на фронте-то? — запоздало спохватилась она.

— Стоим.

Сорокин уже шел по указанной ему тропинке. И явственно слышал над головой гул самолетов — густой, вибрирующий, тугой. Кажется, сам воздух становился от этого гулким и плотным. Потом где-то в отдалении, может, у Московского вокзала, самолеты начали сбрасывать бомбы. Сорокин ощутил, как вздрагивает под бомбами земля, и вспомнил издевательскую, еще осеннюю похвальбу немцев: «Мы раскачаем колыбель революции!» Сколько листовок таких было сброшено и сколько потом бомб скинули немцы — не сосчитаешь! А колыбель-то все-таки не раскачали.

Сорокин еще издали увидел свой дом со старинными массивными балконами, зарадовался ему, как родному человеку, и прибавил шагу. Не побежал, нет — для этого ему не хватило бы теперь прыти! — но пошел более крупным и спорым шагом, почти так же, как возвращался, бывало, с работы, довольный и чуть-чуть нетерпеливый. И столь же быстро поднялся на свой этаж. Только здесь, перед дверью, невольно остановился, не сразу поднял руку к звонку. Посветил зачем-то фонариком. Вытер ладонью прохладно-влажный лоб. Услышал какое-то движение за дверью. И вдруг улыбнулся…

VII

И вспыхнуло солнце, и ударил дождь. В синем, голубом и солнечно-зеленом свете возникла Ольга в своем девичьем, красном с белыми горохами, платье. С сумочкой на руке. Юная и взрослая, как обычно и выглядят и ведут себя девушки в двадцать лет. Сам же Никита вел себя тогда как малый ребенок, стосковавшийся по матери.

— Ой, как я соскучился-то по тебе! — Он схватил ее руку, прижал к себе, а вернее сказать — сам к ней прижался. И все продолжал радоваться встрече: — Ты даже не представляешь себе, как это хорошо, что ты приехала, ты даже…

— Ну что ты, что ты…

Ольга смущалась, удивлялась и тоже радовалась.

— Люди же кругом…

Они свернули на дорожку, которая вела к новопостроенной спортивной базе. На ней Никита вместе со своим напарником по бригаде уже две недели столярничал и жил. Работали по двенадцать — четырнадцать часов в сутки, не признавая выходных. Командировали их сюда на месяц, а работу они хотели выполнить аккордно за три недели. Тут и заработок и честь. Напарник и сегодня прямо с утра стал к верстаку, проводив Никиту на станцию со вздохом: «Уж эти мне донжуаны!..» Никита и не подумал обидеться. В этот день не было на свете такого человека и таких слов, чтобы его обидеть. Он ждал Ольгу.

Он пригласил ее, когда уезжал из Ленинграда и грустно прощался с нею на Финляндском вокзале.

«Может, приедешь на воскресенье?» — сказал он на всякий случай, без особой надежды. «А лодка там будет?» — спросила Ольга с улыбкой. «Найдем!» — храбро пообещал Никита, еще ничего не зная сам. «Тогда — может быть». — «Я тебе все напишу, — заторопился Никита. — А потом ты мне напишешь, когда встречать. Ладно?» — «Ладно».

Он все же не очень верил в такое счастье. И в первое воскресенье не дождался Ольги. А перед вторым получил от нее письмо и в нем — «встречай!».

И вот встретил.

Когда они остались на дорожке одни, он вдруг остановился и спросил:

— Неужели это ты?

— А ты еще не узнал?

— Я еще не привык… Я еще — как во сне: и верю, и не верю, и боюсь проснуться.

— Ой, Никита, Никита, чудо ты мое! — как-то легко и радостно вздохнула Ольга, оглянулась на дорожку и поцеловала его.

И тогда он обхватил ее так крепко, что сам испугался: не повредил ли чего?

Они свернули с дорожки в сухой сосновый лес, просветленный в низинках березняком, и пошли дальше без дороги. Поднялись на горку. С одной ее стороны лежало тихое и тусклое под тучами озеро с неподвижной, будто нарисованной, лодкой на нем, с другой была сухая ложбинка с редкими тонкими соснами. Здесь Никита и Ольга постояли молча, любуясь озером и синей холмистой лесной далью за ним, сознавая себя властителями и хозяевами всей здешней красоты. Было всюду тихо. Природа к чему-то прислушивалась.

— Ты никогда не жил в деревне? — спросила Ольга.

— Летом мы ездим всей семьей. Родители-то мои из деревни, но я вырос в Ленинграде… А что, я сильно деревенским выгляжу? — насторожился Никита.

