Глава 10
В воскресенье вечером была большая радиопередача о борьбе с лесными пожарами в Ленинградской области. Называли там и Лисоткино, упоминались и ленинградские рабочие, которые проявляют отвагу и самоотверженность. «Остающиеся небольшие очаги пожаров ликвидируются» — так закончило радио насчет Лисоткина. И Тоня сказала:
— Надо завтра окрошечку приготовить.
— За этим дело не станет, — отозвалась Екатерина Гавриловна.
В понедельник утром, уходя на работу, Тоня попросила:
— Если Виктор вернется, пусть позвонит.
— Ладно, ладно, — пообещала Екатерина Гавриловна. И вдруг пожаловалась: — Боюсь только, не пришлось бы мне самой звонить докторам да сестричкам.
— Плохо тебе? — приостановилась Тоня.
— Сейчас-то ничего, а вот ночью…
— Что же ты не разбудила меня?
— Больно сладко спишь.
— Ну, это ты зря. Я даже сонная могу горчичники поставить. Когда работала дежурной сестрой… Ой, опаздываю! — глянула она на часы.
— Беги, беги!
— Не расхворайся, — быстренько, уже совсем на ходу, проговорила Тоня. — Главное — не волнуйся, ни о чем плохом не думай, ведь все у нас хорошо.
Екатерина Гавриловна согласилась: «Правда, правда, нечего бога гневить!» — и ей стало от этого поспокойней.
Но как только щелкнул на входной двери громкий французский замок, опять ей сделалось тревожно, как будто впервые оставалась дома одна. Как будто снова стала пугливой деревенской девчушкой, которую осенними ночами, во время молотьбы, оставляли караулить избу. Все взрослые и даже подростки уходили на гумно, а ее с собой не брали — еще мала. Огонь зажигать тоже не позволяли, — как бы не спалила дом! — и вот уж натерпелась-то страхов маленькая Катька! Она еще и теперь чуть ли не всерьез думает, что видела тогда настоящих, «живых» чертей. Они копошились в темном углу под лавкой, прямо под божницей, и все собирались выбежать на середину избы, чтобы побеситься. Они там даже попискивали от предстоящего удовольствия, а бедная девочка не могла ни крикнуть, ни убежать, только шептала непонятные, но, должно быть, спасительные слова молитвы: «Да воскреснет бог и расточатся врази́ его… яко тает воск от лица огня…» Все-таки молитвы бесы побаивались и, пока ее повторяешь, — не вылезали из темноты. Ну, а когда заснешь, тогда тебя ангел-хранитель стережет, тогда уже не твоя забота.
Интересно, что и во время войны, когда приехала к своим родным в эвакуацию, то первым делом, еще с порога, заглянула в тот самый угол под божницей. И только потом кинулась к матери, обхватила ее и долго-долго так стояла, полушепотом причитая и как бы рассказывая всю свою незадачливую жизнь. Без слез горюя, без жалоб жалуясь. И дивно ей все было тогда: далеко ли отъехала, только что Ладогу перескочила — и уже все другое. Тихая жизнь в стороне от дорог, в старых стенах, со старыми домовыми…
Только не надо уже теперь и про это вспоминать, надо одно, главное все время помнить, как сказала Тоня: все у нас хорошо и нечего гневить судьбу, надо жить да радоваться. Ну, а то, что Виктор любит во всякие дела встревать, так к этому тоже пора привыкнуть. Может, сама же и научила, когда просила, чтобы был активным и никогда не последним — хоть в школе, хоть в армии, хоть на заводе.
Случалось, правда, и такое, что просила его не очень-то вырываться вперед. Это когда он футболом увлекался.
Ох и напереживалась она из-за футбола этого проклятого! Всего один раз сходила посмотреть, а помнила потом долго. Не самый крепкий и не самый сильный, Виктор кидался за этим мячиком все равно как тигренок и не смотрел, кто там наперехват бежит. А там такие жеребцы были, что собьют и не оглянутся. Но Виктор все равно бросается под ноги, чтобы мячик протолкнуть… Игру эту придумал не иначе круглый сирота приютский, у которого ни отца, ни матери, ни сестры родной не было.
На стадионе она сколько раз кричала: «Витя, не надо! Витя, не лезь на него!» — но разве там кто кого слышит? То есть на трибунах-то слышали. Как она закричит, так все трибуны подхватывают: «Витя, давай! Витя, вперед!»
Ох, Витя, Витя, радость ты моя горькая!..
Хотя он и не совершал в своей жизни больших глупостей, думать о нем было почему-то всегда тревожно. Особенно когда он в отсутствии. Неизвестно с чего возник страх. Рисовались какие-то опасности, злые люди. Теперь вот огонь.
Большого лесного пожара Екатерине Гавриловне, слава богу, не довелось видеть, но с детских лет живет в ее памяти картина ужасного и беспощадного бедствия, нарисовавшаяся по рассказам бабушки. Давно это было, еще в бабушкину молодость. Огонь пришел неизвестно откуда, но был страшен и все пожирал на своем пути. Птицы падали с лета в огонь, зверье прибегало на деревенские улицы, не боясь ни людей, ни собак, да и собакам не до зверей было. Ревела скотина, кричали бабы. А тут еще на одной рубаха загорелась, и она ее сорвала с себя и заметалась между постройками. И заголосили, запричитали другие бабы, что наступил конец света — и вот она, первая грешница…
Не в таком ли аду и Виктор теперь оказался? Глянуть бы хоть одним глазком на него!..
Вдруг ей пришло в голову позвонить туда. Телефоны теперь везде есть, и зачем же они наставлены, если не затем, чтобы люди переговорить могли?
Через «ноль девять» она узнала, как звонить в сельскую местность, и заказала Лисоткино. Сперва ей ответили как-то отрывочно, невразумительно, буркнули не поймешь чего — и только шорох в трубке остался, словно таракан в ней ползает. Но Екатерина Гавриловна, начав дело, не любила отступать. Она снова и снова набирала номер и даже постукивала по рычажкам аппарата, как делал это ее старый начальник цеха, человек шебутной и настырный, по очень многое умевший делать и «организовывать» по телефону.
Наконец она услышала серьезный мужской голос:
— Лисоткино слушает!
— Да? — растерялась от неожиданности Екатерина Гавриловна и не знала, что дальше говорить. Потом выпалила: — Как у вас там с пожарами?
— Справляемся потихоньку. — Голос был веселый. — А кто это спрашивает?
— Из Ленинграда я.
— Очень хорошо. Ваши товарищи помогли нам в самую, можно сказать, критическую минуту. Так что передайте руководству большое наше спасибо… — Голос становился почти торжественным.
— Я постараюсь… Я передам, — пообещала Екатерина Гавриловна и, совсем осмелев, попросила: — А не могли бы вы позвать к телефону Виктора Шувалова?
— Кого-кого? — не понял голос.
— Да хоть бы кого из наших.
— Их уже нет здесь! — радостно сообщил голос. — Они в другое место уехали. Добивают последние очаги.
— Все до одного уехали? — будто на что-то надеясь, спросила Екатерина Гавриловна.
— Все, все… Кроме одного или двух пострадавших.
— Кто же пострадал-то? — вроде бы «посторонним» голосом спросила Екатерина Гавриловна.
— К сожалению, не могу сказать… то есть просто не знаю фамилий. Я тут не самый главный, так что…
— Понятно.
— Ваши знают, так что сообщат, — продолжал оправдываться голос. — Один с мотоциклом ездил.
— С каким мотоциклом? — испуганно насторожилась Екатерина Гавриловна.
— Был тут один.
— Димаков, значит…
— Опять не знаю… А с кем я все-таки говорю? — поинтересовался голос.
— С матерью.
— А-а… Я думал, из руководства.
Голос как-то сник и потух. Не сразу нашлась и Екатерина Гавриловна. И пока длилась эта заминка, телефонная трубка что-то недовольно, как потревоженная наседка, прокудахтала, потом затянула свою долгую и нудную, на одной ноте, песенку. Этот нескончаемый однотонный звук растянулся, казалось, на всю длину проводов от Лисоткина до Ленинграда, и был он как жалостливый человеческий голос, о чем-то просивший. Он дрожал и вибрировал, нагоняя и раздувая беспокойство. Его давно полагалось бы оборвать, но Екатерина Гавриловна продолжала сидеть в каком-то оцепенении или прозрении и не могла догадаться положить трубку. «Не зря я так боялась», — думала она, слушая эту дрожащую нить тревоги и уже болея извечной материнской болью, которая возникает при первом же намеке на опасность для детей. Опять вставала перед глазами навязчивая тень этого незваного Димакова, грозившая бедой.
Положив наконец трубку, Екатерина Гавриловна подумала, что надо сразу же позвонить Тоне. Почему «надо» и что она могла сообщить невестке, она еще не знала, но всегда уж так полагается: поделиться с близким человеком.
Звонить в отделение можно было только канцелярской сестре, с которой у Тони был свой уговор. Екатерина Гавриловна хоть и редко пользовалась этой возможностью, но уже узнавала голос канцелярской сестры и заглазно любила ее за приветливость. «Бывают же такие приятные девчонки, — не раз говорила она Тоне. — Даже «до свиданья» скажет так, как будто улыбнется тебе. И никогда не бросит первая трубку… Ты говоришь, «язвочкой» ее у вас называют, а я никогда не поверю, чтоб она плохим человеком могла быть».
И канцелярская еще раз подтвердила, что она добрая. Не успела Екатерина Гавриловна поздороваться и назвать себя, как сестричка узнала ее и выразила готовность услужить:
— Я обязательно найду Тонечку и скажу ей… Не беспокойтесь, Екатерина Гавриловна, она позвонит вам. Сейчас она не может, у нас тут плохо одному больному… но, в общем-то, его уже вытащили.
— Откуда вытащили?
— Ну, оттуда, откуда, в общем-то, не возвращаются.
— Страх-то какой! — ахнула Екатерина Гавриловна.
— У нас это бывает. А теперь еще в природе такое творится.
— Да, милая, да…
Екатерина Гавриловна как будто сама заглянула туда, откуда вытащили того несчастного, и даже почувствовала ногами холод, несмотря на уличную жару. Потом и боль в груди появилась, и стало ясно, что начинается приступ.
В нем не было ничего нового, не первый он был, но все равно напугал. В этом злая беда сердечников. Боль режет и душит, не позволяя сделать полный вдох, а всякая угроза или помеха дыханию пугает человека, а от испуга боль еще больше усиливается… Вот и живи тут.
Осторожно, неглубоко дыша, Екатерина Гавриловна прошла на кухню, не считая натрясла в стакан побольше капель и выпила почти не запивая водой, считая, что так они подействуют быстрей и верней. Потом налила в ванной горячей воды в грелку. Дальше хорошо было бы поставить горчичники, не раз спасавшие ее от боли, но стало боязно: вдруг упадешь, пока мечешься, — и конец тебе!
В постели она еще положила под язык таблетку валидола и нащупала ногами грелку. Нахолодавшие (в такую-то жару!) ступни прильнули к горячему.
«Ну, теперь мне будет полегче», — вздохнула Екатерина Гавриловна.
И снова боль!
«Господи, да что же это!» — взмолилась она, снова пугаясь. Однако сделать для себя больше ничего не могла: помимо боли ее одолело еще и бессилие. Оставалось одно: спокойно лежать и ждать, пока боль отпустит. Осторожно дышать. Ни о чем плохом, беспокойном не думать…
Вдруг зазвонил телефон, и Екатерина Гавриловна непроизвольно рванулась, чтобы поспеть. Но резкая боль вернула ее на подушки… Все-таки не зря говорят врачи: надо лежать! И Тоня все время твердит: «Отлежись хорошенько — и опять будешь бегать. Куда тебе торопиться?»
Звонок позвал-позвал да и умолк. И тогда Екатерина Гавриловна стала жалеть, что не подошла. Не померла бы небось. А теперь… что там Тоня думает? И ничего о Викторе не знает… Надо бы сказать ей…
С другой стороны — что говорить? Ведь про самого Виктора там и слова не было. Сказали, что кто-то пострадал на пожарах, но ведь необязательно же Виктор. С завода туда столько народу уехало…
Тут ее снова зажало, да так, что даже замутило и дышать совсем стало нечем… и вроде опять, как во сне, потащило куда-то в темную прорубь, под воду.
«Господи, спаси меня, грешную! — заметались в голове забытые старинные слова. — Спаси и помилуй… Не дай помереть в одиночестве… Без невестки и сына… Пришли хоть кого-нибудь, господи!»
Глава 11
Звонила действительно Тоня. И вначале не на шутку перепугалась: почему телефон не отвечает? Потом как-то легко успокоилась, решив, что свекровь отправилась за продуктами и за квасом. Наверно, полегчало, раз дома не сидит.
Уж просто так, чтобы не думать больше о домашнем, она позвонила Таисии и попросила ее как-нибудь на свободе или попутно, если пойдет куда, заглянуть к Екатерине Гавриловне. Запасные ключи были оставлены соседке еще утром, поскольку Екатерина Гавриловна все же пожаловалась.
Таисия оказалась дома и все сразу поняла.
— Будет сделано! — отозвалась она модным штампом. — А вообще, Тонечка, есть о чем поговорить, — явно расположилась она посидеть у телефона. — Вышла я вчера на такую тетку, которая все может достать — от импортного лифчика до советских «Жигулей». С доплатой, как сама понимаешь, но зато все, что душеньке угодно, и высшего качества. Такие вещи у нее дома, так одета сама…
— Ой, Таисия Агаповна, нельзя мне долго разговаривать, — извинилась Тоня. — Бежать надо. Вечерком — ладно?
— Ну, ясно, ясно, — без особого недовольства отпустила ее Таисия. — Мне и самой пора…
Тоня побежала в реанимацию, где потихоньку возвращался к жизни инженер-полковник Стигматов. У него уже останавливалось сердце, и в прежние времена его бы уже давно увезли в холодный подвал. А теперь умеют спасать. Откачали. Перевезли в эту просторную, обычно пустующую палату всего лишь с одной койкой посередине.
Стигматов лежал на высокой и широкой, со специальными приспособлениями, койке. На первый, с порога, взгляд он мог показаться покойником, уже подготовленным к прощанию, только что руки у него не на груди, а вдоль тела, и к левой тянулась резиновая трубочка от капельницы. По трубочке шла в него надежда.
По ту сторону койки, еле видимая за нею, сидела дежурная сестра Валя-маленькая, еще не очень опытная и пугливая. Как только в палату вошла Тоня, Валя поднялась и с надеждой, полушепотом спросила:
— Ты побудешь с ним?
— А ты уйти хочешь?
— К нам еще троих новеньких привезли, двоим уколы надо сделать, а Марья Васильевна аптеку получает…
— Ну иди, коли…
Проверив, хорошо ли держится игла в вене больного, Тоня села на единственный в этой палате стул и долго смотрела на исхудавшее, заостренное лицо больного. Когда-то оно было, наверно, красивым. Большой лоб, почти прямые брови, ровный нос. Морщины у рта, правда, слишком глубокие и резкие… но это уже болезнь и жизнь так рисовали. Все-таки всю войну прошел человек, ранения были, а после войны стал ракетчиком, скитался по дальним гарнизонам, рано овдовел. Только перед увольнением из армии приехал в Ленинград, перешел на спокойную «барскую» должность — преподавателем военной академии. Познакомился тут с молодой красивой пианисткой, выступавшей у них как-то на празднике, и сумел увлечь, женился. Родилось у них двое детей. На это время молодой музыкантше пришлось отказаться от концертов. Но все же изредка, чтобы совсем не потерять форму, она выезжала. И возвращалась с цветами, счастливая, упоенная. Целовала детей и мужа, рассказывала, как ее принимали, как не отпускали… В конце концов муж стал запрещать ей выступать.
Но как же тогда жить ей без музыки?
Она просила, умоляла его — и еще раз получала согласие. Но как только возвращалась радостная — все повторялось.
Муж начал унизительно, совсем не по-мужски ревновать ее. Начались их совместные беды… то есть одна общая на двоих беда. И первый инфаркт у Стигматова был, как говорят, «семейного происхождения». Это непривычно и противоестественно звучит, однако случается. В основе ситуации как будто бы любовь, а в результате — больница.
Ревность — чувство дикое и неуправляемое, если ему дать волю. Даже и здесь вот, в госпитальной палате, Стигматов рассорился со своим соседом по койке майором-ракетчиком. Тот слишком откровенно, по мнению ревнивца, любовался его женой. Сперва любовался, затем стал просить о разных услугах: в Ленинграде у него знакомых не было, ну а всяких там ягодок-яблочек ему тоже хотелось. Отказать больному человеку в такой просьбе женщина, понятное дело, не могла. Стала приносить. А ревнивец ревнует и злится… Пришлось начальству перевести майора в другую палату.
Сестры и те неравнодушны были к красоте молодой полковницы. «Вот уж действительно из старинного романа женщина, — говаривала Марья Васильевна, самая пожилая из сестер. — Личико мраморное, кожа гладкая, чистая, ни единой мушечки или бородавочки, глаза ясные, как у ребенка. Я вот женщина, а и мне на нее смотреть хочется».
Одного не могли понять сестры — и пожилые, и молодые, — зачем она вышла замуж за немолодого и вдового. На деньги, что ли, позарилась? Однажды Марья Васильевна прямо так и спросила ее. Стигматова обиделась: «Неужели вы не заметили, что он интересный, умный человек, и рядом с моими ровесниками… Не любила я глупых тридцатилетних мальчиков, ну что тут делать?» — «Еще полюбишь, — пообещала Марья Васильевна. И продолжала любопытствовать: — Теперь скажи, не обидься: совсем понапрасну он тебя так ревнует?» — «Скажу, — отвечает. — Понапрасну. Подумайте сами, когда может мать двоих малых детей заниматься этим?» — «Умеючи-то все можно», — как бы подзадоривала Марья Васильевна. «Тогда, значит, я неумелая». — «Ой, девка!» — «Вот вы тоже не верите. А что мне делать? Наговаривать на себя?» — «Боже упаси! Он и без того еле живой… Ну а если бы ты бросила эти свои концерты, раз он из-за них так сердится?» — «Думала. И бросала. Но это все равно как некоторые мужчины курить бросают. Месяц-два никуда не выезжаю, дома сижу, а потом позвонят, позовут — я и рада. Не забыли потому что. Считают все еще хорошей пианисткой… Ведь я столько лет, еще со школьной скамьи, готовилась к этому, жила этим. Столько подготовила всего. Столько мечтала. На каждом фильме, где про судьбы артистов, — плачу…» — «Да ты не волнуйся, не волнуйся, мы-то по-бабьи поймем тебя и пожалеем». — «Он ведь не мог бросить свою службу в армии, пока не уволили, — обрадовалась Стигматова поддержке. — А служба — это не музыка». — «Да уж верно — не музыка и не песня». — «Он ведь что думает? — продолжала, все больше оживляясь, полковница. — Он думает, где музыка, там и любовь. Как у Толстого в «Крейцеровой сонате», помните?» — «А вот говорят в народе, что ревнуют от сильной любви. Это ведь тоже надо учитывать». — «Разве я не знаю? Все знаю. И жалею его. Когда вот сюда бегу, вся дрожу. Встретимся — оба рады. А потом вдруг… такое скажет! Тогда и подумаешь: пусть бы никто на свете не узнал такой любви!» — «Да, видать, ты намучилась с ним. Утешить бы тебя, и не знаю как. Терпи, милая, такая уж наша бабья доля». — «Только бы поправился!»
