— Может быть, мыши? — с сомнением говорит Эдвард.
— Слышишь? — в ужасе спрашивает Энджел.
Шаги гремят у нее в ушах, заглушая биение сердца. Но Эдвард не слышит, он уже ничего не слышит.
— Не морочь мне голову, — бормочет он и поворачивает обратно, к теплу и уюту постели. Энджел трусливо бежит впереди по лестнице и исчезает в ванной; шум в голове смолкает.
Эдвард не спит: Энджел чувствует его настороженную враждебность, растущую неприязнь, еще не вернувшись в спальню.
— У тебя скверная привычка бегать по ночам в уборную, Энджел, — хмурится он. — И это ты унаследовала от матери?
Это? А что еще? Наклонности самоубийцы, алкоголизм, отвислую грудь, готовность к измене близких, одиночеству и забвению?
Нет, я не забыла тебя, мама. Я тебя не забыла. Я люблю тебя. Даже когда тело мое изнемогает в объятиях этого человека, любовника, мужа, а губы шепчут слова любви, обещания вечности, даже тогда я помню тебя. Я люблю тебя, мама.
— Я ничего не знаю об этой привычке, — неосторожно бормочет Энджел.
— Ну, теперь ты не дашь мне заснуть всю ночь, — говорит Эдвард. — Я это предвижу. Ты ведь знаешь, я заканчиваю картину.
— Я не скажу больше ни слова, — обещает она и весьма кстати, оправдывая его предсказание, добавляет: — Я беременна.
Тишина. Неподвижность. Сон?
Нет, оплеуха — по глазам, носу, губам. Эдвард никогда не бил Энджел. И сейчас бьет не сильно, почти ласково.
— Не смей даже шутить такими вещами, — мягко говорит он.
— Но я вправду беременна.
Тишина. Он поверил. Ее тон исключает сомнения.
— Сколько?
Эдвард редко требует информации. Вопрос означает незнание, а он любит знать — больше, чем кто-либо в целом мире.
— Три с половиной.
Он повторяет, явно не веря.
— Слишком поздно, — говорит Энджел, понимая теперь, почему до сих пор молчала об этом, и знание придает ее голосу твердость и холодность. Слишком поздно делать аборт, что, скорее всего, он бы потребовал от нее. Чересчур перезрели плоды любви. Любви? А что есть любовь? Секс — да, это другое дело. От любви получаются дети, от секса — аборты.
Но она превратит секс в любовь — обязательно! — она схватит его за горло и будет душить — до тех пор, пока он не сдастся и не запросит пощады. Любовь! Эдвард вправе бояться, он справедливо ненавидит ее.
— Я ненавижу тебя, — говорит он, и говорит правду. — Ты хочешь меня уничтожить.
— Я обещаю, что ты будешь спать по ночам. Я сделаю все, — ощетинивается Энджел, — если именно это тревожит тебя. И тебе не придется его содержать. Я сама прокормлю ребенка. Или мой отец.
Как она смеет? Да ты совсем не такая, как думала, Энджел. Не такая покорная. Своенравная Энджел с кротким взглядом.
Снова пощечина, теперь — тяжелее. Энджел взвизгивает, он кричит; она падает на пол, ползет к нему на коленях — он отталкивает ее ногой, она молит прощения; он изрыгает ненависть, страх, она источает отчаяние. Если возня наверху продолжается, ее все равно не слышно: слишком много шума внизу. Шорохи ночи прорвались безумием. Энджел вдруг затихает: она жалобно стонет, скорчившись на полу. Сначала он думает, что она разыгрывает спектакль, но побелевшие губы и сведенные пальцы убеждают его: это не нервы, что-то неладно с самим ее телом. Он относит ее на кровать и по телефону вызывает врача. Через час Энджел увозят в клинику с подозрением на внематочную беременность. Врачи откладывают операцию, и боль отступает. Они пожимают плечами: что ж, бывает. Эдвард вынужден прервать занятия живописью, чтобы наутро забрать Энджел домой.
— Что это было? — интересуется он. — Истерия?
— Еще бы!
— Тебе очень не повезло с твоей мамочкой, — идет он на уступку, целует в носик, кусает за ухо. Это прощение, но взгляд Энджел по-прежнему странно неласков. Она остается в постели, даже когда он встает и удаляется в студию, хотя пол не подметен, посуда не вымыта.
Энджел не произносит того, о чем думает неотступно: Эдвард разочарован — тем, что она и ребенок вернулись домой невредимы. Это так, она знает. Он надеялся, что ребенок погибнет, а может быть даже, умрет мать — и дитя вместе с ней. Он разыгрывает прощенье, а сам замышляет новые козни.
Вечером к Энджел заходит доктор. Это щупленький человечек с печальным лицом; ей кажется, что глаза его за линзами горного хрусталя лучатся добром. Он говорит медлительно, мягко. Наверное, его жена счастлива, думает Энджел, ощущая внезапную зависть. Ей ли завидовать немолодой и немодной супруге сельского доктора? Энджел, богатой, обольстительной, юной Энджел! Квалифицированной машинистке, прелестной официантке из бара, а теперь — жене знаменитого художника! И даже — в течение двух быстролетных недель — модели в художественном училище…
Доктор осматривает ее, потом осторожно опускает рубашку на грудь и подтягивает простыню, прикрывая живот. Будь он моим отцом, думает Энджел, он ни за что не вывесил бы у себя мое голое тело, на потеху дружкам. До сих пор она и не знала, что это ей неприятно.