— Мои родители и сейчас в деревне живут, — просто сказала Ольга.

— Вот хорошо! Будем вместе ездить…

Тут он посмотрел на Ольгу, как бы спрашивая, можно ли говорить об этом. Но Ольга или не заметила его взгляда, или сделала вид, что не заметила. Она в это время повернулась в сторону ложбинки с соснами, пригляделась и…

— Покатились? — говорит.

— Как? — не понял Никита.

— А вот так!

Она передала ему свою сумочку, легла на землю, зажала коленями подол платья, сложила на груди руки и, смеясь, покатилась вниз по сухому, усыпанному желтой хвоей склону. Никита побежал рядом, чтобы в любой момент прийти на помощь, если это потребуется. А внизу и сам бухнулся с ней на землю. Они обнялись и так посидели на хвойном ковре, часто дыша и счастливо чему-то улыбаясь. У Ольги высоко подтянулось платье, и Никита отчаянно осмелев, приник лицом к ее голым коленям.

Ольга резко одернула платье и глянула на Никиту с недоумением, будто не узнавая его или не понимая, что с ним.

— Ишь какой! — проговорила она почти шепотом.

— Да нет, ты не думай! — начал оправдываться Никита. — Мне просто… мне очень хорошо с тобой стало. Ты такая…

— Ведь ты почти не знаешь меня, — сказала Ольга.

— Я не знаю? Да я люблю тебя! Ты — моя судьба. Ты — моя главная в жизни.

— Никита, милый…

— Что? — сразу же остановился и насторожился Никита.

— Как же ты так быстро? Ты можешь ошибиться…

— Нет! — остановил ее Никита. — Я не могу ошибиться. Я никого не любил раньше и поэтому не могу ошибиться. Мне только надо знать…

— Я же с тобой, — поняла его Ольга. — С одним тобой, — повторила она.

И тут пошел дождь.

Они быстро вскочили с земли, начали изумленно оглядываться. Но спрятаться было негде. Елок вблизи не виделось, а молодые тощие сосенки укрытия не давали. Никита мог только снять свою фланелевую черную курточку и набросить ее Ольге на плечи. Сам он остался в безрукавке, довольный тем, что будет мокнуть «ради Оли». Ольга, правда, стала настаивать, чтобы они оба укрылись курткой, но дождь пошел настолько сильный, что скоро все это потеряло смысл.

— Ну ладно, — сказала тогда Ольга. — Пусть он идет сам по себе, а мы сами по себе.

Они пошли дальше, не прячась, не ежась, не торопясь, и пришли на базу промокшими до нитки.

— У тебя хоть печка-то есть? — спросила Ольга.

— А как же! Первый сорт.

На крыльце базы Ольга стала отжимать платье, а Никита побежал в дальний конец коридора, где усердно строгал и пилил его напарник, набрал там свежих стружек и щепок, растопил в комнате, уже слегка обжитой, печку. Стружки вспыхнули весело, огонь разгорелся быстро и бойко; Ольга села перед топкой сушиться — тоже веселая.

— Вообще-то ты можешь обсушиться как следует, — сказал ей Никита, тревожась, как бы она не простудилась. — Закройся тут на крючок и сиди себе. А я пока пойду поработаю там и согреюсь не хуже, чем от печки.

Ольга, кажется, соглашалась.

— Ну, так я пошел!

— А ты не пожалел бы для меня сухую рубашку? — попросила тогда Ольга.

— Вот чухна́ недогадливый! — хлопнул Никита себя по голове. — Конечно, пожалуйста!

Он выдвинул из-под койки чемодан, достал из него чистую безрукавку, шитую матерью без лишней экономии.

— Вот она какая! Настоящее платье получится.

— И правда! — обрадовалась Ольга.

— Я тебе вот так постучу, — сказал Никита, подойдя к двери, и показал, как будет стучать: два раза подряд и один — после паузы.

— Хорошо.

Он пошел к своему верстаку и начал строгать рубанком широкий ясеневый подоконник, подготовленный еще с вечера. Быстро согрелся. Потом обработал подоконник фуганком. И начал приглядывать новую работу.

— Да иди, иди, чего ты маешься! — как бы подтолкнул его напарник. — Без тебя справлюсь.

Никита бросил работу и вернулся в комнату, постучавшись в дверь условным стуком заговорщиков.

Красное платье висело на самодельных Никитиных плечиках перед печкой, а Ольга ходила по комнате в его безрукавке, которая выглядела на ней, как очень коротенькое платьице. Никита даже задохнулся немного, когда увидел ее в таком одеянии.