Молодые сестры стеснялись так откровенно расспрашивать жену Стигматова, но если находились поблизости в длинные часы ночного дежурства, то уши не затыкали. Явно сочувствовали молодой женщине, осуждая ее мужа. Могли даже так, не по-медицински, сказать: «Хотя бы уж скорее освободил ее!» Но после того бегом летели к нему в палату, щупали пульс, спрашивали, не надо ли чего, не болит ли его неразумное, в шрамах и рубцах, сердце, давали положенные таблетки, наливали в мензурку спасительные капли, делали внутривенные вливания (это уже Тоня, процедурная сестра) и так помогали ему тянуть дальше свою грустную жизнь, отравленную подозрением и недоверием, неизбывной и, наверно, все-таки ложной обидой. Ложная, она еще опасней, — говорят врачи. Потому что лекарства тут нет, и никто от нее не может человека вылечить и освободить, если он сам не возьмет себя в руки…
Стигматов словно бы почувствовал, что на него смотрят, и открыл глаза. Медленно, не поворачивая головы, оглядел палату. Увидел Тоню.
— Вы все еще сидите?
— Да вот, стерегу свою капельницу, — улыбнулась Тоня.
— Правильно. Казенное имущество. А я, значит…
— Вы в полном порядке, товарищ полковник, — поспешила Тоня заверить его. В разговоре его все называли полковником.
— Какой я теперь полковник! — усмехнулся Стигматов. — Покойник… в запасе.
— Ну зачем вы так?
— Что есть, то есть. Только вот моей жене, когда она приедет, не надо ничего… об этом.
— Лишнего мы не болтаем, товарищ полковник.
— Но тут ведь как-то объяснять придется. Почему я в сей храм попал…
— Найдем, что сказать.
— Ну, тогда я спокоен.
— Вам и надо сейчас соблюдать полный покой.
— Вы же знаете, сколько я его соблюдаю, и вот… Наверно, уже и не выйду отсюда. Как-нибудь ночью обманет она всех нас, подкрадется исподтишка — и кайн проблем, как говорят немцы.
— Ну что вы зарядили, товарищ полковник! — вроде как одернула его Тоня, только просящим голосом.
— Что есть, то есть, сестра… Темный коридор, а точнее, тоннель, и в самом конце медленно потухающий источник света… очажок света… лампочка жизни… Видимо, запас жизни у нас — это запас света в душе. Потух свет — кончилась жизнь… Я только не помню, совсем ли она там погасла у меня, эта лампочка, или нет.
— Значит, не совсем, — убежденно заявила Тоня. — И теперь вы спокойненько отдыхайте, набирайтесь сил… Вон, кажется, кто-то идет к нам.
На самом деле Тоня ничего не слышала — просто решила обмануть больного для его же собственной пользы. Ей надо было унять и остановить эту неполезную и даже вредную разговорчивость, которая нападает на некоторых сердечников, после того как их «отпустит». Они говорят, что вот так же бывало с ними и на войне после пережитой опасности: вспоминают, рассказывают, ругаются… А в общем-то, они и здесь, как на фронте, и не каждый выживает после своего трудного ночного боя. Чаще всего умирают почему-то ночью, на переломе ночи…
Когда Тоня сказала, что кто-то идет к ним, Стигматов закрыл глаза и прислушался. Потом слабо улыбнулся.
— Сестра милосердия, — проговорил он. — Как это хорошо было придумано! Даже и обманет с пользой.
На это Тоня ничего не могла ответить и продолжала сидеть молча, сложив на коленях отдыхающие руки. Продолжал свое и больной:
— Вот так и научишься дорожить лишним часом жизни. Подарят его тебе — и ты уже счастлив… Только всегда ли он нужен тебе? Счастье ли это?.. Надо смолоду, пока здоров, уметь дорожить всем, что тебе дано. Днем жизни… Каждой встречей… На том свете нет ничего, все только на этом…
Он говорил теперь все медленнее, все тише, ни к кому не обращаясь, словно перебирал и рассматривал что-то внутри себя. Какие-то прежние, а также и новые, вызванные недавней катастрофой мысли. О людях. О себе. О семье.
— Семья — пробный камень человечности… В современной семье что-то происходит, скорей всего продолжается революция. Угнетенная сторона — женщина — все еще борется за свои права… наращивает методические сосредоточенные удары всеми огневыми средствами, одерживает победы. Но теперь ей всего мало… Логика борьбы такова, что угнетенный, мечтавший о равноправии, норовит теперь сам главенствовать и порабощать… К кому только прибежит она в бурю? Я тут не о своей семье, сестра, — вспомнил больной о присутствии Тони. — Просто я раздумывал… А в моей семье долго все шло по старым добрым правилам, потом совершилось нечто. Не революция и не контрреволюция — дикарство. Зверь ощерился…
— Не надо сейчас ни о чем неприятном, — предупредительно попросила Тоня, хотя ей, честно говоря, уже интересно и любопытно было слушать его.
— Любовь — Ревность — Ненависть — вот порочный дикарский цикл… Нельзя никогда думать, что ты имеешь право на жизнь или привязанность другого человека, будь ты мужем, любовником или начальником. Даже твоя собственная жизнь не может принадлежать тебе одному, в этом случае она становится бессмысленной… К сожалению, глубокое понимание многих истин приходит тогда, когда в этом уже почти нет необходимости, то есть когда уже ничего не переделаешь, не изменишь. А второй, дополнительной жизни нам не дано. И нельзя ее нам давать. Потому что тогда мы потеряем ответственность за поведение… Мы думаем иногда, что хорошо бы жить сперва начерно, потом набело, а это было бы страшно…
Он лежал с закрытыми глазами и все говорил, говорил, и Тоня решила уже не останавливать его. Может, ему и надо сейчас хорошенько выговориться. Может, остановишь его — и сделаешь для него же хуже. Пусть говорит человек…
— Можно коллекционировать марки или монеты, но никогда нельзя копить обиды, — проговорил полковник и надолго замолк. Потом еще вспомнил: — От такого хобби можно сойти с ума… И нельзя научить или воспитать другого человека, пока находишься с ним в состоянии войны… А вот и мой главный человек! — прислушался он к шагам в коридоре.
И действительно, дверь в палату приоткрылась, в нее заглянула, а затем осторожно, на цыпочках, вошла его жена, несмотря на жаркое лето почти совсем не загоревшая, только слегка разрумянившаяся и тревожная.
— Спит? — спросила шепотом.
— Недавно разговаривал, — сообщила Тоня.
Гостья завязала последнюю тесемочку на своем халате и подошла к больному. Ее можно было принять за медсестру или молодого врача, но никак не за жену этого изнуренного, старого на вид человека.
Она, конечно, знала назначение этой палаты и потому особенно взволновалась:
— Что с тобой, милый? Почему ты здесь?
— Сильный приступ был, — ответила за больного Тоня.
— Даже сюда перевели?
— Так решил доктор, — сказала Тоня.
— Спасибо вам всем большое… Теперь я сама посижу, покормлю, если можно.
Тоня собралась уходить, как вдруг услышала:
— Глупо!
Она подумала, не к ней ли это относится, и задержалась.
— Глупо и мелко живем, — опять проговорил полковник. — Потому что не думаем о смерти… На войне мы о ней помнили и жили по-другому.
— Ты скажи, как себя чувствуешь? — спросила жена.
— Да так… Физически не плохо, а морально… Как будто не сам живу… Как будто другой во мне…
Тоня поняла, что псе это не для нее говорится, что тут теперь без нее обойдутся, и тихонько вышла. Ей еще надо было просмотреть на обоих постах назначения для вновь поступивших больных, убрать у себя в процедурной, закончить заявку на медикаменты, ну а там можно и к дому двигаться. Может, и Виктор уже вернулся.
От одной только мысли о Викторе ей стало спокойно и уютно, как будто он уже встретил ее дома в прихожей и она недолгое тихое время постояла, прижавшись к нему.
Но дома Тоню ждало совсем другое.
Она почувствовала недоброе еще на лестничной площадке, когда стала открывать дверь, а дверь оказалась незапертой.
Вбежала в квартиру.
Увидела непривычно растерянную, на себя не похожую Голубую Таисию, а на диван-кровати — покойницки бледную Екатерину Гавриловну.
— Тонечка, милая, опоздала я… — заговорила Таисия. — Пока то да се…
Тоня кинулась к свекрови, схватила ее за руку, но рука была нехорошо холодной. Она все сразу сказала, эта рука. Но Тоня пока еще не только поверить, а даже подумать не могла о плохом и страшном, и все мяла, давила в руках безответное запястье свекрови, надеясь все-таки выщупать хоть какой-нибудь пульс — пусть слабенький, затухающий, «ручейковый» — любой. Не может быть, чтобы вот так, ни с того ни с сего… Сегодня в госпитале совсем безнадежного полковника спасли, а ведь Екатерина Гавриловна и дня не лежала… Нет-нет, этого не может быть. Иван Романович, откачавший полковника, говорил потом в коридоре, вытирая мокрое, как после дождя, лицо: «Теперь человеку не дадут скоропостижно умереть». И улыбался, довольный своей работой, и качал головой, как будто сокрушался.
Тоня вспомнила, как он делал массаж сердца, и начала делать то же самое: с силой надавливала и отпускала, надавливала и отпускала. Показалось, что услышала дыхание, и это прибавило ей надежды.
Рядом, безмолвная, стояла Таисия. Она, по-видимому, поверила вначале в уверенность Тони и не мешала ей. Потом сказала:
— Бесполезно, Тонечка. Давно все это случилось… Ты уж прости, что не сразу я… «Скорая» вызвана… Должна вот-вот…
Тоня остановилась и уже с каким-то новым пониманием посмотрела в отрешенное лицо Екатерины Гавриловны, и не выдержала — рухнула на колени перед нею, уткнулась лицом в матрац, по-деревенски запричитала:
— А кто же меня-то простит, непрощеную? Как же я Витю-то встречу, что скажу ему? Как дальше жить буду?..
Она задыхалась в своих безответных вопросах и не могла остановиться, и зажимала рот ладонью, чтобы не завопить страшным голосом.
— Тонечка, милая, не надо так… Это все блокада косит, некого тут винить… Главное, что не мучилась долго…
Сколько знают люди различных утешений даже для таких вот случаев!
Таисия уговаривала Тоню, но и сама уже плакала красивыми подсиненными слезами. Ей было жаль и Тоню, и Екатерину Гавриловну… и себя тоже. Потому что, оплакивая умерших, мы плачем и о себе. Потому что придет вот такой день (а он придет для каждого) — и станет ничего не нужно. Ни денег, ни положения, ни красивых вещей.
Приехала «скорая». Таисия увела Тоню в сторонку, усадила в кресло. Молодой врач в мятом халате, надетом прямо на желтую майку, профессионально быстро осмотрел Екатерину Гавриловну и сразу сел к столу что-то записывать. Попросил документы покойной. Спросил, чем болела, как, в чьем присутствии умерла. Сказал, что тело необходимо увезти для анатомирования. Вызвал транспорт…
Оставшись одна, Тоня почувствовала себя все равно как чужая в чужой квартире, не знала, за что взяться, куда ступить. Остановилась посреди просторной бабушкиной комнаты и начала выговаривать себе за какие-то свои прежние грешные мысли: «Вот и будешь теперь полной хозяйкой в доме… Вот и просторно тебе будет и ни у кого ничего спрашивать не надо. И просторно, и пусто… Все получаем, чего желаем…»
Глава 12
«Можешь быть спокоен… Можешь не сомневаться…»
Виктор проснулся с этими застрявшими в голове, не очень понятными словами Генки Димакова и сразу вспомнил свой странный и красивый сон, затем — совершенно реальную старую вырубку у железной дороги, огонь, резво стригущий траву, и даже почувствовал въедливый запах гари, который словно бы проникал и сюда, в эту незнакомую чистую комнату.
На соседней койке, у окна и против света, лежала не то девчонка, не то молодая женщина в белом платке до бровей, за окном было зелено, солнечно и по-летнему тихо. Лицо и глаза женщины казались знакомо-приветливыми, и Виктор решил, что она могла иметь какое-нибудь отношение к его недавним видениям.
— Привет соседям! — проговорил он, приподняв для приветствия правую руку, и тут увидел, что на руке — бинты.
— Здравствуйте, — отвечали ему с соседней койки тихим голосом.
— Куда это мы прибыли?
— В райбольницу.
Виктор повнимательней пригляделся к соседке и понял, что это не платок на ней, а тоже бинты.
— Какой же сегодня день?
— Воскресенье с утра было.
— Понятно… Ты, значит, тоже с пожара?
— Ну!
— А что с головой-то?
— Волосы сгорели.
— Ничего себе! Как же ты теперь замуж…
— При чем тут замуж. Что я, девка, что ли?
— Уже побывала?
— А вы все еще угоревший, да?
Его «соседка» оказалась светлоглазым молодым парнем.
— Это я спросонья, — извинился Виктор и подумал про себя, что, наверно, еще не совсем освободился от вчерашнего дурмана. В голове все еще оставалась какая-то муть. Даже глаза, кажется, не очень отчетливо видели.
«Можешь не сомневаться», — опять повторил свое Димаков, который продолжал находиться где-то поблизости и не хотел оставить его в покое. Виктор даже оглянулся, чтобы проверить, нет ли его тут действительно. В палате стояли еще две пустые, аккуратно застеленные койки, но людей больше не было.
Он закрыл глаза. И тогда к нему стали пробиваться новые, уже понятные и последовательные речи Димакова.
«…Твоя мамаша, конечно, считает меня бандюгой, у нее раз Димаков — значит, сволочь. А я — человек, Виктор Павлыч, может быть, не хуже тебя человек. Ты меня извини, но и мой старикан не хуже твоего был. Твой сам свою судьбу пропил. Скажи, не так? Не скажешь! Тебя тетя Катя настропалила против меня, и ты теперь все приглядываешься, принюхиваешься. Меня не проведешь, Витек… Когда ты приехал ко мне на базу, ты думаешь, я не понял — зачем? Все понял. Проверял чего-то. Выслеживал. А меня что проверять? Весь на виду. Я люблю покуролесить, могу выпить, погулять. Насчет баб — тоже ясный вопрос! Они, брат, вку-усные. Ты сам, Витек, любишь их, да только побаиваешься… Прячетесь вы все в себя, как улитки в свой домик, потому и хорошенькие, чистенькие ходите. А Геннадию Димакову наплевать на то, что о нем подумают… Хотя, конечно, не каждый раз…»
Слова шли беспрерывным потоком, будто записанные на магнитофон, и Виктор теперь почти не сомневался, что уже слышал их когда-то, но вот когда и где — припомнить не мог. Скорей всего, пригрезились тогда же, когда и все эти «островные» миражи.
Виктор снова стал вспоминать, что с ним было вчера после той вырубки. Намахался он тогда — больше некуда, до сих пор еще оставалась в руке и в плече ощутимая мышечная и суставная боль. Потом, наверно, угорел от дыма, как говорит этот парнишка, и упал. Теперь вот повязка на руке и наклейка на левой скуле…
А Димаков продолжал свое:
«Тяжелый ты, сука буду, прямо как пень дубовый. Но я все равно не брошу тебя, выволоку, можешь не сомневаться. Вы считаете, что Генка Димаков — лесной волк, а он… волк и брат. И я к тебе не по-волчьи, уважаемый человек с доски Почета, я к тебе по-братски. Не веришь? Или не хочешь быть братом Генке Димакову? Ну, скажи, скажи! Интересно бы услышать конкретный ответ на этот вопрос — в данной конкретной ситуации. Молчишь?.. И правильно делаешь. Мне под руку опасно говорить какие-нибудь такие слова. Если ты и не совсем одуревший, все равно промолчи. Меня нельзя злить, если хочешь знать. И не зли, мать твою так!
Вот бы поглядела на нас с тобой твоя Екатерина Гавриловна! Как мы валандаемся тут, одной веревочкой повязанные. Радость была бы для нее на всю оставшуюся жизнь.
Ну и устал же я с тобой, братец волк! И никуда от тебя не денешься. Если ты пропадешь без вести даже сам по себе, все равно потянут меня. Ты меня извини, но потянут всегда того, кого легче обвинить… Но ты мне даже нужен такой. Я через тебя от своих пятнышек отмоюсь. Усекаешь? Может, медаль за спасение получу. Буду носить на левой стороне груди, буду рассказывать людям. Кто меня после этого посмеет обвинить в чем-нибудь? Как ты думаешь? Я спас жизнь Шувалову!..»
Впрочем — стоп!
Даже Димаков не может так откровенно говорить о себе, да еще вслух. Тут что-то не то. «Или в моей голове еще угар бродит, — подумал Виктор. — Или я свихнулся немного и начинаю думать и говорить за другого человека. Кто-то в Наполеона перевоплощается, а я — в Генку Димакова… Тоже личность, в общем-то…»
— Простите, я плохо слышу, — сказал сосед-парнишка и показал на свою пухлую повязку.
«Ну вот, я уже и вслух сам с собой разговариваю!» — усмехнулся Виктор.
В это время к ним вошла сестра — улыбчивая, бойкая, бесцеремонная — и начала свой грубовато-бодренький разговор:
— Ну как вы тут живете, мои симулянтики? Не соскучились без меня? Не надоело вам придуривать?
Виктор сразу понял, что и «симулянтики» и «придуривать» — это у нее вроде юмора, в известной мере целительного, а парень всерьез обиделся:
— Твою бы прическу подпалить, дак…
— Ай-ай-ай, какой злой мальчик, — не сердясь, осудила его сестра. — Я же тогда сразу некрасивая сделаюсь. А тебе все равно скоро в армию — там длинные космы не требуются, там короткая опрятная прическа. Ты у нас и так хорошенький — прямо как девушка.
Сестра подошла к парню вплотную и надавила ему на нос, как на кнопку.
— Да ну тебя! — совсем рассердился парень. — Нечего больше делать, дак…
Сестра повернулась с улыбкой к Виктору.
— Ну а ленинградцы как себя чувствуют?
— Как после хорошей потасовки.
— Вы разве дрались когда-нибудь? Вот уж не поверю!
— Почему?
— Не тот характер.
— Вы уже и характер мой разгадали?
— Запросто. И характер, и вашу тайну… Ее зовут Тоней.
Виктор понял, что он бредил.
— Это не тайна, это жена, — сказал он. — Но раз вы так здорово все знаете, скажите, кто привез меня к вам.
— Оранжевый самосвал марки «Татра», — охотно отозвалась сестра. — Но впереди ехал мотоциклист, так что… со всеми почестями. Как премьер-министра какого-нибудь.
— Скоро меня отсюда выпустят? — спросил Виктор.
— А куда вам торопиться? — заулыбалась, заворковала сестричка. — У нас ведь в летнее время настоящая рай-больница. Больных, как видите, всего двое, так что все наше внимание и забота — вам. Хотите, самодеятельность покажем, частушки споем?
— Веселые вы тут, — улыбнулся и Виктор, придерживая наклейку на скуле: показалось, что она хочет оторваться.
— На природе живем, потому и веселые, — похвалилась сестричка.
— Живете-то живете, да не очень бережете, — заметил Виктор.
— А насчет этого начальничкам нашим счет предъявите.
— При чем тут начальники — неначальники? Она всем нужна.
— Как жена, да? — спросила веселая.
— Примерно так, — согласился Виктор.
— А вот жен-то как раз и не берегут, — посерьезнела сестра. — Ни от огня, ни от холода, ни вообще…
Она замолчала и стала смотреть в окно, поверх койки задремавшего паренька, во сне особенно похожего на девушку. У сестры возле глаз собрались мелкие морщинки, и Виктор понял, что ошибся, приняв ее вначале за девчонку. Она, скорей всего, разведенка, оттого и бывает то игриво-задиристой, то обидчивой. Он встречал таких же в суде — по бракоразводным делам. Они изо всех сил подчеркивают свою независимость и самостоятельность. Держатся подчеркнуто прямо. Демонстрируют непокорность. А потом где-нибудь в коридоре, в уголке, смахивают со своих мохнатых ресниц мутные слезинки.
Женщина — как природа…
— Вам еще повезет, — сказал Виктор.
— А что это вы такое подумали? — сразу ощетинилась сестричка. — Я совсем не нуждаюсь.
— Да нет, я ничего… Вы мне что-то про своих начальников хотели рассказать.
