Подруги — страница 62 из 67


Эдвард вернулся из Лондона в еще худшем расположении духа, нежели до отъезда, в изумлении покачал головой при виде ее стряпни: «По-моему, ты говорила, что мы сокращаем в меню углеводы» — и целых двенадцать часов пропадал в студии, появившись лишь раз, чтобы сказать: «Только сумасшедшая может повесить в студии шторы — или богатая дура, разыгрывающая жену художника, к тому же на публике», и, швырнув новые шторы ей в руки, снова захлопнул дверь.


В голове у Энджел помутилось, и она долго, недоуменно раздумывала над последней фразой и только потом поняла, что он опять намекал на заметку из воскресного приложения.


— Я верну деньги, если ты этого хочешь, — умоляла она через замочную скважину, — только скажи. И если тебе надоело быть моим мужем, ты совершенно свободен.

Все это случилось еще до того, как она забеременела.


Тишина.


Затем появился смеющийся Эдвард, сказал, чтобы она прекратила болтать чепуху, отнес ее на кровать, и опять наступили добрые времена. Распевая, Энджел порхала по дому, забыла принять таблетку — и забеременела.


— В конце концов, у вас есть свои деньги, — повторяет доктор. — Вы совершенно свободны в выборе — уйти или остаться.

— Я беременна, — говорит Энджел. — Ребенок должен иметь отца.

— А ваш супруг рад ребенку?

— О да! — отвечает она. — Какой сегодня чудесный день, правда?


И в самом деле, сегодня нарциссы кивают сияющими головками под прозрачными небесами. До этого дня, с тех самых пор, как набухли и распустились бутоны, цветы никли под ливнем и мокрым туманом. Разочаровывающая весна. Энджел мечтала увидеть, как наливается природа буйной силой и многоцветьем, но жизнь возвращается медленно, постепенно, словно с трудом залечивая глубокие раны, нанесенные ледяными ветрами и жестокими, не по сезону, морозами.

— Во всяком случае, — медленно шепчет Энджел вслед уходящему доктору, — он будет рад своему ребенку.


Почти неделю Энджел не слышит шума над головой. В комнатушке под крышей жило несчастье, но теперь оно испарилось. Добрые времена могут изгладить дурные. Наверняка!


Эдвард спит безмятежно и крепко; она выбирается из постели и ускользает в ванную, не разбудив его. Он добр к ней и даже разговорчив, и охотно говорит обо всем, кроме ее беременности. Если бы не визиты врача и недавнее пребывание в клинике, она могла бы подумать, что ей все просто приснилось. Эдвард недоволен, что Энджел толстеет, словно не видит иной причины, помимо неумеренности в еде. Ей хочется поговорить — о больницах, о родах, о приданом, — но с кем?


Она объявляет отцу по телефону:

— Я беременна.

— А что говорит Эдвард? — осторожно интересуется Терри.

— Ничего особенного, — вынуждена признать Энджел.

— Надо полагать.

— Почему нам не иметь ребенка? — отваживается она.

— Мне кажется, он сам любит быть в центре внимания.

Это самая смелая критика Эдварда, какую когда-либо позволял себе Терри.


Энджел хохочет. Она не может поверить, что Эдвард способен ее ревновать и, вообще, в чем-то зависеть от нее.

— Ну что ж, — задумчиво говорит Терри. — Рад, что ты довольна и счастлива.

Его двадцатилетняя подружка обручилась с агентом по продаже сельскохозяйственной техники, и, хотя она предложила ему встречаться и после свадьбы, Терри чувствует себя использованным, униженным и вынужден порвать отношения. Отчего-то он привык рисовать себе брак дочери с Эдвардом в романтических красках. Юные баловни богемы!


— Моя дочь была моделью в художественном училище, а потом вышла замуж за Эдварда Холста… слышали о таком? Прямо Рембрандт и Саския.

Даже о Доре он вспоминает теперь с умилением: если б только она сумела понять, подождать, пока молодость не исчерпает себя. Сейчас он чувствует, что постарел, и мог бы хранить верность бывшей продавщице из обувной лавки. Ах, если бы только она не умерла!


Модель в художественном училище… Эти злосчастные две недели! Зачем она сделала это? Какой дьявол вселился в нее и направил бедную Энджел по неверной дорожке? Видимо, ей, как и матери, суждено ходить дорогами добродетели — и в одежде.


Ночью Эдвард разглядывает ее, покрывая поцелуями ее тело, раздвигая колени. Вот оно, супружество! Но сейчас я беременна, я беременна. Осторожнее. Эта твердая опухоль — там, где был мой мягкий живот… Осторожнее! Тише, Энджел. Ни слова об этом. Ты только сделаешь хуже — себе и ребенку.


Энджел сознает это.


Сейчас она слышит звуки любовной возни на пустом чердаке — словно в гостинице за границей. Совокупленье незнакомых людей, говорящих на чужом языке. Только крики и вздохи одинаковы и понятны везде.

Она цепенеет от страха; звуки нисколько не возбуждают ее. Она думает о матери четверых детей, жившей с полупьяным насильником мужем. Что приковывало ее к нему? Цепи желания? Что согревало средь ужасов дня — мысль о грядущей ночи?


Как унизительно, если так.


Я могу это понять. Я схожу с ума, не в силах осознать себя, свое новое тело, мозг мой горит в лихорадке, и рассказы доктора лишь распаляют ее — но я, я могу это понять. Я должна!