— Ты не смотри на меня, — предупредительно попросила Ольга.

— Я постараюсь, — пообещал Никита. — Хотя, конечно, тут маловато места, чтоб не смотреть… А потом я еще покормить тебя должен, — вспомнил он. — Ты хочешь есть?

— Я и сама кое-что прихватила, — сказала Ольга.

— Вот мы и объединим все вместе, и будет знаешь как хорошо!

Никита любил о ком-нибудь заботиться, и вскоре небольшой, на козелках, столик, наспех, однако без небрежности сколоченный столярами для самих себя, был аккуратно застлан газетами, на него легли хлеб и колбаса, помидоры и Ольгины пирожки и даже кулечек клубники, купленный поутру на станции. Ольга, когда села за стол и спрятала под ним свои голые ноги, перестала стесняться, и у них начался веселый пир. Конечно, полагалось бы пригласить к обеду и Никитиного напарника, но тот, молодец, догадался уйти обедать в станционный буфет. «Там пивка хвачу!» — вроде как подразнил он Никиту, вызвав в коридор.

Никита и Ольга остались вдвоем на всей пустующей, одиноко стоящей в лесу спортбазе. За окном отряхивались от дождя мокрые счастливые березы. Каждую упавшую с листьев каплю можно было услышать и отличить от другой по звуку — такая овладела всем этим краем тишина. Неожиданно на каком-то полуслове умолкнув, Никита из-за этого долго не мог снова заговорить, только смотрел на Ольгу по-ребячьи преданно и восторженно. Потом тихонько спросил:

— А можно я к тебе пересяду?

И не дожидаясь ответа, перешел на ее сторону, перенес с собой табуретку.

Они оба еще немного стеснялись друг друга, не очень-то зная, как вести себя дальше. Однако и стыдливость их была тоже особенная — она им велела не отдаляться, а приближаться друг к другу…

VIII

— Я знала, я знала, что мы еще встретимся! — приговаривала Ольга, обнимая его в темном холодном коридоре. — Еще когда ты уходил на войну — знала: встретимся!

— Я с самой осени просил, чтобы отпустили, да все как-то не получалось, — отвечал Сорокин, ощущая новый, еще не знакомый ему горьковато-соленый привкус радости.

Ольга плакала, положив голову на его плечо, плакала с каким-то облегчением. Она, пожалуй, и этого давно ждала-дожидалась: выплакаться на груди любимого человека. И ей теперь хорошо было.

— Как Иришка? — забеспокоился Никита.

— Да ничего, здорова пока… Мы ее… вдвоем поддерживаем.

— А старик как?

— Плох… Да ты не торопись туда, я тебе что-то скажу, — быстро вытерла Ольга слезы.

Но Никита уже открывал дверь. Она отходила непривычно туго, и он понял, что отец поплотнее обил ее на зиму для сохранения тепла. Мысленно поблагодарил старика. А в комнате первое, что он увидел, был белый некрашеный гроб на полу, ярко выделявшийся своей белизной в коптилочном сумраке.

— Папа! — позвал Никита.

— Тут я, сынок.

Отец лежал повыше гроба, на своей кровати, укрытый одеялом и еще чем-то поверх одеяла. Он смотрел на дверь.

— Папочка, это ты? — услышал Никита и голос дочери, которая медленно и как-то серьезно шла к нему от печки-«буржуйки». А когда он присел, чтобы поцеловать ее, она давнишним заученным движением запустила истонченную ручонку свою в правый карман шинели. В давние мирные времена существовал такой незыблемый ритуал встречи отца с работы. Ручонку в карман — и там всегда что-нибудь находилось: кулечек конфет, пряник, маленькая шоколадка. И вот Иришка вспомнила это. И что-то нащупала в холодном и жестком кармане шинели, вынула, развернула. В бумажке оказались четыре кусочка сахара.

— Папка! — обрадовалась девочка. — Где ты взял?

И со всей слабенькой силенкой, какая еще в ней оставалась, обняла его голову, прижалась, чмокнула в щеку.

— А теперь пойдем к дедушке, — позвал ее Никита.

— Дедушка плохой, — пожаловалась Иришка.

— Не поверю, Ирочка.

— Он помирать собрался.

— Это он так… это он пошутил.

Перед койкой отца, чтобы быть поближе к его лицу, Никита сел на гроб, но тут же поднялся с него и стал на колени, поближе к изголовью.