— Да что про них! — махнула она рукой. — Когда у нас только еще вспыхнуло, побежали люди к директору совхоза: давай скорее рабочих — лес загорелся! А он говорит: я не пожарник, у меня самого рабочих рук не хватает, хлеб осыпается. Пока рядились, огонь так разгорелся, что вместе с лесом и хлеб совхозный, и дом самого директора в небе растаял.
— Что же вы молчите?
— Никто и не молчит, все говорят. И все внимательно слушают… — Она посмотрела на Виктора чуть сощурясь.
В понедельник он проснулся очень рано, в удивительно легком, почти праздничном настроении. Открыл глаза — и заулыбался. Увидел за окном небо, деревья, угол желтенького дома с геранью на окошке — и опять это было как чья-то улыбка, для него предназначенная. Чисто, свежо, даже по-своему уютно было и здесь, в палате.
«Действительно, рай-больница», — вспомнил он вчерашний разговор с сестричкой и подумал, что если бы удалось сегодня позвонить домой, то можно бы пока и не торопиться с возвращением в жаркий, душный город, а полежать здесь сколько продержат, устроить себе маленький тайм-аут, непредусмотренный краткосрочный отпуск, вполне законный к тому же. Только бы дома не волновались и не придумывали всяких ужасов.
Он подышал кислородом из оставленной на стуле сытно раздувшейся подушки (не зря же она здесь!), поработал, сидя на койке, руками, пошевелил ногами. В мышцах еще оставалась чувствительная боль, как от перетренировки, но ничего всерьез не пострадало. Не больше чем после азартной кубковой игры с драчливой командой. Ожогов там, правда, не бывает, но синяков и ссадин хватает. Неделю потом зализываешься.
Незаметно и неожиданно он снова крепко заснул и не услышал, как в палату вошла сестра с градусником. Ей пришлось потормошить его, а ему подумалось, что это Тоня встала сегодня пораньше, и он схватил сестру за руку, явно собираясь поиграть. Но услышал строгое:
— Осторожно, больной! Иначе придется успокаивающий укольчик сделать.
— Я решил, что уже дома, — извинился Виктор.
— Кстати, ваши звонили сюда и передали, что вечером уезжают домой, а вы смотрите тут по обстановке.
— Спасибо.
С этого момента все его прежние мысли и намерения резко переменились. Не нужен ему никакой здешний рай, никакой неплановый отпуск — надо домой. Ну что тут валяться? Не начинать же за сестрами ухаживать, как в том озорном и заграничном фильме.
Врач, спокойная полная женщина, тоже пыталась соблазнить его покоем и отдыхом, какого в городе не получишь, но Виктор сослался на неотложные дела.
— Мы только забываем, — заметила врач, — что для выполнения неотложных дел надо быть здоровым.
Потом осмотрела, ослушала, выписала больничный лист и рецепт на польскую мазь от ожогов и отпустила с миром. Старушка в заношенном белом халате принесла его одежду, приведенную в относительный порядок. На брюках появилась заплатка, не вполне подходящая по цвету, рубашку постирали и выгладили, а вот куртку, хотя и постиранную, надеть было невозможно: вся она съежилась, «ссуворилась» (как определила старушка) и, наверно, выбыла из строя навсегда. Виктор перекинул ее через плечо и вышел на улицу.
Прохожие оглядывались на него с любопытством, а может, и с удивлением: откуда такого выпустили? Однако сам он принимал повышенное внимание прохожих за знаки уважения к его боевым отметинам — наклейке на скуле и повязке на руке. Каждый здесь должен был понимать, откуда это. Он даже по-мальчишески погордился: мол, с переднего края! А вслед за тем мысленно вернулся на тот «передний край» и снова, как в недавней действительности, только еще ясней, увидел и осознал всю здешнюю беду, всю глубину ее. Сколько погибло в огне трудов и богатства, погибло безвозвратно, невосстановимо — и даже спросить не с кого! То есть каждый очажок пожара начинался по чьей-то вине, но попробуй найти теперь в каждом случае первоответчика. Много ли их поймано, пускателей огня? И много ли им присудят, если поймают? Штраф сто рублей?
Небольшая судебная практика, которую получил Виктор за эти годы, утвердила его в мысли, что в принципе всякое преступление может быть раскрыто, а всякий преступник должен понести неотвратимое наказание. Но та же самая практика убеждала, насколько трудно бывает докопаться до истины, найти виновного. Даже и тогда, когда преступник оставляет след. А тут теперь всюду гарь и пепел…
Виктор спросил у прохожего, где помещается районная прокуратура.
Прокурором здесь оказался молодой, лет тридцати парень, с повадками и манерами утомленного руководителя, наверняка от кого-то перенятыми. Он не спеша осмотрел Виктора, профессионально оценил его внешний вид и лениво спросил:
— По какому делу вы проходили?
— Дело надо еще завести, — ответил Виктор. И высказал свои сомнения и тревоги.
Прокурор показал ему на стопочку еще тоненьких, но уже начатых, заведенных дел. Не дремлем!
Виктор рассказал о директоре совхоза, о котором услышал от медсестры.
— Его мы привлечь не сможем, — ответил на это прокурор.
— Вот этого-то я и боялся. Вы меня простите…
— Да нет, пожалуйста, — улыбнулся прокурор. — Но в данном случае тушение пожара не входило в его служебные обязанности. Он не брандмайор.
— В мои тоже не входило, — начал Виктор слегка «заводиться», раздражаемый бесстрастностью и медлительностью этого молодого руководителя. — И все наши ребята приезжали сюда не по служебному, а по какому-то другому долгу. Отчасти по вине этого самого директора, который мог бы остановить огонь в самом начале.
— Я вас понимаю, но статьи такой нет, — ничуть не изменил своего тона прокурор.
— А сто семьдесят вторая? — вспомнил Виктор не очень уверенно.
— Она за халатное отношение к своим обязанностям, — пояснил прокурор. — А тут простое местничество, то есть — моя хата с краю. Ненаказуемо, хотя и аморально.
— Вам видней, конечно, — не мог спорить Виктор. — Но и местничество, и халатность могут быть преступными.
— Согласен с вами. Есть еще партийные и советские органы.
— Надеюсь, вы…
— Надейтесь.
Не очень довольный своими итогами, Виктор собрался уходить, как вдруг вспомнил, что когда-то еще раньше, еще до пожара и больницы, он думал и даже говорил о здешней прокуратуре. Говорил… с Димаковым. На мосту через реку, по которой медленно плыла дохлая рыба…
Прокурор, выслушав Виктора, несколько оживился.
— Вот тут, — сказал он, — я вам точно назову статью и меру пресечения, если мы докажем виновность. Статья двести двадцать третья УК РСФСР — «Загрязнение водоемов и воздуха».
Он взял в руки потрепанную, залистанную книжицу и почти безошибочно раскрыл ее на нужной странице. Начал читать:
— «Загрязнение рек, озер и других водоемов и водных источников неочищенными и необезвреженными сточными водами… причинившее или могущее причинить…» Нет, нам нужна вторая часть. Вот: «Те же действя, приичинившие существенный вред здоровью людей или сельскохозяйственному производству либо повлекшие массовую гибель рыбы… лишение свободы на срок до пяти лет».
— Крепенько! — заметил Виктор с одобрением.
— Но я вам могу сказать, как будет проходить этот процесс, — «успокоил» Виктора прокурор. — Сразу выяснится, что очистные сооружения не сдали вовремя строители, а завод пришлось пустить, потому что нужна продукция. Строители будут призваны в суд. Они с документами в руках докажут, что у них всюду первоочередные объекты, и каждый должен быть сдан в срок, а рабочих рук, или механизмов, или стройматериалов не хватает. И все это будет правдой.
— Так что же, бесполезно и начинать? — спросил уже разочарованно Виктор.
— Нет, привлекать будем… — Прокурор даже из-за стола вышел. — Привлекать надо, хотя бы в пример и в поучение другим. Рыба уже не ловится, а если и поймаешь, так пахнет бензином, потому что много развелось моторок, заезжают в озера автовладельцы, чтобы вымыть свою драгоценную технику, трактористы спускают всякую дрянь на берегах…
— Я и рыбаков придержал бы немного за руку, — сказал Виктор.
— Нет статьи, — заулыбался рыбак-прокурор.
Виктор попрощался и пошел к вокзалу.
В поезде на Ленинград народу оказалось немного, нашлось даже свободное купе. В нем Виктор и обосновался, любому коллективисту хочется порой одиночества. Он сел к столу, густо запорошенному пылью и мелким песком, положил на него свою горячую забинтованную руку и только подумал, что здесь все для него закончено и можно ехать, как поезд отправился. Побежали вдоль дороги зеленые, не тронутые огнем, хотя и затянутые сизой вуалью, слабым падымком леса.
От них все еще исходила тревога. Особенно, когда увидишь на опушке праздного человека. Что он там натворит сегодня?
Все-таки в лесу мы превращаемся в дикарей. Так и норовим что-нибудь сорвать, а то и вырвать с корнем, развести необязательный костер, сковырнуть попавший под ногу гриб, поворошить муравейник, разбросать принесенные с собой консервные банки, бутылки, неистребимый полиэтилен. И в леса, и на озера, и на реки приходим как будто в последний раз, как будто больше это нам не потребуется, как будто цветы на полянах и рыба в реках — чужие. А чужого в природе давно уже нет, даже по ту сторону границ. Океан — ничей, но он подходит и к нашим берегам, и всякая его беда — наша беда. Говорят, что американский растительный мир уже не в состоянии покрыть тот расход кислорода, который необходим промышленности США. Значит, эта промышленность будет потреблять кислород соседних стран и морей, а в конечном итоге — наш общий.
Все вокруг — наше, все неотделимо от нас.
Никому не придет в голову откусить собственный палец, однако у природы мы то и дело отхватываем огромные пласты. Огнем и железом караем ее неизвестно за что, травим дымами и нефтью, засыпаем бог знает чем.
А ведь без нее нам ни дня, ни часа не протянуть. И не только потому, что она дает нам кислород, поит и кормит нас, но и потому, что поддерживает в нас человечность. Не сразу объяснишь это, но это так. Выйди в лес после дикой с кем-нибудь ссоры или в час тоски — и ты сразу почувствуешь, как он начинает лечить и успокаивать твою взбаламученную душу… Да и в любой другой час как по-родственному позаботятся о тебе и роща, и поляна, и отдельное дерево у дороги!..
Виктор вступал в лес почти так же, как в Эрмитаж, в Мариинский театр, в Исаакиевский собор. Не каждую картину, не всякую арию или фреску надеялся он понять глубоко и тонко, как умеют это истинные знатоки, но всякое соприкосновение с миром красоты приподнимало его над повседневностью. Перед великими творениями он вначале робел, сознавая свою малую подготовленность, однако послушно и старательно шел туда, куда они вели, и всякий раз что-то открывал для себя. В лесу он тоже не мог еще назвать каждое дерево, каждую птичку и травку, но зато все здесь было уже своим, понятным. В конце концов он дошел до верной, должно быть, мысли: и в филармонии, и в утреннем (или вечернем) лесу исполняются одинаковые или созвучные хоралы. А по характеру нашего отношения к природе сегодня вполне можно судить об уровне культуры — и отдельного человека, и целых народов. Об уровне нашей духовности. Потому что и природа ведь не бездушна. Умные, тонко чувствующие люди давно это поняли. Вот Тютчев:
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык…
Поезд то шел, то старательно бежал, то нехотя, с подергиваниями, останавливался на небольших станциях, чтобы подобрать всех желающих попасть или вернуться в Ленинград. На остановках в вагоне сразу становилось душно, и хотелось выйти на волю. Однако и на раскаленных платформах, на голых песчаных площадках перед вокзалами прохлады не было. Только на ходу поезда, когда в окно задувал ветерок, принося с собой добрые запахи полей, в купе становилось приятней. А за окном — как в цветном телевизоре: то откроется вся в цветах-медоносах полянка, то проплывет скошенный, пахнущий свежим сеном лужок, а то взблеснет широкая, привольная река, текущая вровень с берегами… И вот тебе уже не ехать хочется, а сойти, спрыгнуть на ходу с поезда и ходить тут босиком, сидеть на берегу, смотреть в воду и видеть в ней синее небо, самого себя, свою жизнь и свои мысли…
Нет, надо, надо купить мотоцикл…
Он представил себе, как, приехав домой, прямо с порога объявит: «Женщины, я покупаю мотоцикл!» Тоня ужаснется: «Это сколько же денег!» Мать свое выскажет: «Только самоубийцы их покупают!» Ей можно будет ответить: «Димаков же ездит — и ничего!» — «Подожди, еще сломает шею!» — «А ты знаешь, кто вытащил из огня твоего сына?» — «Как это вытащил?»
Мать выслушает его рассказ о спасении с недоверием и даже с укором: не надо, мол, старуху обманывать.
«Ну ладно, не будем о нем, — отступит Виктор, чтобы не уходить от главного. И попытается соблазнить мать такой перспективой: — Я и тебя в Горицу свозил бы. На своем транспорте, с ветерком».
Но услышит, скорей всего, такое:
«Чтобы я села на эту тарахтелку, — да ты что, сынок?! Слава богу, есть еще поезда и автобусы».
А поезд, в котором ехал Виктор, сделал в это время остановку на какой-то очередной небольшой станции, и в купе опять стало жарко и душно.
«Вот что такое твой поезд, Екатерина Гавриловна…»
Но здесь его мысли неожиданно и резко повернулись. Он вспомнил, как трудно переносила мать наступившую жару, как отсиживалась в ванной, ополаскивая лицо водой из-под крана, и пила свои капли. Может, и сейчас сидит в ванной и ждет, пока вернется Тоня, беспокоится о сыне… О мотоциклах ли с ней говорить!
И лицо ее вспомнилось, когда она встречает сына на пороге. Смотрит и ждет чего-то… А сын тем временем — мимо, в свою комнатуху, и уже оттуда: «Мам, окрошечка будет?» Она и такому разговору рада. «Как же не быть, если я знаю, что наш главный труженик ее любит? Не бойся, не забуду… Как у тебя день-то прошел?» — «Нормально». — «Ничего не случилось, ничего не говорили?» — «Ничего особенного»… И опять мимо, теперь уже в ванную, чтобы помыться. А она ждет, чтобы еще про что-то спросить, но главное — послушать, послушать…
Черт его знает, как живем! Я ведь не самый плохой сын, если разобраться. Не пью, не гуляю, неплохо зарабатываю. Все в доме нормально, все в порядке. Если подумать — никому не на что жаловаться. И матери тоже неплохо сейчас живется. Внук подрос, рано вставать на работу не надо… Однако вот ждет она чего-то от сына, ждет — и не часто дожидается. Чаще такое слышит: «Мам, не забудь… Мам, приготовь… Мам, покорми…» Не очень умеем мы радовать друг друга — вот в чем, наверно, все дело! То есть муж и жена еще найдут такую возможность, а вот старики…
Острая жалость и чувство какой-то вины-задолженности перед матерью заставили Виктора выйти в более прохладный, продуваемый ветерком движения коридор. Здесь он стоял перед открытым окном долго, перебирая различные решения. Ясно было, что надо показать мать хорошему врачу, а то она все на участковую да на свою старую подружку Валентину Георгиевну надеется, хотя участковая всегда торопится, а Валентина Георгиевна теперь только по телефону консультирует. Поближе к осени надо достать матери путевку в санаторий или дом отдыха или свозить, действительно, в Горицу — может, захочет там пожить…
Однако в дом он вошел все-таки со словами о мотоцикле. Как только обнял Тоню в темной прихожей, так сразу и шепнул ей, чтобы не услышала пока что мать:
— Ты знаешь, я решил купить мотоцикл. Удобно, быстро…
Тоня смотрела на него чужими остановившимися глазами. Рот у нее был полуоткрыт, она словно бы пыталась что-то сказать, но не могла выговорить.
Виктор понял ее испуг по-своему и спросил:
— Тебя что, повязки мои напугали? Это чепуха, слушай.
Тоня обхватила его и затряслась, заплакала, запричитала:
— Витя, Витенька, ты даже не знаешь, какое у нас горе! Я даже сказать-то не знаю как, Витенька! Не сберегла я ее… Чужих спасаем, а самых близких…
Глава 13
Свой бюллетень Виктор после похорон матери продлевать не стал, пошел в цех. Он не был уверен, что сможет работать еще не вполне зажившей рукой, но и дома сидеть не мог. Здесь все было слишком связано с живой матерью, и по утрам она еще ходила, чуть шаркая туфлями, по квартире, приглушенно и отдаленно позвякивала чем-то на кухне и даже вздыхала. А когда он начинал сознавать, что это лишь память о ней ходит рядом и вздыхает, когда начинал думать о преждевременной смерти матери, его донимали такие вопросы, на которые теперь уже никто не ответит. Как она здесь, одна, умирала? Сознавала ли, что это смерть? О чем думала в свой последний час? Кого звала?..
Он пришел в цех и начал работать в надежде забыться за делом. Но вначале и дела никакого не получалось, все валилось из рук, как будто он в один день превратился в несмышленыша-ученика или переболел какой-то неизвестной болезнью, после которой утрачиваются все профессиональные навыки. Словом, не больная рука, а растревоженное, неустойчивое состояние духа оказалось для него главной помехой в работе. Какая-то потерянность. Какое-то самоотсутствие. Как будто что-то самое необходимое унесла с собой мать.
Только к обеду он вошел в ритм.
Обедать ему не хотелось, но, поскольку все пошли в буфет-столовую, он направился вслед за всеми. Подсел к Петру Гринько, с которым после возвращения с пожаров виделся только мельком и не все успел объяснить ему. Но Гринько, оказывается, и так все знал — и о лесном происшествии, и о домашней беде. Посочувствовал. Помолчали. А когда уже поднимались из-за стола, Гринько напомнил, что сегодня партсобрание.
— Останешься? — спросил он, явно не настаивая.
— Останусь, — сказал Виктор.
Вернувшись к верстаку, он начал с того, что вынул из нижнего корпуса регулятора уже поставленные на место детали: усомнился в надежности своей предобеденной работы. Однако все оказалось в порядке. Толковые руки всегда чего-нибудь да стоят!
Это его успокоило и подхлестнуло. Через каких-то полчаса здесь работал прежний Виктор Шувалов. Покой в его душу еще не вернулся, но рабочая сосредоточенность вернулась, и через нее приходила, внедрялась и душевная уравновешенность.
Когда закончил смену и пришел в красный уголок, там уже сидели человек десять коммунистов. Поджидали остальных. Ждали серьезных разговоров. А пока что болтали, шутили, рассказывали анекдоты.
Виктор сел рядом со стариком Волобуевым, который уже много лет считался молчуном и наверняка не станет надоедать разговорами. За ним даже прозвище такое закрепилось — дядя Толя Молчун.
Говорят, что до войны он был в цехе самым шумным заводилой, много лет подряд возглавлял цеховой комсомол, бурно участвовал во всех починах и начинаниях и даже после свадьбы не угомонился. В сорок первом ушел в народное ополчение и воевал до последнего дня. На завод вернулся с орденом и нашивками за ранения, и опять выступал на собраниях, шумел на субботниках, звал вперед и сам шел вперед. Его приглашали и на другие предприятия, и в школы, посылали даже в другие города, выбирали на конференции и слеты, и всюду он сидел в президиумах, выступал, на приемах произносил тосты от имени рабочего класса, полюбил аплодисменты.
Когда и что с ним случилось, не сразу поняли. Вдруг не стало его слышно ни на собраниях, ни в курилке. Ну, насчет курилки ясно — перестал дымить, а вот насчет собраний и начинаний — загадка. Как и прежде, колдовал он у своего станочка над сложными фигурными деталями — и помалкивал. Почти ни во что не встревал…
Собрание началось сообщением начальника цеха о ходе выполнения плана третьего квартала, то есть о возникших затруднениях с этим планом. Сказалось летнее отпускное время, выезд на пожары, задержка с литьем и, наконец, эта проклятая жара, из-за которой снизилась производительность труда.
