А самое страшное — либо случается, либо нет. И не понять, действительно ли надругались над тобой или тебе только кажется. Жизнь продолжается.
Марджори справляется с ударами, уходя в болезни. Она запугивает себя сердцебиениями, смещением позвонков, вывихами, желудочными коликами. Выкарабкивается из беспричинных страхов и плюхается в депрессию. Сдает очередной экзамен, а у самой раскалывается голова и дрожат руки. Составляет очередную докладную записку. В очередной раз меняет работу. Жизнь продолжается.
Грейс — немедленно действует. Выталкивает взашей провинившегося любовника, бьется в истерике, вцепляется кому-то в глотку, разбивает семью — свою или чужую, выкрикивает по телефону непристойности, очередной раз подает в суд, требует наложить арест на имущество и, спустив пары, утихомиривается. Идет к парикмахеру и настаивает, чтобы маникюрша делала ей и педикюр. Жизнь продолжается.
Я же, Хлоя, как до меня моя мать и Эстер Сонгфорд, следую иной традиции. Не отклоняюсь от общего русла, по которому, как я подозреваю, устремляется в своих действиях и противодействиях женское большинство — когда покинутые жены нанимаются в прислуги, разведенные ходят убирать квартиры, забытые матери набирают детские прогулочные группы, а несчастные дочери уходят из дому и едут за границу помогать по хозяйству и учиться языку в семье какого-нибудь иностранца.
Скреби и мой, заглушая тоску, окунай руки в мыльную воду, выгребай мусор из раковины, утирай ребячьи носы, гни спину под бременем постылой домашней поденщины, а в конце дня уже ломит поясницу, а суставы уже сковывает артрит. Жизнь продолжается.
37
Грейс выходит замуж первой и приезжает в Алден покрасоваться, показать себя — на пальце кольцо, позади свадьба в белом подвенечном платье (символ невинности), рядом — Кристи.
Кто поверил бы в это годом раньше, когда Грейс едет в Лондон поступать в художественное училище Слейд-скул и провожают ее на алденской станции только Гвинет, да Хлоя, да местный священник. Мать — на кладбище, придурковатый отец — в лечебнице, «Тополя» будут проданы не сегодня завтра. Грейс, уже не тоненькая, а просто исхудалая, заметно нервничает, она словоохотлива и против обыкновения ластится ко всем.
— Жалко, нет Марджори, — говорит Грейс. Они стоят на станции, дожидаясь, когда придет игрушечный поезд. Начало октября, сырой, пасмурный день. Хлоя в эти дни не перестает дивиться непривычной мягкости Грейс. Грейс даже просовывает руку в перчатке под локоть Гвинет, а ведь обычно она держится с матерью своей подруги отчужденно, высокомерно — Гвинет, что ни говори, всего-навсего подавальщица из трактира, даром что держится как воспитанная дама и речь ее ласкает слух.
Но после смерти матери Грейс ненадолго становится скромней и тише и отвечает благодарностью на участие.
— Помните, как вы с Марджори приехали сюда в первый раз? — говорит Грейс. — Сколько было тогда народу кругом. А теперь что-то никого. Повсюду запустение.
— Страшная вонь тогда стояла в поезде, — говорит Гвинет. — Да и время было суровое, грозное. Сейчас — куда лучше.
И все-таки со щемящим сердцем вспоминают они те дни — дни невинных радостей, звонкое время роста. Послевоенный мир угрюм, сер, немолод. Лишения, работа — тоска зеленая. Летные поля закрыты, американцы вернулись домой, военных демобилизовали. Уехал даже Патрик, увозя с собой греховное возбуждение, и добродетель и благопристойность вновь воцарились в Алдене. Эстеровы клумбы заросли одичалой капустой, зато по Эдвиновым решеткам для фасоли карабкаются розы. Никто не одержал верх: ни Эдвин, ни Эстер. В конечном счете оба они оказались на равных.
— Смотри же, Грейс, будь осторожна, детка, — наставляет Гвинет. — Ты слишком молода, рано тебе пускаться одной по житейским волнам.
Священник подыскал для Грейс комнату в Фулеме[27], ее ждет место в Слейде, у нее двести фунтов в банке, и ей не терпится уехать, но Гвинет не перестает тревожиться.
— Не моложе Хлои, — говорит Грейс. Хлое на следующей неделе ехать в Бристольский университет. Гвинет никак не свыкнется с этой мыслью. Семнадцать лет она во всем подчиняла свою жизнь потребностям Хлои. Теперь, когда у нее не осталось сил, чтобы воспользоваться свободой, она свободна.
— И все-таки тебе рано, — говорит Гвинет.
— Ничего, — говорит Грейс. — В Лондоне Марджори. Я буду не одна.
— И запомни, — говорит Гвинет, — никогда не оставайся наедине с мужчиной, тогда и в беду не попадешь. Нехитрое правило. Надеюсь, Хлоя тоже его запомнит.
— Я уверен, что в Слейде есть отделение СХД, — говорит священник.
— СХД? — переспрашивает Грейс.
— Студенческое христианское движение. И в Бристоле тоже, Хлоя. Они вам помогут общаться с другой молодежью, под должным наблюдением. Мы, старые чудаки с духовным саном, не ханжи — тоже понимаем, что девочки хотят встречаться с мальчиками, а мальчики — с девочками.