— Ребенку-то я зря сказал это, — заговорил старик, — но шутки мои плохи, сынок. Чую — подходит Она. Вот и гроб загодя сделал, чтобы Олюшке поменьше хлопот было со мной. Тут, говорят, такие мазурики завелись, что если кому гроб сколотят, так им за это покойниковы хлебные карточки отдавай. Но я, видишь, перехитрил их… Да ты садись, садись на него, он же пустой пока. Обыкновенное столярное изделие.

Никита сел и сказал:

— Ты не поддавайся ей, перебори ее.

— Нечем стало бороться, сынок, — возразил старик. — Одолевает проклятая. Начала с рук и ног, а теперь и нутро захватывает, к сердцу поднимается. Немеет все, стынет…

Никита видел, что отец говорит правду. В доме у них вообще не было принято лгать или скрывать что-нибудь, плохое ли, хорошее — все равно. И чувствовал Никита, что надо что-то предпринимать немедленно, надо спасать отца. Но ему самому трудно было подняться, а главное — совершенно неизвестно было: что же тут делать?

— Вот сейчас Ольга ужин сготовит, у меня тут фронтовое лекарство завалялось, — похлопал он по сумке, — так что, глядишь, и согреемся.

Ольга вносила дрова для печки.

— Давай я помогу тебе, Оль, — тяжеловато поднялся Никита.

— Не надо, не надо! — остановила его Ольга. — Вы поговорите там, а я быстро… Папа так ждал тебя! — шепнула она, проходя мимо.

— Вот дров тоже маловато осталось, — вспомнил старик. — Пока у меня силенки были, я, слава богу, «буржуйку» поставил, чтобы нашу кафельную обжору не топить, дверь обил. Дрова из сарая мы с Олюшкой в чулан перенесли — все поближе и посохраннее. Но немного их осталось. И пилить стало трудно. Всю последнюю неделю Ольга одна пилила…

Так же, как Ольге хотелось выплакаться, старику хотелось выговориться перед сыном и не забыть чего-нибудь самого главного. Никита видел, что попал домой в такое время, какого, никто еще в его семье никогда не знал. Он снял с себя нетяжелую противогазную сумку, передал ее Ольге. Потом снял шинель и взял вторую коптилку, с которой Ольга ходила в чулан.

— Пойду дров попилю, — сказал он.

— И не думай! — решительно воспротивилась Ольга. — Нам же хочется посмотреть на тебя. А дрова… Пока они есть, это уже счастье.

Никита все же пошел к двери.

— За ужином соберемся, — сказал он. — А пока я свое хозяйство посмотрю.

В чулане у Сорокиных была своего рода мастерская. Там стоял небольшой верстачок, вполне достаточный, чтобы прострогать полутораметровую доску или брусок и вообще смастерить почти любое изделие для дома: кухонный шкаф или стул, этажерку или комод.

Сейчас чулан был забит обыкновенными дровами, но такое кощунство только порадовало молодого хозяина. Запасец был не такой уж маленький. Если и не хватит на всю зиму, то по крайней мере на самые холодные месяцы растянуть можно. Главное — дрова были хорошие, жаркие, по большей части — береза. Плохих здесь не признавали. Лучше переплатить за хорошее, чем покупать плохое, считал старик Сорокин. Ни он сам, ни другой кто в его роду не были богачами, но каким-то образом привыкли к этой простой истине: то хорошо, что любо.

Сама эта квартирка Сорокиных была и построена, и на славу отделана руками отца и сына. Раньше родители, и Никита вместе с ними, жили в тридцатишестиметровой угловой комнате с остатками старой лепки на потолке, с фигурными карнизами, с крупными пластинами старого дубового паркета. Но когда Никита привел к родителям Ольгу и сказал, что женится на ней, отец, не говоря ни слова, пригласил домой одного своего старинного приятеля, техника райжилуправления, и попросил его составить проект на перепланировку. Тот немного поломался, ссылаясь на какие-то запрещения и сложности, но все же постарался и сделал проект, и были возведены потом необходимые перегородки, в результате чего получилась как бы отдельная двухкомнатная квартирка, даже с собственным умывальником. Старики поселились в первой, проходной комнате, молодожены — во второй. Это был просто-таки царский подарок для молодоженов, и Ольга прониклась к Сорокиным уважительной и преданной любовью. Сложилась хорошая, дружная семья, к тому же еще и с хороший бюджетом, поскольку все работали. «Не нам жаловаться на жизнь», — говаривали старшие, а вслед за ними и младшие Сорокины.

Первым горем здесь была смерть матери Никиты.