Сам по себе возник вопрос о сибирской рекламации, полученной на турбину. Об этом сегодня не собирались говорить, поскольку еще не вернулась с места заводская группа экспертов и не были названы конкретные виновники. Но стоило кому-то вспомнить, как тут и другой подключился, и дошло даже до того, что поднялся, слегка опираясь на плечо Виктора, старик Волобуев.
Это было, можно сказать, сенсацией в цеховом масштабе, и в красном уголке сразу стало тихо. Ведь его действительно давным-давно не слышали ни на одном собрании. Самое большее, что он мог сказать при обсуждении какого-нибудь серьезного дела, это свое знаменитое: «Чего говорить-то? Работать надо!» Теперь тоже, как только он поднялся, кто-то позади Виктора, подражая старику и как бы опережая его, громко шепнул: «Чего говорить-то? Работать надо!» А Гринько, удивившись и обрадовавшись возрождению активности такого авторитетного человека, поспешил объявить:
— Слово имеет Анатолий Ананьевич!
— Не ожидали? — спросил все понимавший Волобуев.
— Наоборот — приветствуем!
— Я тут вот что вспомнил, — улыбнулся Ананьич доброй стариковской улыбкой. — Свои молодые годы вспомнил. Ретивым был, любил поучаствовать. Призывал, указывал, прославлял и громил. «Добиться… улучшить… подняться на новую ступень» — это мы умели не хуже вас, сегодняшних, хотя вы теперь и похитрей того выражаетесь. Эн-те-эр, э-ве-эм, прогресс, кибернетика, АСУ. Или вот это: «Подождем выводов!» Случилась беда, товарищи коммунисты, тут надо в колокола бить, а вы даже не расстроились. О процентах толкуете, о премиальных. План-то как-никак выполняем и как-нибудь вытянем: никто такого плана не составит, чтоб его потом не выполнить. Наоборот: каждый год мы еще сколько-то турбин сверх плана даем. И в прошлом дали. Вот эту самую тоже.
— Почему вы решили, что она — сверхплановая? — суховато спросил начальник цеха.
— На всех наших машинах стоит одна и та же заводская марка. И на той самой. А сверхплановая халтура никому не нужна. Качество — проблема всенародная.
— Мы этот вопрос будем обсуждать специально, Анатолий Ананьевич, — заметил Гринько. — Может быть, даже внеочередное собрание придется созвать.
— А если мы в оставшееся до собрания время еще чего-нибудь напортачим?
— Что же ты предлагаешь? — спросил Гринько.
— Я предлагаю… — Волобуев немного подумал, что-то выстроил в своей седой голове и продолжил: — Для начала предлагаю послушать одну небольшую историйку наподобие притчи. Тут некоторые помнят, когда в нашем цеху работал такой Усвятцев Сергей Владимирович. Мы с ним до войны в корешах ходили, вместе и на фронт ушли, только вернулись порознь, и я на двух ногах, а он на одной. В те годы мы были здесь самые опытные токаря, так что давали нам самые сложные и ответственные детали — цилиндры, поршни и так далее. И вот однажды на испытании турбины один, наш поршень пропустил масло. Сняли его, привезли в воспитательных целях в цех. Вызвали нас с Усвятцевым, спрашивают: кто точил? Усвятцев, надо сказать, гордый был, он сразу отказался слушать и разговаривать. Ну а я — первый человек в цеху, активист, агитатор, я даже и сам не мог подумать, что способен брак допустить. Так мы и разошлись, и без уговору договорились: скорей всего сплоховал Усвятцев. Все-таки инвалид, ему трудно восемь часов на одной ноге отстоять, мог и отвлечься, присесть, не уследить за сотками. Но по той же самой причине и особенно ругать его нельзя было. Главное — чтобы в будущем не повторилось. Все на том и сошлись, кроме только Усвятцева. Он понял, что на него подумали, и не хотел смириться. Приковылял он ко мне с этим несчастным поршнем и говорит: «Толя, а ведь он твой!» — «Как же ты установил?!» — спрашиваю. «Видишь ли, Толя, у меня руки очень памятливые, — говорит он с серьезным видом. — Они эту штуку пощупали, повертели и не признали. Говорят — не знакомы с ней, не имели дела». — «Хитрые они у тебя, а не памятливые», — отвечаю ему. «Хорошо, — говорит Усвятцев, — давай теперь твои проверим, что они скажут». И протягивает поршень мне. Я еще улыбаюсь, думаю — шутки шутит мужик, по вижу, что тяжело, неловко держать ему железо в вытянутой руке, и принимаю поршень в свои руки. Начинаю вертеть да разглядывать и чувствую: вроде как и правда мой! Вроде знаком и рукам и глазам. Понимаю, что с полной уверенностью тут никто сказать не может, но и наотрез отказаться тоже теперь не могу. Верчу и молчу. «Вот видишь! — обрадовался мой Усвятцев. — Руки твои, выходит, честней тебя, они вспомнили! Конечно, тебе, как свадебному генералу, все простится…» Тут я уже не стерпел. Не будь он инвалидом, может до потасовки дошло бы, а так бросил я поршень на пол и сказал Усвятцеву, что он теперь враг мне до конца жизни. Такая взяла обида. А он — ничего. «Это, говорит, не такой долгий срок, можно и потерпеть…»
Волобуев сделал небольшую остановку, поскольку дыхание у него участилось. Продышался и продолжал уже спокойнее и тише:
— Вражда и верно ненадолго затянулась: Усвятцев в том же году умер после новой операции на ноге. А меня оставил на этом свете — размышлять. У меня в те годы даже блажь такая появилась: всякую сложную деталь обмерял и ощупывал, будто навеки хотел запомнить, чтобы при случае даже среди сотен узнать. И вообще на всякую деталь по-новому смотреть стал. Она ведь не просто заготовка для будущей машины, а мое окончательное изделие, не просто красивый кусок металла, а рабочая часть этой будущей машины, и я отвечаю за ее будущую работу наравне с машинистом. Я вам скажу, что, когда стали присваивать право на личное клеймо, я просто обрадовался и, если бы сразу не дали мне его, расшибся бы, но получил. Но дали сразу, и я как-то даже успокоился. Только вот выступать с трибуны больше уже не стремился и даже отказывался: мешал Усвятцев. Как вспомню его слова насчет свадебного генерала, так сразу всякая охота пропадает, как будто он меня может услышать и осудить. А потом и годы стали свое брать. У нас, стариков, так: один сильно говорливым делается, другой больше думать старается. Ну а почему я сегодня заговорил, вы, наверно, давно уже догадались. Ведь снова стоит перед всеми нами вопрос: чья деталь подгадила в той самой турбине? Кто там напортачил? Не мы ли? Я и про себя подумываю — не я ли? Вдруг уже не способен стал сотки ловить… Да тут, наверно, каждый сейчас мучается той же мукой… — Ананьич обвел взглядом не слишком многочисленное собрание и, пожалуй, не просто помолчал, а подождал, пока ему ответят. Но никто почему-то не отозвался, и это вроде бы немного смутило его.
— Так что я хотел сказать-то? — спросил он сам себя и, немного подумав, вспомнил: — Да, вот что. Новая наша пятилетка, я слышал, будет называться пятилеткой качества, и я приветствую ее. Это как раз то, к чему мы должны были подойти. Но теперь надо сделать и так, чтобы хорошая, качественная работа стала выгодной рабочему, чтобы только такая была выгодной. А то ведь и первоклассный мастер, и торопыга-халтурщик, бывает, одинаковую зарплату получают. Потом еще безответственность на разных уровнях качество подрывает. Вот вы посмотрите, что делается…
Дальше он стал приводить одни только примеры, не щадя ни цеховое, ни заводское начальство, задел даже директора завода, дипломатично извинившись, правда, за то, что критикует его заглазно. Все у Ананьича, видать, было продумано и подготовлено заранее, и запас оказался немаленьким. Начальник цеха начал уже откровенно, без всякой дипломатии, поглядывать на часы и на Гринько, который вел собрание, — не истек ли, дескать, регламент оратора? Его нетерпение заметил и сам оратор, тоже глянул на часы и невольно заторопился. Закончил он неожиданно и немного странно:
— Думайте, ребята, как надо работать для завтрашнего дня, чтобы потом не стыдно было лежать в одной земле с героями…
Садясь на свое место, он снова слегка оперся на плечо Виктора — плоховато действовали суставы, и Виктору вспомнилось: «Так и у мамы было». Видимо, не многим старикам удается избежать болей в суставах и тяжелого дыхания.
— Не наболтал ли я лишнего? — спросил Ананьич, отдышавшись.
— Что ты, дядя Толя! — успокоил его Виктор. — Все хорошо и все вовремя.
Он и сам не раз думал о том же и в другой день наверняка не усидел бы на месте, поддержал бы старика — и насчет качества, и насчет того, как порой туго доходит до нас самое простое и ясное.
Когда выходили из цеха, в нем давно уже работала вторая смена. Гудели станки, врезались в металл сверхтвердые резцы, выгоняя спиральки горячей и острой стружки, а вверху щелкал и жужжал, медленно передвигаясь из конца в конец, подъемный кран. Все здесь было, как всегда, и все свое, родное. И гул, и звон, и маслянисто-металлический, издавна знакомый и по-своему приятный для металлиста запах, как бывают приятны и дороги на всю жизнь особо памятные запахи детства. Для одного человека это полуденный аромат свежескошенного луга, для другого — горьковатый дух металлического цеха. Конечно, это не одно и то же, но для каждого из нас — свое.
Виктор вышел из цеха последним, чтобы не пристал по дороге какой-нибудь слишком разговорчивый спутник. Но одной встречи избежать все же не удалось.
У выхода, прислонившись к дверной раме, стоял разомлевший от жары и кое-чего дополнительного, расхристанный Сухаренков.
— Позаседали? — спросил он Виктора, и сразу стало ясно, отчего он разомлел и осовел. — Мы тоже тут посидели немного.
— Где это? — удивился Виктор.
— Секрет фирмы… и молчок, Виктор Павлыч! В трудовом коллективе должны быть дружба и взаимовыручка.
— Так вот я тебе скажу в порядке взаимовыручки: сейчас же уходи домой! И возьми такси, чтобы доехать в порядке.
— А ты дашь мне рупь на такси?
— А ты не пропьешь?
— Честное пролетарское!
Виктор посмотрел в глаза Сухаренкова с укором и недоверием, но увиделась ему там и трезвая серьезность. Он достал рубль. Сухаренков обрадованно схватил его, отлепился от стенки и быстрым убегающим шагом, чтобы незаметней была его неустойчивость, направился к проходной.
«Пропьет!» — понял Виктор, глядя ему вслед и что-то усиленно пытаясь вспомнить. Померещилось, что все это уже было когда-то и теперь повторялось: один уходит, другой смотрит ему в спину.
С этим ощущением он вышел и на улицу, посмотрел вправо и влево. Но его тощий приятель, брат по блокаде, тоже без отца выросший, успел куда-то свернуть. Был тут поблизости подвальчик, злачная «точка», против которой давно — и безуспешно — борется заводская общественность совместно с женами таких вот «любителей».
Сухаренкова не было. Зато вдруг возникла в памяти широкая покатая спина отца, так же шатко, как Сухаренков, только медленно и тяжело уходившего по грязной деревенской улице, навсегда уходившего в тот раз от сына. И еще увиделось, как он повалился там, на дороге, в грязь и не мог перевернуться со спины на четвереньки. Большой глинистый жук с шевелящимися лапами — и навсегда родной человек…
Глава 14
Приходя с работы домой, Виктор все чаще стал заставать в гостях у Тони Голубую соседку. Он, правда, уже не испытывал к этой женщине прежней неприязни и с похорон матери начал даже уважать ее за то, что она взяла тогда на себя самые неприятные хлопоты: договариваться и расплачиваться с пьяным кладбищенским вороньем. Виктор впервые столкнулся с такими порядками, когда после уплаты всех положенных денег под квитанцию надо было еще давать чуть ли не каждому «в лапу»: то за лучшее якобы место для могилы, то за поребрик вне очереди, то уже оплаченным могильщикам неизвестно за что. Потакать всему этому он не мог, однако бороться над гробом матери со здешним установившимся злом было еще более невозможно. На этом и строит воронье свои расчеты.
Таисия оказалась просто незаменимым человеком, добровольной спасительницей. Виктор доверился ей, и все прошло хорошо, и в итоге он приучился терпеть ее присутствие. Смирился.
Но, как выяснилось, не совсем. И однажды осенью, подходя к дому, он завернул в будку телефона-автомата, набрал свой номер. Когда Тоня отозвалась, спросил не очень приветливо:
— Эта… Голубая сидит у тебя?
— Нет, а что?
— Да так просто. Надоела. Прямо как прописалась у нас. Когда ни придешь…
Он замолчал, и Тоня тоже немного помолчала, затем повторила то, что не раз говаривала и раньше:
— Не прогонишь же человека. А потом она — веселая, разговорчивая.
— Мало у вас в отделении разговорчивых! — продолжал Виктор все еще несколько раздраженно.
— Там одно, тут другое, — сказала Тоня. — А потом ты на часы посмотрел бы: когда приходишь-то? Я и ужин сготовила, и постирала кое-что, а вас все нету. Сижу и жду, кто бы появился.
— А где Андрюшка?
— Твой Андрюшка — отцовский сын. Как сделал уроки, так и во двор: «Пойду папу встречать!» Вот и сейчас встречает где-то.
Тут они снова помолчали немного. Затем Тоня примирительно спросила:
— Так что — мне разогревать ужин или еще рано? Где ты сейчас?
— Разогревай, я уже на нашей улице. Разыщу Андрюшку — и домой.
Последние слова Виктор тоже сказал поласковей, и Тоня отправилась на кухню повеселевшая. Приближалось время ужина, самое, можно сказать, семейное время, когда все собираются за одним столом, дружно, с какими-то привычными словечками принимаются за еду, рассказывают, что кому запомнилось из прожитого дня, обсуждают что-нибудь завтрашнее. Тоня приноравливалась так, чтобы ужинали все вместе, и старалась приготовить то, что любят, и повкуснее. Завтрак у работающих (и учащихся) людей невольно получается поспешным, проглатывается почти на ходу, так что даже не успеешь ничего толком распробовать, обедали все трое в своих не слишком изысканных столовках, и оставался, таким образом, один ужин, когда можно — и хочется — немножко побаловать себя. В семье Шуваловых это было и не очень сложно, потому что здесь издавна пользовалась успехом так называемая простая еда: наваристые щи, вареная картошка с капустой (или печеная с солью), гречневая каша с молоком, увесистая домашняя котлета или просто хороший кусок холодного мяса, летом — обильные овощные салаты. Любили здесь и молочное, особенно — молоко топленое. Еще когда-то давно Екатерина Гавриловна купила обливные крынки, перевезла их с собой со старой квартиры и частенько баловала свое семейство деревенским угощением. С доброй румяной пенкой оно у нее получалось, это молоко. С удивительным, ни с чем не сравнимым запахом. И Тоня поддерживала эту «традицию», когда удавалось купить цельное молоко из совхозных бидонов.
Она вообще все старалась делать хорошо, чтобы не хуже было, чем при старой хозяйке. Она теперь попроворней бежала домой, не задерживалась в магазинах и благодарила судьбу (а заодно и свекровь свою) за то, что у нее и рабочий день покороче, и дорога домой поближе. И еще она то и дело вспоминала за домашними хлопотами свои собственные, опрометчиво и давно высказанные слова: «Хорошо бы нам, Витя, пожить только своей маленькой семейкой!» Так что теперь надо было стараться…
Когда Виктор привел распаленного беготней сына, у Тони все было готово. На покрытом яркой, цветастой клеенкой столе в кухне стояли три тарелки, лежали вилки и ложки, в стеклянной вазе дразнили аппетит четыре желтеньких пирожных (одно лишнее, может быть, останется сыну на завтрак). В духовке томилось жаркое, на плите парил на слабом огне чайник.
Виктор и Андрюшка быстро разделись, умылись и вошли в кухню, потирая руки (сын точно так же, как и отец).
— Ну, что тут у нас?
За столом никого не требовалось ни упрашивать, ни поторапливать — дело здесь сразу пошло в хорошем темпе. И начались разговоры. Вначале перекрестному допросу подвергся Андрюшка: как прошел день в школе, что спрашивали, какую оценку поставили, что задали на дом. Парень отвечал уверенно, «с честными глазами», и не утаил, что получил тройку. За это его немного пожурили.
Затем настал черед родителей, и здесь Тоня и Андрюшка с удивлением услышали, что главою семьи тоже получена «тройка»: еле вытянул сто процентов. Все как-то не ладилось.
— Может быть, из-за мамы? — сочувственно спросила (или подсказала) Тоня.
— Да нет, все дело в токарях. Все хорошо научились считать проценты и штуки, а путем отработать каждую штуку не все могут. Вот и достается мне лишняя подчистка да подшлифовка… Тут недавно даже Молчун наш заговорил.
— Ой, передай ему привет! — обрадовалась Тоня, услышав о Волобуеве. — Дядя Толя так хорошо ко мне относился… Если хочешь знать… — улыбнулась она своей прежней, девчоночьей мечтательно-загадочной улыбкой и сколько-то времени интригующе помолчала.
— Ну, хочу, хочу знать! — сказал Виктор.
— Он первый мне на тебя показал.
— Я сам тебя увидел.
— Ты — сам. А мне он показал… Про что же он говорил-то? — полюбопытствовала Тоня, для которой жизнь цеха все еще была интересна.
— Да все про то же: про качество, про совесть.
— Действительно, у некоторых и совесть дефицитом становится, а качество… Зайдешь в магазин — всего много, начнешь покупать — не на чем остановиться. То материал не такой, то сшито плохо.
— Вот ты куда выехала! — усмехнулся Виктор.
— А что, разве я не права? Это же качество… Почему у них, — она показала рукой за спину, — все товары на уровне? Как что появится в магазинах, все нарасхват идет.
— Это же ясно: мы закупаем у них то, что получше, — ответил Виктор. — Так же и они у нас. Вот наши турбины…
— У них даже самое барахло, которое моряки по дешевке там покупают… — продолжала Тоня.
— Подожди, подожди, — остановил ее Виктор. — Откуда ты знаешь, кто там как покупает, и вообще?
— Все это знают, Витенька! Только вы, передовые, ничего не видите и не замечаете или правды боитесь.
Виктор уставился на Тоню, как на незнакомца, вдруг вошедшего в его квартиру. Тоня примолкла, смутилась, а Виктор догадался, откуда все это к ней приходит, и объявил решение:
— Ну вот что, жена, я не могу запретить тебе встречаться с ней, но в доме она пусть пореже появляется.
— Да при чем тут она?
— При том, что ты превратилась в попугая, повторяешь ее слова, все от нее перенимаешь.
— А сама я дурочка, да?
— Примерно так.
— О чем же ты раньше-то думал? Если в жены дурочку выбрал, так, наверно, и сам…
— Наверно.