— У нас все чудесно в животике, — говорит доктор. — Прошу простить меня за суматоху, но мы не можем искушать судьбу.
Забота. Это любовь. Да, это любовь. Доктор не собирается уходить.
— Может быть, поговорить с вашим мужем? — предлагает он. Он стоит у окна, любуясь нарциссами и зеленью полей. — Или он очень занят?
— Он пишет, — говорит Энджел. — Лучше не трогать его сейчас. Бедняжка, ему и так слишком много мешали в последнее время.
— Я читал о нем в воскресном приложении, — говорит доктор.
— Только не вздумайте сказать ему об этом. Он считает, они опошлили его труд.
— Вы тоже так думаете?
Я? Разве то, что я думаю, имеет какое-нибудь значение?
— Я думаю, это было достаточно жизненно, — говорит Энджел с ноткой беззлобного юмора. Она садится в постели.
— Лежите, — велит он. — И относитесь ко всему проще. У вас большой дом. Вам кто-нибудь помогает? Или у вас нет денег на прислугу?
— Дело в другом. Просто почему какая-нибудь другая женщина должна выполнять за меня грязную работу?
— Потому что, быть может, ей это понравится, а вы в положении, и, если у вас достаточно денег, зачем отказываться от помощи?
— Затем, что Эдвард не терпит в доме чужих. И потом — на что же тогда я? Я и сама могу следить за порядком, как, впрочем, и делать все остальное.
— Вы здесь совсем оторваны от мира, — продолжает он. — Вы водите машину?
— Эдварду, чтобы писать, нужен покой, — отвечает она. — Да, я вожу, но Эдвард не любит, когда женщина за рулем.
— Вы не скучаете по друзьям?
— Знаете, после замужества, видимо, рвутся все нити, — говорит Энджел. — Наверное, так у каждой, как вы считаете?
Доктор хмыкает и добавляет:
— Я не был здесь целых пятнадцать лет. Сейчас этот дом выглядит лучше, чем в те времена. Тогда он был разгорожен на маленькие квартирки. Я навещал одну очень милую молодую женщину, она жила наверху, как раз над вашей спальней. Четверо ребятишек, крыша текла, а муж пьянствовал беспробудно в здешней пивнушке и являлся домой только затем, чтобы поколотить ее.
— Почему она не ушла?
— Как они могут уйти, эти женщины? Разве они решатся на это? И куда им идти? Что станет с детьми?
В голосе доктора грусть.
— Все дело в деньгах. С деньгами женщина независима, — говорит Энджел, стараясь уверовать в это.
— Конечно, — соглашается доктор. — Но она очень любила мужа. Она не могла взглянуть на него трезвым взглядом, не умела заставить себя. Что ж, это непросто. По крайней мере для некоторых женщин.
Да, непросто, если он держит в руках твою душу. Непросто, когда о тебе забывают — в баре, пивнушке, постели другой женщины, наконец, просто в поезде, уносящем его в «литературные» странствия. О пренебрежение!
— Но ведь у вас все иначе? — невозмутимо спрашивает доктор. — В конце концов, у вас же есть деньги.
Откуда он это знает? Ах да, ну конечно, статья из воскресного приложения.
— Никто не станет читать ее, — расплакалась Энджел, когда Эдвард с окаменевшим лицом оторвался от полосы светской хроники. — Никто и внимания не обратит. Она же в самом конце страницы.
Заметка гласила:
«Прелестная, словно ангел, супруга Эдварда Холста — Энджел, дочь популярного автора детективов Терри Томса, услаждала мужу путь наверх не только кроткой улыбкой, которую запечатлел наш фотокорреспондент: она вытащила новоявленного гения с тесного и неудобного, хотя и традиционного чердака, от которого он отрекся ради старинного, шестнадцатого века, сельского дома в зеленом раю Глостершира. Любопытно, сумеет ли наш бедняк сохранить приверженность блеклым тонам, которыми так выделялись его творенья, или все-таки нынешние цены на краску не остановят его?»
— Эдвард, я не сказала этому репортеру ни слова, ни единого слова, — поклялась она несколько дней спустя, когда лед начал давать трещину.
— О чем ты? — спросил он, медленно и недружелюбно взглянув на нее.
— Об этой заметке. Я знаю, ты расстроился. Но я не виновата.
— С какой стати я стану расстраиваться из-за пошлой заметки в пошлой газете?
И льды сомкнулись опять, еще толще, чем прежде. Он уехал в Лондон, на несколько дней, якобы для устройства очередной выставки, а приехав, обмолвился, что виделся с Рэй.
В отсутствие Эдварда Энджел убиралась, пекла, шила шторы в надежде смягчить его сердце; она не сомкнула глаз до утра, терзаясь таким леденящим страхом его измены, что ей захотелось покончить с собой, только бы прекратить эту пытку. Она не могла спросить, чтобы рассеять свои подозрения. Он так ловко все передернет, швырнет ее страхи ей же в лицо: «Почему ты считаешь, что я захочу спать с кем-то еще? Почему ты вечно подозреваешь? Потому, что сама поступила бы так на моем месте?»
Просила хлеба, а подали камень. Научись независимости: никогда не признавайся в нужде. Маленькая непокорная Энджел с кроткой улыбкой, она слышит в ночи шаги чужой женщины, она плачет, сострадая чужому несчастью. Кто же захочет, чтобы душу, захватанную и избитую до синяков, трясли и швыряли чьи-то насмешливые руки? Обходись без нее!