Вторым — война…

Никита выбрал березовую плаху потолще и посучковатее, с которой Ольге, пожалуй, и не справиться, положил ее на козлы, тоже перенесенные стариком из подвального сарайчика, и начал пилить. Большая лучковая пила была хорошо наточена и в меру широко — для дров — разведена: у Сорокиных всякий инструмент содержался в порядке. Крупные опилки фонтанчиком сыпались на пол. Почувствовался легкий приятный запах березовой древесины. И вернулись ненадолго мир, благополучие, радость необременительных домашних хлопот. Только вот силенок у теперешнего Никиты Сорокина оказалось маловато. Распилив эту тяжелую плаху, он вынужден был присесть и посидеть, чтобы не выйти сразу из строя. Потом пошел с коптилкой на лестничную площадку колоть чурбаки. Прихватил валявшийся в чулане старый проношенный валенок, чтобы подкладывать его под чурбан и меньше производить шуму, а также металлическое зубило, чтобы легче раскалывать чурбаки.

И все-таки его услышали. Из соседней квартиры вышла женщина, постояла, что-то соображая или выбирая ругательные слова, и неожиданно попросила:

— Дал бы ты мне полешечко на растопку, а?

— Пожалуйста, возьмите, — не мог отказать Никита.

— Вот это можно? — выбрала женщина самое тоненькое поленце.

— Да вы еще одно возьмите, — разрешил Никита.

Женщина недоверчиво посмотрела на него и взяла полено потолще.

— Есть еще добрые люди, господи! — говорила она уходя.

А Никита уже готов был и третье поленце предложить ей, да не успел.

Когда он вернулся с охапкой колотых дров в чулан, его позвала Ольга:

— Больше я тебе не позволю работать, пойдем ужинать.

В комнате она дала ему умыться над тазиком, — водопровод уже не работал и воду брали в домовой котельной. Затем они вместе передвинули стол к кровати отца, который уже не вставал, оказывается, и все уселись за ужин. Гроб Никита отодвинул в сторону.

— Вот мы и собрались всей семьей, — заговорила Ольга веселым голосом. — И ужин у нас, можно сказать, совсем праздничный.

— Мне только чайку, — с поспешностью заявил отец. — Слышу — хорошей заваркой пахнет.

— Не только, папаня! — заулыбалась Ольга. — Вон тут еще что есть! — показала она Никитину фляжку.

— Никак настоящая? — удивился и вроде бы оживился старик.

— Я же говорил! — погордился Никита.

— Ну, не откажусь, не откажусь погреть старое нутро.

Взрослые выпили, Иришка посмотрела, как пьет мама, и за компанию поморщилась. Старик слабо крякнул. И стали ужинать. И ужин действительно был по нынешним временам праздничным, потому что Ольга не скупясь распорядилась двухсуточным пайком Никиты.

Захмелели быстро, хотя и от немногого. Никита вскоре почувствовал добрую разморенность, зовущую ко сну, Ольга чуть-чуть порозовела, напомнив Никите прежнюю, довоенную, «летнюю» Ольгу. Немного взбодрился и старик.

— Ну, спасибо, сынок, согрел ты меня все-таки, — поблагодарил он.

— Тебе спасибо, папа, — отвечал Никита. — Ты так хорошо поберег моих женщин.

— Ой, правда, Никитуш! — поддержала и Ольга. — Без папы мы уже скисли бы.

— Я только одного в последние дни боялся, — продолжал старик, польщенный похвалами, — до первого числа, то есть до новых карточек, боялся не дожить. А теперь карточки получены, Иришеньку будет чем поддержать, а мне можно спокойно умирать…

Он опять возвращался к своему самому главному, чем теперь только и жила его душа. И опять Никита попробовал остановить его:

— Не настраивай ты себя на это. Всем сейчас трудно, плохо, но все живут помаленьку. Не век же так будет!

Никиту беспокоило еще и то, что речь старика слушает и воспринимает своим маленьким сердцем Иришка. Но старик продолжал успокоительно толковать о том, что ему теперь ведь только одно осталось — доживать, а доживать можно и год, и неделю, но лучше всего — один день. От умирающего человека пользы никакой, одна только обуза да лишний рот. «Если есть бог, — говорил старик, — то он должен бы сегодня меня прибрать, пока сын дома и есть кому схоронить…»

Никита слушал, слушал — и перестал возражать. Он понял, что старик прощается с ним — и это неотвратимо. Другой встречи не будет. Так что пусть он говорит. И пусть слушает Иришка. И Ольга… Кому же и слушать умирающего, как не близким? Для кого же он и говорит свои последние, не раз продуманные слова?