Они дулись друг на друга до самого конца ужина. Только Андрюшка, сообразив, что родители всерьез поссорились, укоризненно проговорил:
— Если б бабушка была живая…
— Устами младенца… — с удовольствием подтвердил Виктор и сам тоже, вслед за Андрюшкой, подумал, что, действительно, при живой матери такой разговор вряд ли мог состояться. Если бы он и завязался, то еще в самом начале, в самом его зародыше мать примирительно сказала бы: «Нам ли на что-нибудь жаловаться, дети? Разве нам чего-то сильно не хватает? Голые, босые ходим? Жить негде? Или под снарядами ежимся?.. Не надо даже привычку такую заводить — жаловаться, завидовать, никогда не надо и за лишним гнаться — дай бог то, что имеем, сберечь. Два костюма или платья за один раз на себя все равно не наденешь. А если, сказать, поменьше есть будем, так это только на пользу. Посмотрите, сколько у нас толстых, неохватных женщин развелось, сколько детей перекормленных, — это же беда! Я тут как-то подумала, что если б в каждую семью по ребенку добавить, то он с того же самого стола прокормится, и ничего докупать не придется, только что меньше хлеба на мусорник вынесут… Конечно, кой-чего уже и не хватает, а с другой стороны, как напастись на всех, если мы, к примеру, апельсины и лимоны, все равно что картошку, целыми сетками покупаем. Рановато мы на изобилие равняться начали. Где же оно возьмется, если из деревни мы в город бежим, в городе норовим где-нибудь сбоку пристроиться и поменьше утруждать себя? Изобилие от хорошей большой работы может появиться, от экономии, от умеренности. А народ все равно как с ума сошел: все покупает да покупает, и все только самое дорогое да заграничное, и чтобы у меня обязательно было самое лучшее, — лучше, чем у другого. А тут ведь как ни гонись — остановишься. Потому что купи ты сегодня самую что ни на есть новинку — завтра она уже стареть начала. Или теперь еще такая мода пошла — целые склады дефицитных товаров дома заводят и еще больше дефицитность увеличивают, спекуляцию поддерживают. Бить всех вас некому — вот что я скажу. Не вас, не моих дурачков, вы-то у меня спокойные, а вот некоторых ваших ровесников да тех, что помоложе… Не успеют от цыплячьего пуха очиститься, как уже подавай им дорогую одежду и обувь; школу закончат — сразу о женитьбе начинают думать; женились — подавай им отдельную квартиру. Еще ни одной гайки своими руками не выточили, а уже рассуждают: это нехорошо, это некачественно. Да кто ж вам это качество будет обеспечивать? Только тот человек, который с детства приучен все хорошо и аккуратно делать: хоть уроки, хоть гайки. А у нас со школы начинают издеваться над аккуратными, старательными ребятами: вы, дескать, зубрилки…»
Когда находил на мать такой стих, она подолгу могла высказывать свои мысли, накопившиеся в течение жизни. И как ты ни относись сегодня к старомодности или наивности некоторых ее суждений, выслушивать их, прислушиваться к ним надо было всегда. Может, когда-то и повнимательнее следовало слушать… пока было кого слушать. Может и так случиться, что наиболее важным в твоей жизни окажется опыт постижения вечных истин, освоенных и осознанных стариками, то есть человечеством.
Бывает, всего и надо-то, что вовремя услышать и ко времени вспомнить…
— У тебя чай остыл, — напомнила Тоня Виктору. — Может, налить свежего? — предложила она, и в голосе ее послышался уже другой призыв — к примирению, поскольку они как-никак немного поссорились.
— Спасибо, — сказал Виктор. — Спасибо, что не злая…
Через несколько минут он прошел в бабушкину комнату и присоединился к сыну. Тот уже включил телевизор и смирненько сидел перед этим выпуклым фантастическим глазом, введенным, вставленным сегодня в каждую квартиру, чтобы показать людям пространства и уголки большого внешнего мира. В этот час шел фильм про разведчиков.
Тоне пришлось задержаться на кухне — надо было убрать со стола и вымыть посуду. Конечно, ей тоже хотелось посмотреть кино. Она даже прислушивалась к доносившимся голосам и выстрелам, чтобы потом, когда, сядет к телевизору, не особенно расспрашивать, что там прошло. Но вскоре у нее началось, можно сказать, живое, свое собственное кино. Позвонила и ворвалась — легка на помине! — Голубая Таисия, неся в себе какую-то потрясающую, выходящую из ряда вон новость. Она вошла с ужимочками и оглядками, а войдя в кухню, конспиративно закрыла за собою дверь и включила на малую громкость стоявший на холодильнике репродуктор. И начала:
— Ну, Тоник, держись, не падай. Помнишь, я говорила тебе летом про тетку, которая все может достать, включая конфеты «Птичье молоко»? Ну как же, Тоня, я звонила тебе… Ах, прости, это было как раз в тот день, когда Екатерина Гавриловна… пусть ей земля будет пухом… Так вот слушай: я вышла на эту даму, как говорят, напрямую, и мы теперь можем доставать через нее любые дефициты… Не возражай! Тебе еще больше, чем мне, нужно, потому что у тебя многого нет и ты еще молодая. Ну, это так, для начала. А главное в том, что у нее серьезное заведение, фирма, и нам не придется больше ни перед кем унижаться, ни перед продавщицами, ни перед завсекциями, мы с сегодняшнего дня крупно на них наплевали. У этой тетки все на дому — и товар, и расчет. В квартире две кладовки, в кладовках сверху донизу стеллажи, на стеллажах — новенький импорт в фирменных целлофановых мешочках, в коробочках, с этикетками, с магазинной ценой — все честь по чести, никакого обману! Сверх цены, конечно, полагается уплатить плюс десять, плюс двадцать пять рэ, но и тут все солидно, все твердо: ни торговаться, ни стонать — «ох, дорого!». Тут, дорогуша моя, фирма, трест, монополия! И все в одном-единственном лице. Немолодая, хотя и старухой не назовешь, великолепно одета. Муж — моряк дальнего плавания, так что «крыша» у нее надежная. Встречает с первого раза как старую подругу, угощает хорошим кофе. Тары-бары, силь ву пле… Называть ее полагается Юлией Борисовной. Но я, правда, как только поняла, что тут за размах, сразу стала называть ее Юлией Цезаревной. И ты думаешь, она обиделась? Черта с два! «А что? — говорит. — Времена Юлиев Цезарей кончились и не вернутся, так что теперь как раз нам, деловым женщинам, пора завоевывать мир! Вперед, бабье!..» Где-то она вульгарна, и грубовата, и, в общем-то, сама понимаешь, подлая спекулянтка, потому что за некоторые вещи полторы цены дерет, но, с другой стороны, где ты без таких раздобудешь все это? Ноги по колена сносишь…
— Если б не такие, как она… — попыталась Тоня высказать свое нехитрое мнение.
— Если б не такие да не этакие, — на ходу подхватила Таисия, — так нам с тобой тем более ничего не досталось бы! Ты только прикинь, сколько у нас хотя бы в одном нашем Ленинграде людей в торговле работает, сколько ушлых бабенок! И ведь каждая не только для себя, но и навынос берет. А такой опытный потребитель, как южане, которые фрукты привозят… У них же денег навалом! Теперь даже родное Нечерноземье с деньгами, наши доярки французские шубки покупают, да еще и копаются…
— А что вы купили-то у ней? — не сдержала Тоня любопытства.
— Для первого раза не так много, — скромно отвечала Таисия. — Финский плащ для мужа — сто пятнадцать плюс двадцать, себе хорошенькое платье шерстяное — семьдесят пять плюс десять, пару бельгийских лифчиков — по десятке. На этом мои наличные дензнаки кончились. «Со временем, — сказала мне моя драгоценная, дорогостоящая Юлия, — со временем, когда мы потеснее сойдемся, я буду вам давать и в кредит, а пока — не обижайтесь». Я ее поблагодарила, а сама про себя подумала: «Слава богу, что не даешь в долг, иначе никогда бы не расплатиться с тобой. Глаза-то у меня завидущие…» Ну вот. А теперь, Тоня, скидавай кофту и все прочее, будем на тебя лифчик мерить.
— Ну зачем, ну что вы! — Тоня испуганно посмотрела на дверь.
— Давай, давай, не задерживай.
— Вдруг сын прибежит… — продолжала Тоня сопротивляться, хотя уже держала в пальцах верхнюю пуговку кофты.
— Никто сюда не войдет. Только через мой труп. — Таисия загородила собою дверь и опять подогнала Тоню: — Ну, что ты, как девочка нетроганая! Скромность, конечно, украшает женщину, но есть и такое правило: не злоупотребляй украшениями!
Тоня растерянно сняла кофту, спустила бретельки комбинации.
— Ты только посмотри на него, — достала Таисия из сумки кружевной бюстгальтер. — Он и старуху молодой сделает, а тебе, на твою-то грудь… Да поворачивайся, я застегну… А теперь лицом ко мне. Ну, прелесть, сказка!
— Да, правда, очень… — согласилась Тоня. Она еще немного смущалась, но уже приятным, радостным смущением.
А Таисия, похоже, взгрустнула:
— Боже мой, какая ты еще молодая, Тонька! Ничего лишнего — и все есть. Мне бы твою фигуру, так я бы… Ладно, бери его себе и носи на здоровье!
— Нет, я не могу! Вы же для себя…
— И для тебя тоже. И очень рада, что он подошел тебе.
Набежавшая на Таисию грусть растаяла без остатка, здесь опять была веселая, озорная Голубая соседка. Она повертела Тоню и так и этак, наконец подшлепнула сзади и сказала:
— Ну, признайся — я никому не скажу, — ухлестывают за тобой всякие выздоравливающие?
— Что вы, у нас ведь сердечники, все больше пожилые.
— Теперь, говорят, и у молодых бывают инфаркты. «Инфаркт молодеет», — пишут газеты… Но есть там и врачи, а? Они же не сердечники… Цены ты себе не знаешь, дурочка. Крути хвостом, пока молодая…
И опять для Тони настала пора смущаться и краснеть, и это новое смущение опять было для нее не тягостным, а скорее щекотным каким-то. Все равно как в незнакомую воду входишь.
— Только ты не подумай, что я тебя на плохое подталкиваю, — вроде как спохватилась Таисия. — У тебя с Виктором все хорошо, как я наблюдаю, и дай вам бог, как говорится. У меня, наверно, такого не было. Рано выскочила, молоденькая за немолодого, хотя и очень хорошего человека, потом налетел на меня один пылкий южанин с африканскими страстями и ограниченными возможностями — и пошло-поехало… Но я что хотела сказать? То, что нам, женщинам, всегда надо хорошо выглядеть. Когда я элегантно одета, особенно когда поголодаю и подтяну животик, у меня в такие недели не только настроение, но даже здоровье улучшается. Честное слово! У меня и работа горит, и глаза тоже. Женщина и среди женщин должна выглядеть вот так!.. Мне тут моя Юлия еще раз понравилась. Сговорились мы с ней по телефону встретиться у нее дома, но я пришла чуток пораньше. Застаю ее в сногсшибательном восточном халате — из ванны вылезла. Халат — мечта, в нем если даже в театр прийти — не каждая поймет, что это халат. Но… «Один момент, дорогая», — говорит мне Юлия и уходит в другую комнату. И возвращается совсем другим персонажем. Помолодевшая, чуть подмалеванная, в элегантном новом платье и туфельках, в каждом ухе по «Волге» висит…
— А из чего же они? — полюбопытствовала Тоня.
— Кто они?
— «Волги» эти, что в ушах.
— Глупыш! — расхохоталась Таисия. — Это не подвески, это бриллианты по девять тысяч каждый. Поэтому так и говорится: в каждом ухе по «Волге». Но и настоящая «Волга» у нее тоже есть, можешь не сомневаться. Самая последняя модель. С маленьким телевизором, чтобы не скучно было в дороге или, скажем, в лесу. С холодильничком, чтобы продукты не завяли…
— Выдумщица вы, Таисия Агаповна, — не поверила Тоня. — Вам бы книги писать.
— Дойдет и до этого! — продолжала веселиться Таисия. — Вот накроют когда-нибудь мою Цезаревну, а вслед за ней и меня потянут. Это уже не шутки, Тонечка, она меня при первом же разговоре предупредила: «Отец у меня был цыган, мать портниха, так что я по наследству ловкий деловой человек и не собираюсь проваливаться. Но, если мы попадемся, мне дадут от трех до пяти, вам — до двух лет. Такая статья, и вы ее должны знать, поскольку незнание законов не освобождает от наказания…» В общем, когда я сяду вместе с ней в тюрягу, там-то и начну писать романы — может, детективные, может — любовные.
— Ой, да отвяжитесь вы от нее! — всерьез испугалась за соседку Тоня.
— Не могу, Люблю тряпочки. И азартная я. Где риск, там и сладость… Но за себя ты не бойся, если что и буду для тебя брать, скажу — для себя.
— Да нет, мне ничего, пожалуйста… Если Виктор узнает даже про это… — провела она рукой по груди.
— Ну, милая, это совсем не женский разговор! — воскликнула Таисия. — Зачем твоему Виктору что-то знать? Купила в магазине — и все. Он по-глупому порядочный человек, многое видит в розовом свете — и пусть себе так живет! Ему и не надо все знать — для его же спокойствия не надо, понимаешь? В этом, если хочешь, обязанность хорошей жены — не посвящать мужа во все свои дела. Так уж сотворил нас этот господь бог: всегда приходится что-то скрывать от мужчин. Мы только до тех пор и сильны, пока сохраняем некоторую заманчивость, таинственность, непонятность. Ты думаешь, почему мужики стараются поскорее раздеть нас? — набирала Таисия высоту. — Да потому, что как только мы останемся без прикрытия, так и бери нас голыми руками. Женщина без одежды — уже не борец за свои права… Ну, заговорила я тебя — вижу, что еле на ногах стоишь. Выгоняй меня…
Тоня проводила соседку и сколько-то времени простояла у двери. Даже головой потрясла — будто из-под воды вынырнула. Потом пошла домывать посуду, ощущая на себе приятную обновочку. Что бы там ни говорили, но всякая симпатичная вещичка, сделанная аккуратно и как раз по тебе, то есть как бы с персональной заботой о тебе, всегда будет радовать женщину, приободрять ее в житейских делах, даже слегка приподнимать над обыденщиной. Вот ведь пустячок, безделица случайно перепала Тоне, а уже совсем другое настроение, другая появилась осанка. Вдруг захотелось и старый надоевший передник сменить на новенький, тоже недавно приобретенный (принесла знакомая сестричка) — весь такой веселый, яркий, праздничный.
Сама работа пошла у Тони теперь тоже веселее и азартнее, то есть так, когда все горит в руках, и нет усталости, и хочется заодно, раз уж так разгулялась, сделать еще что-нибудь. Не каждый день появляется такое желание. И, закончив с посудой, Тоня принялась чистить мельхиоровые ложки и вилки, быстро темнеющие от бурой горячей воды. Последний раз их чистила еще Екатерина Гавриловна…
К телевизору Тоня опоздала совсем, но как-то и не пожалела об этом. Может, и стоило бы напомнить своим мужчинам, какая она перегруженная и бедная, да нельзя было прибедняться: все-таки ей сегодня немного повезло… Интересно, заметит Виктор ее обновочку, когда придет время, или нет?
Глава 15
Сухаренков оказался пунктуальным. В следующую получку он поджидал Виктора у выхода из цеха с новенькой рублевкой в руке. Церемонно вручил ее.
— С благодарностью, тезка. И не суди, что задержал.
— Я уже и забыл, — сказал Виктор.
— Ты можешь себе и такое позволить, а я нет: другой раз не дадут. А между получками тоже выпить хочется.
— Значит, ты все-таки пропил тогда? — вспомнил Виктор. — Пропадешь ты, парень!
— Ничего, тезка! — бодро улыбнулся Сухаренков. — Теперь всех и все спасают. Леса, реки, зайчиков, муравейнички, даже серых волков. Так что человеков обязаны!.. Если хочешь, обсудим по дороге эту проблемку.
Они вместе вышли из проходной и направились в сторону автобусной остановки. По дороге Сухаренков, нетерпеливо поеживаясь, продолжал:
— Значит, вот так: имеем человека Икс. У него дом, семья, а в семье — капитализм возрождают. Что делать?
— Искоренять! — подсказал Виктор.
— А ты — в меньшинстве.
— Бороться не числом, а умением.
— А если твоя воля ослаблена… скажем, алкоголем?
— Вот с того бы и начинал!
— Да ты не думай, я мало пью! — серьезно и вроде как обиженно проговорил Сухаренков. — Мне и нельзя много — боюсь ослепнуть.
— От нее и ослепнуть можно? — спросил, тоже серьезно, Виктор.
— От нее и слепнут, и прозревают! — поднял Сухаренков указательный палец к небу. — Но у меня этот страх с войны… Я не рассказывал?
— Что-то не помню.
— Наверно, не рассказывал, я не люблю этим хвастать… Кстати, мы подошли к одному приличному кабачку — может, зайдем и продолжим беседу?
— Слушай, тезка, не сделать ли тебе сегодня прогул? — предложил Виктор. — Прошагай с гордым видом мимо.
— А ты хитренький, Витя! — вроде как догадался о чем-то Сухаренков. — Ладно, пошли дальше — и слушай. Значит, в сорок втором году, еще в эвакуации, мать получила извещение, что отец пропал без вести. Между прочим, где-то под Колпином, можно сказать, рядом с домом — и вдруг без вести, все равно как где-нибудь в тылу врага. Но с войны не спросишь. Остались мы вдвоем. После снятия блокады вернулись на свою Охту, в свой родной Веселый поселок, вечная ему память, — и вот тут я ослеп. Врачи сказали — от недостаточного питания. Положили в больницу. Мать, уж не знаю как, но изворачивалась, кое-что приносила в больницу. А как война кончилась, получили мы пенсию за отца — сразу за несколько лет, потому что во время войны за тех, кто пропал без вести, ничего не платили. Набралось что-то около девяти тысяч. Купила мать корову. Зажили мы с ней, как в хорошем романе: сыты, одеты, с матерью — душа в душу. С родной матерью — и дружно, а?
Сухаренков хохотнул, довольный своей черной шуткой, по Виктор не поддержал его. Только спросил:
— Она у тебя жива-здорова?
— Как конь! — отвечал Сухаренков. — Но для меня она кончилась, как только начала копить деньги. Сперва у нее была такая цель: оправдать те деньги, что за корову заплатила. Потом втянулась в это скопидомство — и нет человека! Молоко, сметану, творог — все волочет на рынок, всю выручку — в загашник, а главное — злая, подозрительная сделалась. Ей все казалось, что я хочу у нее деньги украсть и прогулять с дружками. Мою получку тоже целиком требовала, а мне по рублику выдавала на обед. Ну что за жизнь?… Между прочим, я недавно спросил ее: «Кому же достанутся твои деньги, когда ты умрешь?» — «Все тебе, сынок! — говорит. — Ты у меня один, ради тебя и отказываю себе во всем». Я говорю: «Так ты отдай мне сейчас!» — «Ага, говорит, ловкий какой! Ты их сразу истратишь, прогуляешь, ничего и не останется. А у тебя тоже детки растут». Вот, брат, какие установочки. Тоже как в старых романах. Чтобы наследство переходило от отцов к детям, от детей к внукам, ну и так далее… Я как только женился, сразу ушел от нее, благо у жены и тещи отдельная квартирка оказалась. Тут моя жизнь немного наладилась, но ненадолго. Начала портиться теща. Сперва злость у нее прорезалась. Чуть что — бранится, подозрительно на меня поглядывает. Как на разбойника. И что-то все прячет, прячет. Понял я: значит, и эта копить деньги начала! Вижу, опять мне, бедному, жизни в доме не будет. Стал-быть, куды хрестьянину податься? Одно направление — кабак!.. И вот мы стоим сейчас перед одним славным подвальчиком, в который я тебя снова приглашаю. Здесь пьют только вина и, в общем-то, почти не напиваются… Дак как? Я тебе уже уступал, очередь за тобой.
Сухаренков широким театральным жестом приглашал Виктора войти в открытую дверь.
— С одного раза не втянешься, не бойся, — уговаривал он, становясь все оживленней, нетерпеливей и как-то даже красивее. В глазах его появился озорной блеск, непокрытая полуседая грива тоже как будто светилась в прохладном осеннем сумраке, худая индюшачья шея вытянулась в лебединую, и по ней уже ходило вверх-вниз адамово яблоко, словно бы отсчитывая глотки выпитого…
— Хорошо, — согласился Виктор. — Только давай договоримся: сегодня я с тобой, а в следующую получку — ты со мной. И уже туда, куда я поведу.
— Тезка, дорогой, да я с тобой хоть в разведку! — обрадовался Сухаренков.