Эдвард просыпается.


— Что за шум?

— Какой шум?

— Наверху.

— Я ничего не слышу.

— Ты оглохла.

— А что там?


Но он уже спит. Звуки слабеют, стихают. Энджел слышатся детские голоса. Пусть будет девочка, господи, пусть будет девочка.


— Почему вы хотите девочку? — спрашивает доктор, когда Энджел в четвертый раз приходит в клинику на осмотр.


— Я буду ее наряжать, — уклончиво отвечает она, подразумевая другое: если родится девочка, Эдвард не будет таким — как бы сказать — не ревнивым, нет, трудным. Невыносимым. Да, именно: невыносимым.


Ясноглазый Эдвард. Теперь он подолгу гуляет с Энджел — перебираясь через изгороди, через ручьи, перепрыгивая с камня на камень. Юный Эдвард. С некоторых пор она ощущает себя невероятно старой.


— Я немного устала, — жалуется она, когда выходит на очередную прогулку в залитую лунным светом ночь.


Он озадаченно приостанавливается.


— Отчего ты устала?

— Оттого, что я беременна, — говорит она вопреки своей воле.

— Ты опять за свое, — мрачнеет он, словно предвидя накатывающую истерику. Может быть, он и прав.


Этой ночью он берет ее с такой силой, что ей кажется, она разорвется.

— Я люблю тебя, — шепчет он, сжимая зубами мочку уха. — Я люблю тебя, Энджел.

Привычная волна ответного желания, истовой благодарности, готовности умереть, быть растерзанной на куски, если это потребуется для него, поднимается в ней. И вдруг все исчезает. Вместо этого — непривычное ощущение силы. Льдистая сосулька безразличия, восхитительная, бодрящая. Нет. Это неверно, он ждет от нее совершенно иного.

— Я люблю тебя, — тоже шепчет она, как обычно, но мысленно скрещивает пальцы в суеверном признании лжи. О господи, милосердный, спаси меня и помоги сохранить мне ребенка. Не меня он любит, а дитя мое ненавидит, не мной наслаждается, а болью, что мне причиняет, и сознает это; не корни хочет пустить, а выдернуть с корнем мой плод — и только. Я не люблю его. И никогда не любила. Это слабость. Мне нужно прийти в себя. И скорее.

— Не надо, — говорит Энджел, высвобождаясь, дерзкая, злая, по-ханжески тесно сжимая ноги. — Я беременна. Весьма сожалею, но я беременна.


Эдвард отпускает ее, отворачивается.

— Иисусе, ты можешь быть просто чудовищем. Настоящая садистка.


— Куда ты? — спрашивает она, спокойно и с любопытством. Эдвард одевается. Свежая рубашка, одеколон. Одеколон!


— В Лондон.

— Зачем?

— Там мне будут рады.

— Не бросай меня здесь одну. Пожалуйста, — неискренне просит она.

— Почему?

— Я боюсь. Мне страшно ночью одной.

— Ты никогда ничего не боялась.

Наверное, он прав.


Он хлопает дверью; рев мотора взрывает молчание ночи. Затем тишина смыкается снова. Энджел одна.


Топ-топ-топ, наверху. Как по команде. Взад-вперед. К бывшей кровати на чердаке, к исчезнувшему гардеробу. Шарканье: по полу волокут чемодан. Прощай. Я ухожу. Я боюсь здесь. Дом полон призраков. Кто-то вверху, внизу. О женщины во всем мире, знайте, ваши несчастья впитываются в стены, просачиваются сквозь пол, проникают сквозь потолок. Знайте, они не исчезнут, не испарятся, добрые времена не сотрут их с лица земли. Нет, никогда.


Сердце Энджел замирает — и начинает биться опять. Невротический синдром, сказал когда-то доктор отца. Это пройдет, когда она выйдет замуж и нарожает детей. Все приходит в порядок, когда женщина замужем и имеет детей. Это ее естественное состояние. Но сердце у Энджел по-прежнему неожиданно замирает — и опять начинает стучать, к счастью или к несчастью.

Она выбирается из постели, сует ноги в шлепанцы с тонкими острыми каблучками и идет на чердак. Откуда такая смелость? Отраженный свет проникает из коридора. Шаги умолкают. Она слышит только — что это? — шелест старых газет на сквозняке. Но вот пропадает и он. Словно крутится немой фильм. Маленькая усталая женщина в ночной рубашке неслышным шагом идет вниз по лестнице и останавливается, уставившись на Энджел, а Энджел глядит на нее. Лицо женщины в синяках.


Как я могу это видеть, бесстрашно удивляется Энджел, если здесь нет света?


Дрожащими пальцами она щелкает выключателем, и лампочка, как и следовало ожидать, освещает пустынную лестницу, покрытую нетронутым слоем пыли.


Энджел возвращается в спальню и опускается на кровать.


Я видела привидение, говорит она себе, пока хладнокровно. Но тут же страх заявляет о себе; ужас перед загадочными причудами мирозданья. Скорее, скорее! Она вытаскивает из-под кровати свой чемодан — еще с остатками свадебного конфетти на дне — и семенит, маленькими, резкими шажками, от гардероба к кровати, к комоду — и обратно, не упаковываясь, а спасая и возвращая. Хоть что-нибудь из ничего.