Когда старик утомился и замолчал, Никита сказал:

— Ну, папа, ты или захмелел у меня, или, наоборот, недобрал. Давай-ка еще по маленькой!

— Давай, сынок, — сразу согласился старик. — Это даже и хорошо… Где там твоя рюмка-то? Чокнемся…

После этой рюмки он начал посапывать и заснул.

IX

А Никита после ужина снова пошел в чулан пилить дрова. Ему смертельно хотелось лечь и отдохнуть, хоть немного восстановить силы, но тут уж не приходилось жалеть себя. Точно так же, как и там, откуда он приехал. Точно так же, как и раньше, он не умел жалеть себя и не знал, что это такое, — особенно когда дело касалось работы. А теперь Никита еще и о том подумал, что вот уедет он обратно на фронт, а Ольга придет в чулан, наберет готовых дров и вспомнит его. Она тут затопит печку, а ему там тепло станет. Так что он вроде как и для себя лично доброе дело делал. Оставлял память. Запасал тепло.

И все же он не стал долго отказываться, когда Ольга позвала его спать.

— Я приоткрыла дверь в нашу с тобой комнату, и там теперь тоже нагрелся воздух, — сказала она.

— А старик с Иришкой не замерзнут?

— У них сегодня тепло-о! — протянула Ольга, и можно было понять, что не каждый день у них так бывает. — Бросай, бросай все это! — положила она руку на пилу.

— Верно, устал я, — согласился Никита.

— И не надо убиваться.

— Тяжело тебе достается, — Никита посмотрел Ольге в глаза, потом погладил ее по волосам. — Бедная ты моя!

— Ты знаешь, я еще молодец! — встрепенулась от ласки и вроде как погордилась Ольга. — Стала, правда, как досточка, но еще не шатаюсь.

От слова «досточка» они оба улыбнулись, и Никита обвел взглядом свою бывшую мастерскую с оставшимися в дальнем углу запасами досочек и брусков, то есть всем тем, что называлось на семейном языке «досточками».

Они улыбнулись забытому словечку и вспомнили, как им хорошо, как радостно тогда жилось! Вспомнили и поняли, что каждая мелкая мелочь тогдашнего мирного безугрозного бытия была, в сущности, настоящим, истинным счастьем. Каждая встреча дома или в Ольгиной библиотеке, каждая малая забота друг о друге, любая дощечка, принесенная в дом для какого-то дела, всякая минута покоя и мирной работы — все, все это было подлинным, неподдельным счастьем, и хорошо все-таки, что они, не размышляя над этим, умели ценить минуты и годы совместной жизни, стараясь ничем не омрачать их. Да что там — «стараясь»! Им никогда и не требовалось стараться. У них как будто сама собой сложилась согласная, счастливая жизнь.

Никита и до женитьбы был не гульливым, домашним парнем — только что на спортбазу любил ходить. А уж когда женился и когда у них с Ольгой появился свой уголок, он вообще нигде не мог задерживаться и откровенно не понимал, зачем нужно где-то задерживаться, куда-то заходить, с кем-то не дома выпивать. Ведь все равно нигде не бывает лучше и приятнее, чем дома. Зачем же тогда?

В какие-то дни он ехал прямо со стройки в библиотеку к Ольге, у которой рабочий день кончался несколько позже, и ждал, пока она освободится. Если требовалось сделать что-нибудь по ремонту — делал, если не требовалось — садился в читальне, листал журналы или начинал читать новую, отобранную для него книгу. Ольга умела найти среди тысяч книг самую для него интересную. А он умел по-своему хорошо читать эти лучшие книги, в каждой положительной героине находя что-то от Ольги. Или в самой Ольге находил такие же качества, как в тех прекрасных женщинах.

— Ты вот что, — сказал Никита, оглядев свое хозяйство. — Когда дрова кончатся, ты тут ничего не щади — все сжигай. И бруски, и заготовки, даже верстак, если сумеешь разломать.

— Ни за что! — с непонятной решимостью воспротивилась Ольга.

— Глупенькая! — обнял ее Никита. — Если мы выживем, все у нас снова появится. И ты даже не думай что-нибудь сохранять, я тебе просто приказываю. Сбереги только себя да Иришку. Так что вот… И пошли, действительно, спать.