Они спустились по небольшой лесенке в полуподвал. Сухаренков устроил Виктора в закоулочке за дверью и велел держать место. Сам он начал пробираться к стойке, лавируя между группками умеренно выпивших любителей. Народу здесь было много, но сильно пьяных еще не замечалось. Эти дружественные группки были, скорее, похожи на пятерки и тройки заговорщиков, которые собрались здесь накануне решительной акции. У всех в руках стаканы, и «боевики» то и дело сдвигают их в знак нерушимой клятвы и верности, выпивают вино и снова продолжают обсуждать свои тайные планы. Произносят тосты или обещания. Мужественно, как и полагается идущим на смерть, шутят. Затем идут к стойке за новой порцией. Пока что — не на смерть…
Современный винный подвальчик — это не старинный кабак или замызганная пивнуха, где всегда темно и чадно, где пели и плакали, где в любой момент могла вспыхнуть драка, начаться поножовщина, пролиться кровь. Сам нынешний алкаш совершенно другой человек. Он в меру осторожен и расчетлив. Пока не потеряет облика, он понимает, что надо соблюдать себя. Ему совсем неинтересно попасть в милицию или вытрезвитель — это и неприятно, и накладно, и всегда грозит какими-то последствиями. С милицией только свяжись! Напишут на работу, возьмут на заметочку… Конечно, милиционеры, как и жены, бывают разные, иной пожурит да и отпустит, но ведь никогда не знаешь, на кого нарвешься. Про жену родную все знаешь, а про него, неродного, — ничего. Вот и приходится опасаться, чтобы не попасть в число зарегистрированных и, как говорится, не увеличивать показатель. А пока никуда не попал, нигде не учтен, то и сам себя алкоголиком не считаешь… Это уже потом, когда такой вот самообманщик допьется до белого тумана, ему становится все до лампочки, до фени и до чего хотите, ему тогда ни жена, ни милиция — не закон… И он тогда уж действительно идущий на смерть. На бесславную, обидную смерть…
Виктор оглядел накопившихся в подвальчике кандидатов в алкоголики неприязненно, с предвзятой мыслью… но увидел самых обыкновенных, в чем-то даже симпатичных разговорчивых и веселых людей. Они здесь чувствовали себя по-домашнему, выказывали уважительность и уступчивость в отношении друг друга, как если бы их связывало давнее близкое знакомство. А потом и сам Виктор увидел вроде бы знакомого парня с коротко стриженной сизой головой. Стал припоминать, где с ним встречался. Парень тоже смотрел на него, как бы припоминая что-то… Ко нет!. Все-таки они не знали друг друга. Просто у всех ребят с такой стрижкой особенно выделяются нос и уши, и они тогда все становятся похожими один на другого. Человек без прически вообще выглядит каким-то облупленным, он — как орех, сорванный ветром с лещины, вырванный из уютной зеленой «шубки» и отданный с той минуты на волю случая.
А этот сизоголовый напомнил Виктору одного подсудимого, привлекавшегося за убийство.
Дело с ним было ясное, но слушалось довольно долго из-за усиленных стараний защиты. Адвокату хотелось смягчить наказание. Судья и оба народных заседателя тоже не видели большой социальной опасности в этом растерявшемся и перепуганном гадком утенке. Казалось, выпусти его сегодня на волю, и он всю оставшуюся жизнь проведет тихо и смирно. И весь униженный вид его, и покладистый тон речей, и полное раскаяние — все говорило в его пользу. Временами уже и не верилось, что он мог выхватить из потайного кармана самодельный, в мастерских изготовленный нож и ударить им человека, своего ровесника. Когда он вставал и отвечал на вопросы, то не знал, куда девать тонкие мальчишеские руки, и все время повторял: «Не хотел, не думал, не собирался…» «Не убийца он, не убийца!» — повторяла со своего места и его мать, молодая еще женщина, никак не способная поверить, что родила душегуба. «Я не хотел, я не думал, все это по пьянке вышло!» — твердил сизоголовый. И тогда поднялась в первом ряду мать убитого: «Будьте вы все прокляты с вашей пьянкой и с вашими матерями вместе! Душить бы вас еще в родильных домах!..»
— Ну, Виктор, нам повезло, — протолкался сквозь толпу Сухаренков, охранительно неся перед грудью два полных стакана. — Сегодня портвейн «Три семерки», так что и тебе будет не противно. Сто лет его не было.
Виктор взял стакан, они чокнулись и отпили по половинке.
— Вот и молодец! — одобрил Сухаренков. — И спасибо, что зашел со мной. Мы ведь с тобой… Помнишь, как раньше было?
— Помню, — кивнул Виктор, вспоминая и как бы возвращая прежнее чувство дружественности, существовавшее между ними. — Помню, Виктоша, — вынырнуло из глубины памяти и тогдашнее прозвание Сухаренкова. Витек и Виктоша — так называли их ребята, чтобы не путать.
— Еще раз спасибо, Витек.
— Да ладно тебе!
— Мне приятно с тобой, ты пойми… Не с кем-нибудь, а с тобой.
Тут они еще отпили понемногу из своих стаканов.
— Тебе тоже надо быть поближе с простыми работягами, — посоветовал Сухаренков.
— А я кто, не простой, что ли?
— Ну, в общем-то, простой, а где-то и сложненький. Отдаляешься все-таки. Помнишь, как раньше за город ездили? Половина цеха выезжала. И ты, между прочим, в закоперщиках был.
— Так вы же начали водку брать с собой целыми корзинами.
— Не водку — вино. То есть была и она, проклятая, но больше вино, прекрасные увесистые «фаустпатроны». И потом надо знать: русский человек без водки не отдыхает, Не будет пить — не будет друзей.
— Позорим мы русского человека. Обидно мне за него — вот и вся моя сложность.
— Ну, не будем, тезка, не будем! Я не хочу с тобой ссориться, никогда не хочу. Я одного хочу: чтобы мы, как прежде… Помнишь?
Виктору хотелось бы того же, только он не хотел, никогда не хотел много пить. Правда, и говорить об этом уже не хотелось. Просто надоело, как надоедают всякие годами не смолкающие разговоры. К тому же Сухаренков как-то быстро хмелел, а с пьяным говорить — язык заболит… Когда Виктор шел сюда, ему так подумалось: выпьют они по стаканчику, пройдутся с разговорами до какой-нибудь не самой ближней остановки, и когда-то потом можно будет сказать Сухаренкову. «А помнишь, Виктоша, как было хорошо, когда мы остановились на одном стаканчике?» И он согласится: «Да, неплохо». Вспомнит об этом в другом месте — и тоже остановится.
Благие намерения, как вы прекрасны!..
— Ну что ж, давай дотянем, — предложил Виктор, — и по домам!
— Я тебя понял, тезка, — быстро и охотно отозвался Сухаренков. — Понял и подчиняюсь, поскольку ценю дружбу. Мне, ты сам понимаешь, маловато, но я все понимаю. Тебе надо к Тоне.
— Да не в этом дело.
— В этом, Витек, все в этом! — Сухаренков остановил на Викторе немигающие, уже наполненные ложной хмельной значительностью глаза. — Все мы родом из детства — это кто сказал? Неважно кто, но сказал. А я добавляю: «То есть — из семьи!» Все мы в семье начинаемся и там же произрастаем. Согласен? Чтобы понять мое поведение, надо знать мою семью…
Сухаренков возвращался к своей недавней, к своей вечной теме. Пока что он говорил связно и неглупо, но дальше пойдет, конечно, пьяная болтовня, потом начнутся объятия и поцелуи, и будут еще раз сказаны какие-нибудь слова о русском человеке — с неуместной при этом гордостью…
Виктор проводил Сухаренкова до остановки, где тот мокро облобызал его и послушно сел в трамвай. Сам же Виктор решил пройтись пешком. От выпитого он только согрелся, хмеля почти не чувствовал, и шагать по свободной улице, по первому осеннему холодку было хорошо и даже интересно. Каждый встречный был ему родным братом, каждая молодая женщина — подругой, с которой он мог бы, пожалуй, заговорить и прямо отсюда пойти с нею в кино… Только никого ему в данный счастливый момент не нужно было, ему вполне хватало самого себя. Он чувствовал себя в этот час каким-то особенным Виктором Шуваловым, каким, возможно, еще и не бывал в своей жизни. В нем словно бы возродилось и забродило все самое возвышенное, самое дорогое из прожитого — и вот получился такой воспаривший человек, несущий в себе и первые радости детства, и буйный азарт своей футбольной поры, и тесное корабельное братство, и соленый вкус поцелуев в лето шальной любви со своей милой Тонькой. Сердце его летело где-то чуть впереди, разгоняя и слегка освещая осенние сумерки, городской ветер был, в сущности, самым настоящим, неподдельным ветром Балтики, а под ногами… ну, конечно же, палуба, и несла она его, эта покатая палуба, вперед, к открытиям и победам, к горизонту и за горизонт.
Ничего из прожитого не вернется и не повторится, но оно всегда и везде со мной, и я единственный ему теперь хозяин. И есть еще сегодняшний день, просто день жизни, со своими, пусть малыми, но сейчас интересными для меня событиями, и есть еще будущее, пусть определившееся и ясное, но ведь только в общем определившееся. В частностях и конкретностях оно всегда содержит неожиданности, в нем всегда неизбежны непредусмотренные вариации… И я тебя приветствую, я тебя люблю… И жду от тебя неожиданностей и вариаций, славная простая жизнь простого человека.
Он шел, бодро постукивая каблуками, ощущая одну лишь приятность в душе и в теле, и так подошел, случайно или по какой-то заранее заготовленной в подсознании программе, к знакомому книжному магазину, в который приходил летом, перед отъездом на пожары.
Подошел — и остановился.
Потому что вспомнил о невыполненном обещании.
Как раз вот тут, возле магазина, давали ему карточку с номером телефона, и он обещал Зарнице узнать, как долго может продолжаться ее наказание понижением.
Быстро провернув теперь в сознании этот ее вопрос, он отчетливо понял, что никакого вопроса здесь, в сущности, не было. Если администрация понизила кого-то в должности, то она же определяет и сроки. Только из-за тогдашней жары, торопливости и некоторого смущения перед этой женщиной Виктор не сумел ответить ей сразу.
«Надо хотя бы извиниться», — решил он.
В магазине началось почти буквальное повторение того, что было здесь летом. Опять произошел дипломатичный, при полном взаимном понимании разговор с директором и последовало предложение поинтересоваться новыми книжными поступлениями. Затем директор позвал Зарницу и сообщил ей, что вот Виктор Павлович принес ей подарок и что завтра же будет издан приказ о возвращении ее на прежнюю должность. Зарница благодарно взблеснула стеклышками очков в одну и в другую сторону, проговорила: «Если б вы знали, как это вовремя!» — и села на стул.
Тут как раз опять подошел конец рабочего дня, и получилось так, что Виктор и Зарница вышли из магазина вместе. И вот он уже не в воображении, как было летом, а на самом деле подхватил ее торбочку, довольно тяжеленькую, и наяву услышал слова о своем джентльменстве. Вслед за тем припомнились ему и летние озорные фантазии, да не просто припомнились, а заново ожили, забродили, стали подниматься как бы на новый виток. Слегка подделываясь под лихого книжного или киношного героя, он начал рассуждать и настраивать себя, как настоящий соблазнитель: «Тут же все просто. Одна, без мужа, скучает… Надо только не робеть. Первая женщина — это, наверно, как первая рюмка хмельного».
Зарница между тем говорила что-то умное, и больше все о книгах: «Люди портятся оттого, что перестают читать хорошие книги… Когда читаешь настоящую литературу — взрослеешь душой… Проведите у себя в суде такой опыт: каждого преступника спрашивайте, что он читает и читает ли он вообще. Потом сделайте анализ и выводы…» Виктор все это слышал и кое-что ухитрился даже запомнить, однако его собственные мысли шагали своим чередом и своей намеченной тропкой. Чуть забегая, по обыкновению, вперед и подгоняя свою легкую на подъем фантазию, он ярко рисовал предстоящее: как придут они сейчас к Зарнице домой, в пустую квартиру, и начнется там нечто столь же откровенное и поразительное, что довелось ему увидеть на широком экране в Хельсинки.
Так незаметно, поддерживая нетрудный для него разговор, то есть чаще всего поддакивая, и пребывая в то же время во власти своих нескромных мыслей, он подошел вместе с Зарницей к ее дому. У подъезда она взяла свою сумку и еще раз поблагодарила, но поскольку Виктор не поспешил откланяться, ей тоже пришлось деликатно подзадержаться. Дальше Зарница проявила своеобразную догадливость:
— Чувствую, что вам хотелось бы добавить…
— Чего добавить? — не понял Виктор.
— Водочки, конечно.
Вот та́к вот! Его приняли за обыкновенного алкаша, которому показалось маловато и потребовалось «добавить», и он, может быть, ради этого и предпринял эти джентльменские проводы, поднес сумочку.
Виктор рассмеялся:
— Здорово вы меня!
— А что, не отгадала? — недоверчиво спросила Зарница.
— Да я совсем не пью! Даже в праздники, когда пристают, и то…
Она опять с сомнением и как-то по-птичьи, чуть склонив голову, поглядела на него и проговорила:
— Сегодня-то вроде и не праздник.
— А! — догадался теперь и Виктор. — Это совсем случайно…
Он рассказал, как и почему оказался с приятелем в кабачке.
— В общем-то, беспринципным и безвольным оказался.
— Да нет, ничего, — не согласилась Зарница. И вдруг, словно бы все в нем разгадав и прочитав, в том числе и его тайные помышления, проговорила: — Знаете, если бы я надумала согрешить, я бы выбрала такого, как вы.
— Нет, вы это… Вы прямо…
Виктор растерялся, смутился — и все вмиг утратил: находчивость, быстроту реакции, дар речи. Казалось бы, пот оно то, о чем ты мечтал всю дорогу, шагая рядом с этой дразнящей женщиной! Хватай брошенный тебе канат и подтягивай потихоньку лодку. А он и подвижность потерял. Попробуй он сейчас сдвинуться с места — и не сможет. Наконец он почувствовал, что краснеет. А женщина, внимательно за ним наблюдавшая, это заметила и пришла в настоящий восторг:
— Какая прелесть! Вы еще умеете краснеть. Я думала, теперь такие давно перевелись.
— Да ну вас совсем! — еле справился с собой Виктор. — Вы со мной прямо как с мальчишкой.
— Простите…
Тут что-то слегка изменилось, и они постояли немного в полном молчании, попеременно взглядывая друг на друга, не решаясь и опасаясь сделать какое-нибудь заметное для другого движение. Хмельные чары и ухажерская мысленная лихость оставляли Виктора, и он начинал видеть все окружающее так, как есть, — и себя в том числе. Увидев себя — не погордился. Но, как ни странно, и не расстроился. Потому что теперь-то он был самим собой, настоящим, а не придуманным, не сочиненным по каким-то тем книжным или киношным образцам, где чуть ли не обязательно предусматриваются извечный «треугольник» или же многократные любовные похождения главного героя. Без этого книга не книга и фильм не фильм. Без этого и жизнь, наверное, пресновата, но тут уж каждому по способностям. И если ты никогда прежде в такую игру не играл, на быструю победу можешь не надеяться. А кроме того еще и Тоня вдруг встала за его спиной и наблюдает, и ждет, что же тут будет дальше, как поведет себя этот новый для нее Виктор.
— Вообще-то… — начал он, как бы извиняясь или оправдываясь.
— Вообще-то и мне пора, — подхватила всепонимающая Зарница. — Надо ужин приготовить, деток у свекрови забрать. Хотя бы ночевать-то им надо с матерью.
Теперь и она стояла перед Виктором в подлинном своем обличье и сущности. Обычная семейная женщина, которой, может, и хотелось бы развеять свое вынужденное одиночество каким-нибудь приключением, однако даже в игривые минутки свои она не может забыть о детях, заботах, обязанностях. Она не стала менее интересной для Виктора, но стоило ему вот так подумать, и совершенно иные, простые и ясные, мысли вернулись в его чуть взбудораженную голову, и спокойно, чисто стало в его чуть смятенной душе… Конечно, не все сразу успокоилось и очистилось, но пока что ему легче стало разговаривать с нею.
— У вас их, кажется, двое? — спросил он о детях.
— Мальчик и девочка, — слегка похвасталась женщина. — Как по заказу.
— Это просто здорово! А я вот никак не могу свою сагитировать на девочку.
— В семье надо иметь хотя бы двоих. Иначе это не семья.
— Вот и я так считаю. А жена все тянет.
— Надо быть понастойчивей.
— Мне вообще надо бы…
— Спасибо, что вспомнили обо мне и зашли.
— Я должен был…
Они расстались спокойно или, лучше сказать, — успокоенно. Виктора, правда, что-то еще будоражило, требуя активности и деятельности, и он уходил быстрым, энергичным шагом, как сильно занятый, спешащий на дело человек. Спешить он мог в такой час только домой, и уже давно пора было спешить, но в мыслях у него дом сейчас не присутствовал. У него вообще мало было сейчас каких-либо мыслей. Он просто шел быстрым шагом. Просто уходил.
Домой вернулся поздно, уставший и голодный. Прямо от двери завел привычное:
— Ну, где вы тут притаились? Попрятались и затихли? Нет, от меня не скроетесь, я ваши длинные заячьи уши за версту вижу… Не хотите вылезать добровольно? Ну, будет сейчас трепка!
Так он приговаривал, снимая куртку, затем ботинки, собираясь и в самом деле начать шутливые поиски, чтобы вытащить из укрытия сперва одного, потом вторую или хотя бы одного, чтобы веселее было ужинать… В то же время он по каким-то неопределенным признакам успел угадать, что в квартире никого нет. Нигде не слышалось ни шороха, ни писка.
Он все же прошелся по квартире, заглянул в те уголки, где Андрюшка любил прятаться, но действительно никого не нашел. То, что сын не встретил его сегодня во дворе, было не удивительно — слишком позднее время, но вот то, что ни его, ни Тони нет дома, — это и удивляло, и пугало.
Уж не случилось ли чего с парнем?
Виктор снова обулся, надел куртку и быстро спустился во двор, густо засаженный деревьями и кустарником в пору благоустроительского энтузиазма новоселов. Летом эти деревья поливала мать вместе с Тоней. Ребята любили играть здесь в войну и разведчиков. В общем-то, даже теперь, когда листья осыпались и деревья оголились, в кустах можно было неплохо спрятаться.
Во дворе пахло осенним лесом, а за сотнями окон, что смотрели сюда из трех домов, шла городская жизнь, жизнь квартир-ячеек. Снаружи не отгадаешь, что там за стеклами и шторами происходит, не услышишь, о чем там говорят, не узнаешь, где целуются, а где дерутся, где веселятся, а где плачут. И ни за что не догадаешься, где можно искать затерявшегося человечка. Только одно было общим для всех — громко работающие телевизоры. Уже несколько дней показывали многосерийный телефильм, и те, кто сидел перед экраном, жили примерно одинаковыми чувствами. Миллионы объединенных экраном людей, миллионы одинаковых страстей, сожалений, слез…
Виктор обогнул соседний дом и прошел в следующий двор, тоже хорошо озелененный, только уже по иному плану: с детской площадкой в центре и некоторым подобием палисадников перед окнами первых этажей. Виктор хороню помнил, как приятно бывало проходить здесь летом. Цветы и цветущий кустарник создавали удивительный микроклимат — то ли сельский, то ли санаторный.
Сейчас здесь пахло палым листом. На детской площадке, вокруг качелей, сгрудилась и азартно галдела компания подростков. Виктор подумал, не пристал бы и Андрюшка к какой-нибудь вот такой же бражке, там его быстро научат чему не надо. Для этой-то он еще молод, но может сколотиться и другая, по возрасту.
На всякий случай, чтобы вполне удостовериться, он прошел мимо ребят совсем близко и всех оглядел, заставив на время притихнуть. После они, конечно, отплатили ему за свое минутное позорное замешательство, и вслед Виктору посыпались какие-то шуточки, раздался смешок. «Вернуться бы к вам с ремешком!» — подумал он.