Грейс вспоминается грязная канава, в которой она лежала в обнимку с Патриком. Хлое — материнская койка и не запертая за Патриком дверь.
— Конечно, — вежливо отзывается Грейс.
— Конечно, — не менее вежливо вторит ей Хлоя.
— Тебе бы повременить годик, — не унимается Гвинет.
Стоит уйти одной матери, как ее место заступает другая.
— Теперь уже поздно, — говорит Грейс.
Грейс сожгла свои корабли. Ее мать умерла, маленького братишку увезли, отец лечится от нервного расстройства. Во всем виновата она, Грейс, и она спит и видит, как бы вырваться из Алдена.
— Почему, не поздно, — говорит Хлоя. — Не садись на поезд, вот и все.
Хлоя опасается, как бы Грейс не встретилась в Лондоне с Патриком. Чего доброго — даже в Слейде. Недаром Патрик, обычно такой скрытный, обмолвился однажды, что после войны, как бывший военнослужащий, воспользуется государственной субсидией на образование и поступит в художественную школу. А вдруг Грейс известно больше, чем ей? Спросить нельзя. Хлоя и Грейс, боясь узнать ужасное, никогда не заговаривают о Патрике, и от этого главного умолчания тянется целая цепь мелких побочных умолчаний.
Все же, если тобой позабавились и бросили, уж лучше молчать об этом. Иначе крайне унизительно. Это понимают обе.
А между тем подозрения Хлои напрасны. Не в Слейд поступает Патрик, а в Камберуэллскую художественную школу в южной части Лондона и если с кем и встречается, так это преимущественно с Марджори. У Марджори, как-никак, в полном распоряжении большой дом, а платить за жилье, когда можно не платить, не в Патриковых правилах. Он отыскивает у себя в записной книжке ее адрес. Адрес дала ему Хлоя.
Патрик. Потрясающий дом! Полный декаданс!
Марджори. Я бы навела порядок, да не представляю себе, за что сперва браться.
Патрик. Это было бы варварством. Мне он нравится именно таким. Ты что, здесь совсем одна?
Марджори. Да. Мама в Южной Африке.
Патрик. И тебе не бывает одиноко?
Марджори. Бывает.
Патрик. Замки, судя по виду, не очень-то надежные.
Марджори. Совсем ненадежные. Иногда проснешься утром, парадная дверь — настежь. А кухней я вообще не пользуюсь, там водятся духи.
Патрик. Это чьи же?
Марджори. Я сказала бы, дух моего отца, но это началось задолго до того, как он умер там, на кухне. Хотя, возможно, временные измерения у духов не совпадают с нашими.
Патрик. Дух — проекция живого человека, а не мертвого. Он давно убрался бы отсюда, если бы ты сама не была так подавлена и несчастна.
Марджори. Почему ты решил, что я подавлена и несчастна?
Патрик. А по прыщам на подбородке.
Марджори до того поражена, что забывает обидеться. Мысль о том, что между душевным состоянием и телесным существует взаимосвязь, потрясает ее, словно откровение.
Марджори. И какой же есть способ от этого избавиться?
Патрик. Очень доступный. Пустить меня в жильцы.
Патрик улыбается ей. Какой он сильный, молодой, здоровый и широкоплечий; как разумна, бесхитростна и необременительна его просьба. Можно подумать, он не уголовника сын, а фермера.
Марджори. Мама не любит, когда в доме чужие.
Патрик. Твоя мама — в Южной Африке.
А ведь верно, проносится в голове у Марджори, с оттенком — мыслимо ли? — злой радости.
Патрик. И потом, какой же я чужой.
Опять верно. Однажды, в 1946 году, Патрик целовался с Марджори, упираясь сильными ладонями в ее ладошки, пригвоздив ее спиной к стволу тополя, и как знать, чем бы это кончилось, если бы внезапно не брызнул дождик — или, точней, если б не тополь им подвернулся, который без толку воздевает к небу свои ветви, а приличное раскидистое дерево, под которым можно укрыться. Какая дрожь охватила тогда Марджори! Патрик Бейтс, взрослый мужчина в военной форме, а что она? Так, нескладная, некрасивая дочка Элен, и больше ничего. «Ничего, — сказал он тогда, словно зная о ней такое, чего не знала она сама, а что может быть сладостней этого. — Не беда».
И Марджори отступает в сторону, а Патрик вступает в дом. Он глядит на длинный потолок гостиной, где сбегаются и вновь разбегаются карнизы, на которых висят коричневые, травленные молью шторы.
Патрик. Что это за сырое пятно?
Марджори. По-моему, с крышей неладно. Хуже всего, когда пройдет дождь. Непонятно. До крыши еще два этажа. Как может доходить досюда сырость?
Патрик. Я этим займусь.
Но до этого у него так и не доходят руки.
Патрик въезжает со своими красками, с холстами и подрамниками, с чемоданами и располагается в гостиной. Днем ходит в Камберуэлл, вечерами пишет; сперва натюрморты, потом — Марджори, сперва в одежде, потом — обнаженную. Ни на что иное он в отношении ее не покушается. Ему не нужно, чтобы она готовила ему, стирала или убирала. Он довольствуется вареными бобами и ест их прямо из банки, не разогревая, а Марджори удивляется, как она сама до такого не додумалась, и следует его примеру. Гордые, полные сил, они в эти дни не желают никому и ничем быть обязанными.