Они уснули незаметно, по-братски обнявшись, уставшие не от любви. И спали так крепко, что не услышали ни новой, второй за ночь, бомбежки (репродуктор Ольга выключила еще перед ужином), ни того, что происходило в соседней комнате. Они оба долго не видели никаких снов. Только где-то уже перед пробуждением Никите приснился остров Любви, существовавший и на самом деле не так уж далеко от Ленинграда — на озере Селигер.

В первый же год после свадьбы Ольга повезла Никиту в Осташков, где жили ее родители и старшие братья. Там молодоженам на весь отпуск предоставили лодку, и они облюбовали себе маленький островок с малиной. Пропадали там целыми днями. Собирали ягоды и купались. И вот все это приснилось теперь Сорокину отчетливо и явственно, как возвращенная действительность. Он проснулся в недоумении: неужели все повторяется? Проснулся рядом с той же, единственно желанной женщиной, и она тоже вместе с ним проснулась.

А длинная блокадная ночь еще продолжалась.

— Что я хочу спросить, Никита, — заговорила Ольга.

— Да?

— Как мы допустили, все это?

Вопрос был не новый. Его задавали люди себе и друг другу чуть ли не с первых дней войны, не понимая неожиданных и жестоких поражений. И хотя уже была произнесена речь Сталина 3 июля и было его же выступление на Красной, площади 7 ноября, что-то оставалось еще неясным, или неназванным, или же не прояснившимся до полного понимания. Как объяснить, к примеру, тот факт, что другой народ, воюющий за неправое дело, одержал такие победы над нами?.. Ну, пусть не народ, пусть временно, а все-таки побеждали. Фронт на Ладоге и на Волге. Москва в полукольце…

— Ты сам не знаешь или боишься сказать? — напомнила Ольга, когда молчание затянулось.

— В общем-то, не знаю, Оля, — признался Никита. — Мы не успели опомниться, как под Ленинградом оказались. Только тут и задумались и поняли кое-что. Сила у них оказалась такая, что мы и не ожидали, — это факт. А наша подготовка, наверно, была не очень-то…

— Хорошо хоть в город не пустили, — проговорила Ольга. — Я ведь уже так решила: если что — Ирочку своими руками, а потом и сама…

— Ты смогла бы?! — ужаснулся Никита.

— А что мы могли ждать от них?

— Да, они, конечно…

— Ты посмотри, что и сейчас-то в городе творится, — продолжала Ольга, — Люди помирают с голоду, и знаешь — кто? Говорят, что первыми начали умирать мальчишки-фезеошники, прямо у станков. Представляешь, как жалко их?.. А еще старики, и тоже в первую голову мужчины. Вчера одного рядом с нашей парадной подобрали — чистенький такой, хорошо одетый, а главное — в кармане у него были две пластиночки хлеба, пропитанные каким-то жиром. Это, значит, он нес кому-то… Не могу! Просто не могу вспоминать.

— Если можно будет вам с Иришкой уехать за кольцо… — заговорил Никита, и Ольга сразу умолкла, прислушалась, — то надо будет уехать, — закончил он.

X

Утром старик Сорокин не проснулся. Когда Никита и Ольга встали, он уже застыл.

Это было как новоявленное чудо: вечером попросил у бога смерти и к утру помер.

Никита стоял у постели отца ошеломленный. Все прежние представления о смерти вдруг переменились. Слез не было. Плакать было нечем и вроде бы даже не полагалось, поскольку здесь произошло всего лишь исполнение воли отца. Оставалось похоронить старика.

Никита открыл гроб и в удивлении остановился. Все дно гроба было засыпано стружками.

— Это он так хотел… чтобы на стружках?

Ольга не знала. Она только посмотрела в гроб и начала всхлипывать, покачивая головой.

— Как же мы теперь без него с такой жизнью справляться будем? К кому жаловаться придем?

— Ладно, Оля, тут ничего не поделаешь, — остановил ее Никита. — Помоги мне поднять и положить его.

— Надо бы обмыть да одеть…

— Нет времени. Если я опоздаю, меня могут в дезертиры зачислить.

Он подошел к изголовью, Ольга — к ногам старика. Отвернули одеяло. Старик был плоским, а когда стали поднимать, оказался совсем легким.

— Да тут я и один мог бы, — проговорил Никита.

— Он же все время от своего хлеба Иришке отщипывал. Я говорю — не надо этого делать, это только мать может, а он молчит да все свое… Никита, милый, родной мой! — вдруг взмолилась Ольга. — Ты будешь беречь себя? Не оставишь нас одних? Вернешься к нам?.. Ну скажи, скажи! Я не боюсь, если тебя ранят, и ты тоже не бойся, но только обязательно вернись!