Продолжать искать сына во дворе было бесполезно. Оставалось пойти по квартирам его приятелей, а квартир этих Виктор не знал. Вспомнил только, как показывал однажды Андрюшка окна своего одноклассника и лучшего друга. В типовых домах по окнам найти квартиру ничего не стоило. Поднялся на нужный этаж. Позвонил. И обрадованно, все равно как после длительной разлуки, услышал за дверью знакомый рассудительный голосок:
— Это, наверно, за мной.
— За кем же еще, беглец ты этакий! — не утерпел, крикнул Виктор еще с лестницы.
Хозяева приглашали его зайти выпить чайку, но он отказался, пошутив: «Мне еще жену разыскивать надо». Сына же, когда вышли во двор, спросил строго:
— Ты что это так поздно гуляешь?
— А вы? — не растерялся парнишка.
— Мы… работаем, — сказал, слегка запнувшись, Виктор.
— Да, работаете. А когда рабочий день кончается?
Виктор глянул на сына, готовясь отчитать его, и вдруг увидел, что тот уже дорос до его плеча и шагает рядом широким отцовским шагом, как равный. С ним, наверно, полагается разговаривать уже как со взрослым, как с равноправным членом семьи.
— Ладно, поговорим дома, — сказал Виктор. И подчеркнуто равнодушно спросил: — Где мать-то?
— Да с этой Таисой где-то бегает…
Глава 16
Тоня знала, и другие тоже говорили, что белый халат идет ей, и потому содержала его в образцово-показательном состоянии (первое время даже брала домой подкрахмаливать) и надевала его всегда с удовольствием. В меру затягивала поясок. Конечно, не настолько туго и фасонисто, как это делают некоторые молоденькие сестрички, но все же достаточно плотненько, чтобы талия не маскировалась, не терялась где-то там в складках. «Пока она есть, ее не скрывают», — говаривала на сей счет старейшая и мудрейшая Марья Васильевна.
Собственно, с облачения в белый халат и начиналась Тонина служба.
Самое первое с утра дело — капельницы тяжелым больным. Это работа серьезная и безотлагательная. Медлить нельзя, суетиться не положено: готовься внимательно, а беги в палату быстро. Там ждут тебя с ночи. Некоторые так и живут со своей внутренней болью, слушают ее в себе и надеются на тебя: вот придет Тоня — и станет полегче. Вот она уже по коридору бежит…
После капельниц — внутривенные вливания. Это уже поспокойнее. Сердечные «коктейли» вводятся в вену медленно, так что здесь даже полезно занять больного разговорами, чтобы он не следил за твоими приготовлениями, особенно за иглой, не напрягался и не пугался. Лучше пусть отвечает на твои вопросы: как спалось, как вообще самочувствие, как проходит лечение? Ну а дальше можно и подбодрить. Видите, мол, как все хорошо! У нас теперь хорошо лечат, и это ваше временное болезненное состояние обязательно снимут — не с такими справлялись. Не пройдет и недели, как вам выдадут пижаму, будете холить, но пока что надо пособлюдать режим. Здоровье — вещь не покупная… Ну, вот и все, можете разжать кулачок, операция окончена. Согните руку в локте и спокойненько поспите. Сон — второе лекарство…
От одного к другому, от другого к третьему. Одного развлечет и отвлечет разговорами, другой сам торопится поделиться какими-то своими мыслями или новостями, — и какие только темы тут не поднимаются! Читают они здесь много, служили в разных краях и даже за границей, узнали и повидали всего достаточно, так что знай слушай. А те, что постарше, отставники и запасники, еще и войну любят вспоминать — не специально, а так, к случаю и в назидание, чтобы ее не забывали. Есть еще такие, которые все время шутить стараются, особенно когда дело на поправку пойдет. И вот что любопытно: через эти шутки, бывает, узнаешь человека лучше, чем через серьезные разговоры. Тут сразу видно, какой он — умный или глупый, скромный или нахальный. Умный, он и пошутит с умом, а дуб какой-нибудь такое ляпнет, что после него хоть к лору беги — уши промывать.
Особенно любит балаболить десятая палата, которую на отделении называют «молодежной» или «общагой». В ней стоят восемь коек, и лежат на них еще нестарые, до сорока лет, офицеры, которые впервые узнали сердечные боли или сорвались в предынфарктное состояние. Они довольно быстро после приступов оживают, но врачи для большей надежности задерживают их еще на недельку, и в десятой почти не перестают зубоскалить, разыгрывать друг друга, зазывают в палату сестричек и их тоже втягивают в свое балагурство, приглашают присесть — дескать, надо побеседовать на медицинские темы, а там, глядишь, какой-нибудь смельчак и руку к тебе протянет.
Больные мужчины — дети, выздоравливающие — уже озорники.
В первое время Тоня просто боялась десятой палаты, этой «запасной валидольной команды», как называли себя здешние больные. Была слишком ненаходчивой, не умела отшучиваться. Но в конце концов от них же и научилась. Как только слишком развеселятся — «А ну-ка, потише, молодежь! А то попрошу начальника, чтобы сообщил в часть о вашем легкомысленном поведении во время лечения… Ну что — «Тоня-Тонечка»? Я уже больше тридцати лет Тоня-Тонечка… Нет, не меньше, и не надо ко мне подлизываться, и женихов мне ни молодых, ни старых не требуется — у меня муж не хуже вас… Не генерал и не профессор, просто хороший муж, а это немаленькое звание… Желаю всем вам стать генералами на службе и дома — и будьте здоровы, живите богато!..»
Из этой палаты выходишь как из боя, но, в общем-то, не сердитой. Редко когда разозлят здесь, чаще все-таки развеселят, позабавят, как-нибудь ненароком похвалят, пусть и без особой обходительности. Мужики, одним словом. И не очень-то ласковая у них профессия, если разобраться; не на забавах они «зарабатывают» свои предынфарктные состояния. Все время они там у себя с солдатами, с ответственной техникой, то на тренировках, то на выездах — хоть в дождь, хоть в снег… Ну а тут, после того как беда миновала, охота им и поболтать и потрепаться, вроде как на особых маневрах, когда «условный противник» у них — женщина. Побед не видно, зато и потерь нету. А время идет, служба тоже. И ясно, что безделье такое долго у них не продлится, да и не любят они тут задерживаться, если честно сказать. Как дойдет дело до выписки — все равно как по тревоге срываются. Моментально бегут к канцелярской сестре за документами, потом — в раздевалку, переобмундировываться в свою военную одежду, и: «Прощайте, девочки, дай бог не встречаться!» Так здесь все прощаются, и никто ни на кого не в обиде. Действительно, лучше здесь не встречаться!
Только не от нас это зависит. И чаще бывает так, что после первого раза человек попадает сюда снова — через год ли, через пять. Как говорится — приведет сердце. По собственной-то воле сюда редко кто заявляется.
А если заявляется, так это уже событие…
Управившись с капельницами и уколами, Тоня быстренько побежала к себе, в процедурный кабинет, принимать аптеку. И чуть не столкнулась на лестничной площадке, что делит отделение на две части, с очень знакомым офицером в накинутом поверх формы халате и с цветами в руках. Невольно приостановилась.
— Не узнаете? — спросил офицер.
Фамилию его она почему-то не могла сразу вспомнить, и он, чтобы облегчить ей припоминание, представился:
— Майор Щипахин.
— Ну конечно — майор Щипахин! — как будто подтвердила Тоня. И добавила: — Мы тут недавно вас вспоминали.
— Это по какому же поводу? — слегка насторожился майор.
— Да так просто… — увильнула Тоня. Потому что вспоминали майора вскоре после похорон инженер-полковника Стигматова, когда приходила за свидетельством о смерти его жена, пронзительно красивая в своем строгом трауре. Тогда-то и переворошили сестрички всю эту историю с переселением майора-ракетчика в другую палату.
Майор все же догадался и сказал:
— Да, прославились мы тогда.
— Чего не бывает в жизни! — проговорила Тоня. — Главное — как здоровье у вас?
— Как говорится — тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!
— Вот видите, как мы лечить умеем!
— А моего соседа тогдашнего… Ну, полковника этого… тоже хорошо подлечили?
— Он умер.
Майор нахмурился, сжал губы, покивал головой.
— Отмучился, значит.
Оба помолчали. Майор явно неловко чувствовал себя с цветами. Наконец он не стал тянуть со своим главным вопросом:
— Ну, а как же вдова его?
— Живет как-то.
— Я вот о чем хочу попросить вас, Тоня, — напористо заговорил майор. — Вы сейчас пойдете… Только избавьте меня, пожалуйста, от этого… предрассудка, — протянул он цветы.
— Кому передать? — спросила Тоня.
— Поставьте где-нибудь у себя… А сейчас сходите, пожалуйста, к канцелярской сестре и узнайте адрес полковника… Вы понимаете?
— Яснее ясного.
— Действуйте!
— Какой быстрый.
— Это профессиональная черта, — улыбнулся майор. — Быстрота и точность — закон ракетных войск.
— Похороны были совсем недавно, — напомнила Тоня.
— Тонечка, у меня нет выбора и нет времени, поймите вы меня! В Ленинграде я случайно и ненадолго, когда еще удастся приехать — не знаю, а повидать ее должен. Хотите осуждайте, хотите ругайте, но я тут сам себе не хозяин. Пробовал не думать, не вспоминать — не вышло… Так что прошу вас, Тоня, — действуйте!
Он даже подтолкнул ее слегка в плечо, чтобы не медлила и не раздумывала. А Тоня все еще раздумывала: хорошо ли помогать человеку, когда он в таком горячечном состоянии, и вообще в таких вот делах?
— Хотите, я на колени стану? — видя ее нерешительность, продолжал ракетчик свою атаку. — Я мог бы и сам, но вы же знаете вашу Лидочку-язвочку. Вам она скорей скажет.
— Да ладно, схожу, — согласилась Тоня. — Только слишком вы как-то опрометью, наскоком — и тогда, и теперь. Можно ли так?
— Теперь она женщина свободная. Теперь все по-другому.
— А он-то с ней не был счастлив.
— Не хотел, так и не был.
Тоня покачала осудительно головой и направилась в ординаторскую, где у канцелярской сестры был свой уголок со столиком и шкафом. Как работник Лидочка-язвочка была незаменима: ни задержек в оформлении, ни ошибок в документах у нее не бывает. Но вот сверх того, что ей положено делать, — не ждите! Бывает, сидит совсем без дела, книжку читает, а другие сестры зашиваются (особенно в плохую погоду, когда много тяжелых больных), ну, и попросят ее, к примеру, за срочным анализом сбегать или еще как помочь. Лидочка, не поднимая глаз от книги, вразумительно скажет: «Это не моя обязанность». — «Да не потому что обязанность, тебя как человека просят». Она и тут найдет что сказать: «Каждый человек обязан со своим делом справляться сам». Вот и весь разговор.
Лидочка оказалась на месте, и Тоня, чтобы сразу задобрить ее, преподнесла ей цветы.
— День рождения у меня летом, — сказала Лидочка, не спеша принимать букет.
И Тоня, несколько оторопев, сказала о просьбе майора.
— А ты знаешь, что он семейный, этот майор? — чуть сощурилась Лидочка. — Ну вот, не знаешь. А я все знаю и не собираюсь ему способствовать.
— Но он ждет, — растерянно проговорила Тоня. — Как я вернусь к нему?
— Скажи, что история болезни умершего сдана в архив. И это будет чистая правда.
— И у тебя нигде не осталось этого адреса?
— Может, и остался, да не для него.
— А может, этой вдове-то… судьба? Она такая красивая.
— Красивая не пропадет…
Так она разговаривали — женщина и девчонка — раздумчиво и безуспешно, пока не вошел к ним сам нетерпеливый ракетчик. И он сумел-таки сломить сопротивление Лидочки, и Тоня только об одном успела сказать ему вдогонку: «Поберегите все-таки свое сердце!» Потом она ушла наконец к себе и стала там расставлять в свои чистые стеклянные шкафы принесенные девушкой-практиканткой лекарства, распределяя их по полочкам: «Наружные», «Внутренние», «Для инъекций»… Чего-то ей опять недодали — придется завтра выпрашивать или ругаться, чего-то совсем не прислали, так что надо сразу доложить начальству, пусть не назначают такого лекарства, которого нет, или пусть «выбивают» его сами. С больными объясняться трудно. Они, правда, тоже понятливые, знают, что такое дефицит, но есть и настырные и даже злые, а на них самих сердиться нельзя, потому что это у них от болезни. А у некоторых еще и оттого, что совсем недавно были они большими начальниками и все перед ними становились по стойке «смирно», все, что ни скажут они, выполнялось без разговорчиков, а тут вот и силы нету, и власть кончилась, и неизвестно, что завтра будет… Простому-то человеку, наверно, и болеть легче, и помирать не так обидно…
Домой Тоня уходила с цветами, поскольку Лидочка-язвочка заявила: «Не мне они были поднесены!» Наверно, и Тоне не стоило брать их домой, можно бы оставить у сестер на посту, а еще лучше — на тумбочке у какого-нибудь неленинградского больного, которого никто не навещает, да вот не догадалась. Или жадность одолела, что еще хуже недогадливости.
Как бывшая деревенская, Тоня долго оставалась равнодушной к цветам. Велика невидаль! Таким подарком не полакомишься и на себя его не наденешь, — рассуждает практичный деревенский народ. А вот городские женщины, как заметила Тоня, радуются каждому, даже плохонькому цветочку. Это оттого, думала она вначале, что за цветы здесь надо платить денежку, но потом увидела, что цветы для здешних женщин — все равно как почетная грамота перед праздником. Наконец сделала и такое открытие: когда приходишь домой с цветами, в квартире от них становится веселее и светлее, как от солнца. Приносишь с собой погожий день… Виктор в первый раз, увидев ее с цветами, удивился: «Что это, праздник у нас сегодня или ты приз по скоростным уколам выиграла?» Пришлось рассказать, что жена одного больного преподнесла. Екатерина Гавриловна усомнилась: «Цветы-то, по-моему, больным приносят — не сестрам». Сказала и слегка поджала губы. Но Виктор, спасибо ему, заступился: «Мама, не будь ревнивой и не учи этому своего единственного сына. Женщина ведь не может от цветов отказаться…»
Вот и сегодня так получилось, что не смогла.
Погода была холодная, ветреная. Тоня шла пешком и уже представляла себе, как войдет с такого холода в свою теплую квартиру и сразу вся согреется и обрадуется. Там ее уже должен поджидать Андрюшка, потом придет с работы Виктор, и они будут все вместе ужинать, смотреть телевизор, о чем-то друг другу рассказывать, во всем этом, наверно, и заключается семейное счастье. То есть когда в доме все спокойно и тихо, нет никакой беды и нужды (а если были беды, так прошли) и когда в тебе самой тоже все благополучно и тихо.
Она уже не могла бы вспомнить, когда в ней зародилась эта потребность — чтобы был свой дом, своя семья, домашнее тепло и уют. Может, все это живет в каждой женщине от рождения, а может, и в каждом человеке, еще в самом-самом начале, закладывается такой магнитик, который отовсюду тянет его к дому, сперва к родительскому, затем — к своему собственному. Ведь только тогда ты и чувствуешь полноту жизни, когда есть у тебя — близко ли, далеко ли — свой дом, своя семья. «Человек без семьи — это полчеловека», — говаривала Екатерина Гавриловна, и она знала, что говорила!
За своими думами и мимолетными ощущениями Тоня и не заметила, как подошла к своему подъезду. И вдруг услышала прямо над ухом — испугалась даже! — голос своей соседки:
— До чего же приятно, когда женщина возвращается домой с цветами!
Таисия оказалась совсем рядом, за спиной, как будто подкралась к ней.
— Хотите — поделюсь? — даже обрадовалась Тоня. Во-первых, ей было бы приятно доставить удовольствие Таисии, во-вторых, сегодняшние цветы как-то не по душе пришлись, так что, если от них избавиться, будет только хорошо. — В самом деле, — продолжала она, — здесь много, на двоих хватит.
— А ты знаешь, есть мысль! — вспомнила Таисия нечто важное. — Мы поедем с цветами в гости.
— Мне домой надо, Таисия Агаповна, — хотя и не очень решительно, отказалась Тоня.
— Всем надо домой, но всем надо и отдыхать, развлекаться, ездить в гости, — наступала Таисия. — Короче: звонила моя Юлия Цезаревна и приглашала приезжать — есть в чем покопаться. А я еще раньше ей говорила, что прихвачу с собой лучшую подругу, то есть тебя.
— Ой, напрасно! — тихонько вскрикнула Тоня.
— Поклялась за тебя чуть ли не на крови, — продолжала Таисия. — Так что собирайся, захвати денежку, если есть дома, — и в путь! Познакомишься с женщиной совершенно особенной.
— Особенная-то у меня уже есть, — улыбнулась Тоня, все еще не зная, как ей быть.
— Ну что ты, Тонечка, какая там я особенная! — возразила слегка польщенная Таисия. — Куда мне до нее! Я перед ней сижу, как послушная школьница, с открытым ротиком и ловлю каждое словечко. В ней пропадает, если хочешь знать, проповедница и артистка, во всяком случае — фокусник-иллюзионист. Сдерет с тебя три шкуры — и скажет: «Я несу людям тепло и радость». И мы, дурочки, только поддакиваем: «Юлечка Борисовна, вы прелесть! Юлечка Борисовна, что мы без вас?» Она сидит и слушает. Одна группа уходит, другая приходит — по расписанию.
— Она, что же, нигде не работает?
— Числится надомницей в каком-то ателье, делает цветочки из шелка, а в основном спекулирует. На работу, говорит, я не могу ездить, в автобусах и трамваях весь мой импорт изотрется и потеряет товарный вид. Одевается она так: выберет из своих складов что поинтересней, пять-шесть раз наденет, «снимет сливки» — и нам, дурам, перепродаст. А сама опять в новом… Но ты не волнуйся, мы получим с этикеточкой.
— Я все-таки боюсь, — поежилась Тоня.
— Мне тоже страшно бывает, — призналась Таисия. — А все равно иду. Иду на грозу!.. И знаешь, уже тянет к ней, стервочке. Думаю, вдруг отломится какая-нибудь новинка сезона. А может, она и в самом деле колдовство какое знает. Цыганка же! Правда, ее тут тоже не поймешь: сегодня цыганка, завтра испанка. То ли по батюшке, то ли по матушке, — расхохоталась Таисия.
— С цыганами поосторожнее надо, Таисия Агаповна, — предупредила Тоня, вспомнив деревенские рассказы о ворожбе и загадочных пропажах.
— Тут другое, Тонечка. Она не из тех, что на улицах нас подлавливают да по квартирам шмыгают, — к этой сами бежим-спотыкаемся. У нее до-ом! — Таисия даже руку к щеке приложила, не находя слов. — Уникальный хрусталь, картины, старинное серебро, белая мебель. Не квартира — дворец! И ко всему — молодой любовник! Это сейчас тоже модно…
И не хотела Тоня, и действительно боязно было, и не знала, что скажет потом Виктору (неужели соврать придется?), а все же — была не была! — поехала с Таисией к этой необыкновенной Юлии, и по дороге опять узнавала о ней новое и новое, не только странное, но и страшноватое.
Глава 17
«Хорошо, когда утром хочется идти на работу, а вечером идти домой». Вчера Виктор вспомнил эти слова Назыма Хикмета и дважды повторил их Тоне, когда она вернулась. Дважды потому, что с первого раза она не захотела понять намека, и пришлось при повторении сделать нажим на слове «хочется». Теперь она согласилась с ним и похвалила Хикмета: «Смотри-ка, турок, а сказал в точку». И пришлось Виктору спросить ее прямо, где они с этой Голубой Таисией могли так долго ходить, магазины ведь закрываются в восемь. «Знаешь, устроили маленький бабий загул», — ответила Тоня.