Никита даже растерялся:

— Что это ты? Что ты так разволновалась? Я ведь вот, с тобой.

— Испугалась я чего-то. Прости.

Ольга начала быстро и как-то деловито вытирать слезы.

Почувствовав беду в доме, проснулась Иришка. Увидела открытый гроб и своего дедушку в нем. Строго спросила:

— Вы зачем его туда положили?

— Умер твой дедушка, Ириша, — сказала Ольга. — Нет у нас больше дедушки.

— Не умер! Не умер! — заплакала девочка.

— Оденься и попрощайся с дедушкой, — сказала Ольга уже чуть построже.

— Не хочу! Не хочу! — опять затвердила Иришка.

— Ирина, делай, что тебе говорит мама…

Никита вышел в коридор, встретил там соседку Бетти Матвеевну, сказал ей об отце. Потом вместе с Ольгой вынес гроб на улицу; соседка тащила следом саночки своей дочери — они были подлиннее Иришкиных. Соседка сочувственно вздыхала, думая в то же время и о чем-то затаенно своем.

Для надежности гроб привязали к саночкам веревкой и повезли старика в Новую Деревню, на самое ближнее, но совсем не близкое отсюда Серафимовское кладбище.

Начинало уже светать. Незаметно для себя Никита то и дело ускорял шаг, чтобы не опоздать к машине, потом спохватывался, понимая, что нехорошо так быстро везти гроб с покойником, потом опять начинал спешить, и с этим ничего нельзя было поделать.

Ольга шла рядом, помогала тащить санки и во всем повторяла мужа: торопился он — спешила и она, смущенно замедлял он свой невольно убыстренный шаг — и то же самое делала она. В прежнее, довоенное время Никита бы к ней приноравливался, а теперь вот ей приходилось…

— Ты не переживай так сильно, Никитуш, — говорила по дороге Ольга. Говорила негромко, но так, чтобы Никита все же услышал ее сквозь свои невеселые думы и громкий скрип санок с гробом. — Не мы виноваты, что так все случилось.

Никита услышал ее, но не ответил, что бывало с ним очень редко, а может, и не бывало до этого дня.

— Не переживай, — повторяла Ольга. — Тебе надо силы экономить.

И тогда он почувствовал слезы. Вдруг осознал себя в чем-то все-таки виноватым перед отцом. Стал мысленно просить прощения. За такие похороны.


К воротам фабрики Володарского он пришел в половине двенадцатого. Батальонной полуторки на улице не было, и он пошел в проходную, что вела в управление фабрики.

— Ты Сорокин, что ли? — сразу спросила вахтерша.

— Да.

— Ну так вот, ждали тебя, ждали твои товарищи, да и поехали. В батальоне, говорят, машина к сроку должна быть и задерживать ее нельзя.

— Сильно ругали? — спросил Сорокин.

— Да не так чтоб… Сорокин, говорят, и сам доберется.

— И давно они уехали?

— Да не так чтоб. Не больше как с полчаса… Сорокин, говорят, не пропадет, — повторила женщина с непонятным выражением: не то подразнить хотела, не то похвалить.

— Ну что ж, ладно, — проговорил Сорокин.

Он мысленно представил себе всю предстоящую неизмеримо длинную дорогу, и единственно, что ему захотелось теперь, — это прикорнуть где-нибудь вот тут в уголочке, даже вздремнуть немного, ни о чем не думая, никуда не спеша. Может быть, после этого и дорога стала бы не такой неодолимой… Он поискал глазами подходящий уголок, остановил взгляд на свободной сейчас табуретке вахтерши, утепленной шинельным куском, заметил, что там можно бы прислониться и к стенке… и направился к выходу.

На улице стало как будто еще морознее, чем с утра. Где-то в стороне Балтийского вокзала рвались тяжелые снаряды — не часто, но раскатисто. Сорокин невольно отметил, что это далеко от его Петроградской стороны и, стало быть, Ольга с Иринкой пока в безопасности.

Он пошел по тропинке, протоптанной вдоль Мойки, к Невскому проспекту, мысленно размечая предстоящую дорогу на отдельные участки: почти весь Невский проспект (от Мойки до Московского вокзала), потом Старо-Невский, потом большой промежуток до Володарского моста, а там пойдут Мурзинка, Рыбацкое, Усть-Славянка, Усть-Ижора… Хорошо было вчера смотреть на эти пригородные деревни из кузова полуторки, а вот сегодня, пешком, трудновато придется.

Но дорога есть дорога, от нее никуда не денешься, ее остается только пройти.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