Чувствовал: чего-то недоговаривает его безупречная Тоня, однако и сам он побывал в тот день в своеобразном «загуле», о котором, пожалуй, не все до конца рассказал бы, если бы его спросили. Наверно, поэтому ничего не стал больше выяснять, только пожаловался: «Прихожу домой — никого. Еле сына разыскал». — «Ох, какой становится наш Андрей Пенициллинович! — осудила Тоня сына, у которого это домашнее прозвище сохранилось с болезненного детства. — Обещал, как всегда, встретить папу и ужин показать, а сам тоже забегался…» Вслед за тем она начала, как старинный коробейник, извлекать из сумки покупки: Виктору — красная, хорошего спокойного тона рубашка, Андрюшке — джинсы со львом на кармане, себе — кофта. Начались примерки и взаимные осмотры друг друга, все всем подошло и понравилось — и наступило семейное благоденствие.
Спать легли поздно, уставшие, и никаких дальнейших разговоров, как и «ночных шептаний», в ту ночь не было.
А утром Виктор в положенный час вошел в цех, в свой второй дом. Привычно переоделся в спецовку, оглядел свой новый верстак, пока что единственный такой на участке. Широкая, просторная доска со светло-серым покрытием из твердой пластмассы, аккуратные полочки с бортиками — для мелких деталей, несколько шкафчиков, и в одном из них — вертушка для инструментов. Повернешь ее — и под руками окажется отделение с напильниками и отвертками, еще поворот — и перед тобой ключи, молоточки, плоскогубцы, в третьем — сверлышки, паста, наждак, разные собственные приспособления для работы в труднодоступных местах. Вертушка эта — придумка самого Виктора, а весь верстак называется «верстаком Журавлева — Шувалова».
Главным закоперщиком в этом деле был, конечно, Алексей Степанович Журавлев, добрый, приветливый старик из заводского КБ. Как-то он пригляделся к верстаку Виктора и сказал: «Это же древность! Типичный примитив, прорвавшийся из прошлого века в эпоху НТР». И тут же сложилась «рабочая группа» по модернизации верстака. Не прошло и двух лет, как привезли в цех этот первый экземпляр и поставили Виктору.
Главный соавтор ушел тем временем на пенсию. Уехал, говорят, в деревню, разводит пчел и «дышит природой».
Вместо него стал приходить в цех новый конструктор регуляторов — современный парень в затемненных больших очках, в модном клетчатом пиджаке и в смешных ботиночках на высоком каблуке. Его уже прозвали на участке «интуристом». Прозвали за пиджак и каблуки, но чувствовалась в нем и какая-то отстраненность, нежелание сближаться со сборщиками. Алексей Степанович, бывало, обязательно спросит, удобно ли собирать его агрегат, посоветуется, как и что можно улучшить, и даже сам возьмется что-нибудь подгонять да подшлифовывать. А этот — нет! Виктор уже слегка поцапался с ним — из-за головки штока. Виктор был уверен, что на ней достаточно одного конуса, а токаря точат два, бьются над сотками, потом еще сборщики убиваются, подгоняя этот двойной конус к отверстию — и ради чего?.. Когда Виктор высказал это новому конструктору, тот посмотрел на него сквозь свои сумеречные очки и сказал: «Давайте не будем лезть в чужие заботы. Вам даны свои, мне — свои». — «Мы-то привыкли считать, что они у нас общие», — не мог смолчать Виктор. «Вы-то так, а мы-то вот этак», — ответил «интурист», и Виктор не стал больше с ним разговаривать. Сказал насчет конусов технологу — пусть он доказывает этому типу.
Сегодня Виктор заканчивал сборку того самого регулятора, о котором и состоялся позавчера сей памятный разговор. Работы оставалось немного, и можно было еще до конца смены начать новый агрегат. Главное тут — хорошо, в темпе, с доброй рабочей охоткой приступить к делу с утра. Тогда наверняка успеешь за первую половину смены сделать большую часть дневной работы, а отсюда и набегают к концу месяца дополнительные проценты.
Работа пошла, но воспоминание о неприятном разговоре не отставало. Сколько-то времени Виктор вел с новым конструктором заочный диалог. Приводил в пример Алексея Степановича. По праву старшего (Виктор был, наверное, лет на пять старше «интуриста») советовал вообще быть помягче с людьми, не задираться со сборщиками, а то ведь жизнь быстро обламывает рога. Профессия конструктора, конечно, уважаемая, но даже самый отличный чертеж — еще не машина. Чтобы стать машиной, он должен сперва перевоплотиться в железо. В то самое, с которым мы имеем дело всю свою жизнь и в котором понимаем, стало быть, чуть больше тех, кто знает только бумагу, тушь и рейсфедер…
Шла работа, и продолжался диалог, не мешая работе и становясь все более спокойным, взаимно уважительным. И в какой-то момент Виктору послышались в собственном «голосе» вроде бы нотки зависти к этому парню: дескать, вот он нахамил слегка и ушел, а ты тут тыркайся… Это было уже забавно. Быть на него похожим и так вести себя, как он вел, Виктору ни за что не хотелось бы. Занять его место — об этом нечего и говорить. Видно, не было такого желания раньше, если до сих пор не занял. И не стремился уйти со своего. Наоборот — гордился и говорил высокие слова о рабочем простом человеке… Только, по-видимому, не такая она простая и однозначная, эта жизнь простого человека. Ему, простому, вдруг да и захочется чего-нибудь посложнее, и он вдруг потянется к чему-то такому, чем живут инженеры и другие интеллигенты, и увидится там жизнь несколько иная, не столь однообразная, более «свободная» и творческая. Пусть всего лишь на одну минутку такое покажется, промелькнет в сознании, пусть даже совершенно не задержится в нем, но все-таки промелькнет, обнаружит себя, заставит о чем-то неясно задуматься, а возможно, и загрустить, о чем-то несбывшемся пожалеть.
Все может быть, все случается и в самой простой человеческой жизни.
И еще вспомнилось вчерашнее. Шли они вместе с Сухаренковым к трамвайной остановке, и Сухаренков говорил: «Уйдешь ты, тезка, от верстака, попомни мое слово — уйдешь! Не может быть, чтобы человек зазря, за здорово живешь вечерний техникум кончал, три года сверхурочно учился. Станешь мастером и начнешь командовать». — «Брось, Сухарик! Кто сейчас кем-то командует!» — вроде как возразил Виктор, не возражая по существу. «А ты будешь!» — продолжал предсказывать хмельной приятель. — Ты и сейчас нам указываешь: это надо делать, это не надо. Пить нельзя, курить вредно…»
Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
Может быть, и другие так же о нем думают?..
В обед Виктор решил зайти за Сухаренковым, чтобы вместе посидеть за столом и, если что-то со вчерашнего дня осталось недосказанным, досказать. С ним, оказывается, можно не только о вреде алкоголя толковать. Вдруг что-нибудь изречет для прояснения вопроса.
На рабочем месте Сухаренкова уже не было — наверно, побежал, бедолага, первым, чтобы поскорей выпить свой кефир. Будет глотать прямо из бутылки, двигая кадыком, как насосом, жадно и с наслаждением. Будет объяснять: «После водки — это первейший напиток!»
Но не было видно Сухаренкова и в столовой, хотя заметить его легко: над всеми длинными и короткими пролетарскими прическами светилась бы его полуседая артистическая грива.
Виктор подошел к старику Волобуеву.
— Где это ваш сосед, дядя Толя?
— Не вышел обалдуй на работу, — и осуждая, и жалея обалдуя, ответил старик. И заодно посоветовал: — Взялись бы вы за него, дружки-приятели. Пропадает мужик ни за что.
— Вчера я как раз и пробовал, — усмехнулся Виктор.
А прогул Сухаренкова никого особенно не удивил: была же получка!. До прогулов у него раньше не доходило, но тут, видать, перебрал и не может очухаться. Только бы не в вытрезвителе пробудился — там теперь дорого берут за ночлег, дороже, чем в гостиницах международного класса.
К концу дня стало известно, что вчера Сухаренков в нетрезвом виде попал под машину и лежит теперь в больнице.
Время шуток сразу кончилось…
Не дожидаясь звонка, Виктор пошел к председательнице цехового комитета — узнать адрес больницы. Цехкомша, она же кладовщица, все знала. Поняв, что Виктор собирается навестить приятеля, она стала просить:
— Слушай, возьми у меня два рубля и купи чего-нибудь для этого дурачка.
— Что, у меня своих нету? — обиделся Виктор.
— Да это же от месткома, пойми! Мы всегда, когда кого-нибудь посещаем… Хотя он, правда, в нетрезвом виде, может, ему и не полагается. Как ты думаешь?
— Ну, деятель! — не стал Виктор ждать, пока она все выскажет.
В больнице ему пришлось долго уговаривать тамошних «деятелей», которые, к сожалению, были во всем правы. И время не то, и день не впускной. «Случай, конечно, особенный, — согласились они с Виктором, — но у нас других и не бывает…» В конце концов ему все же выдали халат и впустили в палату.
Сухаренков лежал на высокой кровати, весь забинтованный и загипсованный, только лицо оставалось открытым. Увидав Виктора, он попытался улыбнуться, но лучше бы, пожалуй, и не пытался: это получилось у него как-то неумело и очень печально. Не улыбка, а жалоба.
— Вот такой итог, тезка, — проговорил он. — Перелом ключицы, ушиб головы и какие-то там еще мелочи.
— Как же ты так, Витя?
— А не помню — вот как! Видимо, отключился.
— Но ты ведь не много выпил.
— По дороге добавил. Недобрал, понимаешь, до нормы. А норма-то, видать, все сокращается…
— Надо было мне до дому тебя…
— А! Если человек сам не захотел, никто его не спасет.
— Плохо тебе?
Сухаренков не ответил и отвел в сторону вмиг повлажневшие глаза. Виктору стало так жаль его, словно это лежал перед ним родной, кровный брат и ждал от него помощи. А он ничем не мог ни помочь, ни порадовать его. Даже в магазин забыл зайти, хотя бы килограмм апельсинов купить. Цехкомша в своей откровенно формальной заботе оказалась в итоге более внимательной, чем он.
— Ты прости, что я тебе ничего не прихватил, — извинился Виктор. — Цехкомша предлагала там…
— Ерунда! Ничего мне сейчас не хочется. А потом жена скоро подойдет… — Сухаренков прикрыл глаза и спросил: — Как ты думаешь, оплатят мне больничный лист? Тут у них во всех бумагах записано: «В нетрезвом виде», а таких не поощряют.
— Ты об этом не думай. Если что — поможем.
— Только ты никому не рассказывай, что тоже со мной был, а то начнут, знаешь… А мне, кажется, надо действительно завязывать с этим делом. Морским узлом.
— Хорошо бы, Витя!
— Если память отключается, так куда еще? Я даже не помню, какая она была — грузовая или легковая. В бумагах значится автобус… Шофера могут осудить.
— ГАИ разберется.
— Я еще за зрение свое боюсь. Помнишь, я рассказывал, как после войны болел?
— То, что было в детстве, там и остается, — уверенно заявил Виктор. И для большей убедительности добавил: — Так же как детские болезни.
— А почему такие головные боли? — спросил-пожаловался Сухаренков.
— От этой болезни я тебя потом вылечу, если они здесь не справятся, — опять с уверенностью пообещал Виктор. — В лесу поживешь недельку-другую, и все как рукой снимет. У меня есть знакомый егерь, так что все проще простого.
— Я залив больше люблю.
— Можно и на залив. Или на озеро, к тому же егерю. Захотим, так и с семьями выезд организуем. Рыбачить будем…
— Рыбалка — это опять выпивка, — улыбнулся-пожаловался Сухаренков. — Я как-то ездил, меня свояк приглашал. Сперва я отказался — не умею, то да се. А он смеется: «Чего там уметь-то? Наливай да пей, наливай да пей…»
Из дому Виктор позвонил Петру Гринько и рассказал ему обо всем, что увидел и услышал в больнице. Тот выслушал и проговорил:
— Да, проморгали мы его. Мы с тобой — в первую очередь.
Виктор не поддакнул и не возразил, да тут, собственно, и нечего было возражать. Оба они помолчали, находясь в немалом отдалении, но хорошо чувствуя друг друга, как если бы стояли рядом.
— Вообще-то, он сам слишком… — начал было Виктор, но продолжать не стал.
— Сам по себе всякий слабоват бывает, — отозвался Гринько. — Не будь рядом другого, так и ты, и я…
— Я — нет! — решительно возразил Виктор, подумав, что речь тут может быть только о пьянке.
Потом, когда Гринько повесил трубку, Виктор уже по-иному осмыслил последние его слова и долго сидел рядом с телефоном. Тоня даже спросила:
— Ты ждешь какого-нибудь звонка?
Никакого звонка он не ждал, все было выяснено, со всеми, с кем надо, он уже встретился или переговорил. Однако было и такое ощущение, что он действительно ждал чего-то.
Он пробовал и читать, и садился к телевизору, но в этот вечер ни книга, ни телеспектакль из заводской жизни его не увлекли и не отвлекли. Перед телевизором он даже так, с раздражением, подумал: заводская жизнь вообще не подходит для драмы. На работе должна быть работа, то есть ритм, согласованность, точность — и ничего больше. Когда на экране кто-то говорит: «У нас же производство, а на производстве не бывает без трудностей, без срывов», он явно путает два различных понятия: настоящее производство и то, что в народе называют шарашкиной конторой. В шарашкиной могут быть и неполадки, и неорганизованность, и ЧП, и любые крайности, и тоска — тоже. Но это же шарашка…
Он был раздражителен, неприветлив и с домашними, которые ни в чем перед ним не провинились, причем сам замечал, чувствовал это, понимал, что не прав и неприятен, и все равно не мог сдержаться. Может быть, поэтому рано лег спать. Но заснуть не мог. Тоня пыталась разговорить его, и опять он понимал, что надо бы ему отозваться, что ему самому от этого стало бы легче, однако угрюмо отмалчивался.
Ночью он несколько раз просыпался и уже хотел бы поговорить, но Тоня по обыкновению крепко и сладко спала, и он не стал будить ее.
Где-то в середине ночи или перед рассветом ему приснился удивительно отчетливый и даже «разумный» сон…
Глава 18
Было какое-то большое собрание или конференция, многолюдная и говорливая. К трибуне стояли в очередь и не пускали тех, кто хотел прорваться первым. Все что-то критиковали, предлагали, требовали. О производстве тоже говорили — знакомо и толково.
Дали слово и Виктору.
Он поднялся на трибуну спокойно и уверенно, как будто не в первый раз выступал на таких форумах. Слегка удивили его только размеры трибуны — чуть ли не в половину сцены, но это, в конце концов, не его дело — может быть, теперь так и полагается. Достал из бокового кармана пиджака заготовленный заранее, вместе с Петром Гринько, текст выступления, неторопливо, не позволяя себе суетиться, начал разворачивать многократно сложенную бумагу. Лист оказался тоже большим, и тут Виктор догадался, почему здесь такая широкая трибуна. «Товарищи!» — произнес он, пока суд да дело, чтобы не держать зал в длительном ожидании… а сам все продолжал разворачивать бумагу. «Товарищи!» — повторил он еще раз и замер в полном изумлении: перед ним, на большом этом листе, были не строчки, не буквы, а линии, кружочки, прямоугольники. Словом, рабочий чертеж. В углу, на фирменном штампе КБ, выделялось название агрегата — «Регулятор жизни»…
Виктор понимал, что должен уже говорить, что все эти люди, тысячи людей ждут от него дельных мыслей, но все в один момент перезабыл. Не будь этого чертежа, от которого, как в полете, захватило дыхание, он, конечно, овладел бы собой, вспомнил бы, о чем рассуждали они с Гринько, когда готовили текст, начал бы, что называется, своими словами, а там уж как-нибудь вытянул бы. Пусть не так гладко, как по бумажке, но это бывает даже лучше, естественнее. Даже аплодисменты мог бы заработать. Если бы не чертеж!
Виктор никогда не собирал и не видел такого регулятора — это уж точно! А его назначение вообще ошеломляло. Может быть, человечество веками мечтало о таком механизме — и вот он перед тобой! Разве можно тут отвлекаться? Надо предельно мобилизоваться, вникнуть…
Во сне иногда наступает такое просветление, когда ты начинаешь понимать: это сон! Виктор здесь тоже почувствовал, что все это происходит с ним во сне и что он может вот-вот пробудиться. И он стал еще внимательнее, въедливее разглядывать чертеж. Никакого предмета из сновидения вынести в реальную жизнь невозможно, также и этот чертеж, но вот понять принцип действия агрегата и накрепко запомнить, наверно, можно. А проснувшись — восстановить. Надо только напрячь все внимание.
Чтобы успокоить зал, Виктор поднял руку, — мол, одну минутку, товарищи! — и его поняли. Догадались, что не от растерянности или неподготовленности задерживается оратор со своим выступлением, а по какой-то другой, серьезной причине. Затем он повернулся к столу президиума, где его, должно быть, особенно сердито осуждали или переживали за него. И тут он увидел между столом президиума и своей трибуной небольшую цеховую тележку с набором деталей. Сообразил, что детали — для этого регулятора.
Все его терзания кончились разом!
Он отодвинул чертеж на край трибуны-верстака и начал быстро, хотя и осмотрительно, как, к примеру, на конкурсе по профессии, собирать хитроумный агрегат, в конструкцию которого была заложена на редкость простая идея. Можно было только дивиться, что это раньше никому не пришло в голову Ну прямо как дважды два.
Теперь важнее всего было это: собрать! Тогда наверняка и запомнишь. Вообще, когда образец переведен в металл — это уже надежно и прочно.
В зале раздались аплодисменты: его и поняли, и одобрили. Люди терпеливо и с надеждой наблюдали за его работой. Если и раньше они не проявляли нетерпения, то теперь и вовсе притихли, как перед экраном или перед картиной в музее. Люди, казалось, не только наблюдали его работу, но и читали его мысли, осознавая, какой момент они здесь все переживают. Никто ничего не говорил, но по залу проносились не то ветры, не то волны, не то шепоты: «Регулятор жизни… Регулятор жизни…».
Между тем Виктор продолжал свое: деталь к детали, узел к узлу. Тут уже вроде бы и не оставалось ничего волшебного и необычного, начиналась самая реальная повседневность. Виде́ние постепенно затуманивалось и заканчивалось. Продолжалась простая работа…
Однако перед тем как всему здесь окончательно потухнуть и завершиться, в зале все сильно и ярко высветилось. Начали разгораться направленные на сцену юпитеры. Виктор глянул мимолетно в зал и увидел там множество знакомых. Еще больше было незнакомых, чужих, но всех там что-то очень крепко связывало и объединяло, они сидели плотно и дружественно, держали в руках, как на стадионе, разные плакаты и транспаранты: «Мо-ло-дец!», «Витя, давай!», «Мы с тобой, Витя!» Там сидели рядом молодые мать Виктора и отец — бородатый, довольный…
И опять Виктор продолжал сборку, подумав, что его регулятор начинает уже действовать в жизни.
Высветилась светлая шевелюра Сухаренкова. Он сидел почему-то с Тоней, но разговаривал с чужим, неясным, смутным человеком, который вертелся перед ним, временами словно бы плавая в воздухе. «Что это за тип там вертится?» — спросил Виктор Сухаренкова.
Сухаренков только поморщился, а смутный тип — вот он уже рядом с трибуной. Стал сбоку, ухмыляется, кривляется и незаметно тянет к себе чертеж…
«Эй ты! — прикрикнул Виктор. — Не трожь!»
Смутный отступил, стушевался, исчез. Но откуда-то из-за спины начал нашептывать: «Ты мне продай его, я тебе много денег дам». Виктор отмахнулся. Тогда смутный с другой стороны объявился. «Да кто ты такой, черт возьми?» — рассердился Виктор. «Эй-Ты», — ухмыльнулась перед ним рожица смутного. Виктор замахнулся ключом. Смутный отскочил… А в это время на Виктора навели юпитеры, нацелили телекамеру с темным, как ствол орудия, раструбом, и он проснулся.
В окно спальни вошло солнце.