В конце августа погода было сразу повернула на осень, так что Молохов, по настояниям дочери, телеграфировал жене, чтобы она, ради Серафимы, переждала, не пускалась в обратный путь, если холод и дождь будут продолжаться. Но после нескольких бурных дней солнышко скоро появилось и пригрело землю. К этому времени Надежда Николаевна успешно закончила одно предпринятое ею дело: маленькая Юрьина была принята в третий класс гимназии. Но мать её умоляла Молохову продолжать с ней послеобеденные занятия. Сама она была слабая, болезненная женщина и не могла следить за уроками дочери. Надежда Николаевна не отвечала решительно: она не знала, каково будет здоровье Серафимы. Она обещала дать ответ через неделю за себя или рекомендовать другую временно, вместо себя. У неё была еще одна приятельница и подруга, Наташа Сомова, тоже окончившая курс вместе с ней, богатая девушка, очень желавшая испробовать свои силы в педагогическом деле. Её-то она и рассчитывала попросить заменить себя, пока ей нельзя будет оставить больной сестры. Таким образом, ни она, ни Савины ничего бы не потеряли, и Юрьиной не пришлось бы иметь дело с другими, незнакомыми людьми. Юрьина хорошо сохраняла их тайну, потому что была предупреждена обо всем заговоре самой начальницей гимназии, хорошо с ней знакомой. Таким образом, все дело улаживалось хорошо. Савина, благодаря помощи Молоховой, спокойно могла продолжать курс, довольствуясь двумя, тремя послеобеденными уроками. Соломщикова, благодарная ей за успешное приготовление к гимназии крестницы, просила ее давать уроки её меньшому брату и продолжать наблюдать за занятиями девочки и щедро вознаграждала её труды. Маша не знала, как ей и благодарить Веру Алексеевну и Надю за доставление ей такого урока. Она несколько раз принималась убеждать свою подругу, что она напрасно рискует неудовольствием Софьи Никандровны и мнением своего круга, что они прекрасно могут обойтись её личными заработками; но Надежда Николаевна об этом и слышать не хотела. Она желала иметь занятия сама для себя, ей дела нет ни до чьего мнения, кроме своего собственного, и ни до чьих одобрений, кроме отцовского и всех честных людей, разделяющих его взгляды на жизнь. Она хочет и будет давать уроки, a если она желает тратить свои заработки на то, чтобы близким ей людям, как Машины отец и мать, жилось на свете приятней, и они сами согласны и позволяют ей доставлять себе такое удовольствие, то никто в этом помешать не может. Никому, a в том числе и ей, Маше, никакого до этого дела нет.
Вообще, всегда кроткая и спокойная девушка, как только речь касалась этого, задушевного для неё, предмета, становилась раздражительна и говорила так резко и решительно, что Савиной приходилось покоряться её воле из страха ссоры, разрыва с подругой, которую она преданно любила, которой была столько и так глубоко обязана. Она скорее готова была побороть и смирить свое, порой восстававшее, самолюбие, чем рисковать её дружбой.
Итак, теперь весь вопрос заключался в состоянии здоровья маленькой девочки, которую Надя, едва сдерживая слезы, приняла на свои руки в самом начале сентября и понесла по лестнице в дом.
Глава XIVВозле больной
Надежда Николаевна внесла, как перышко, Фиму в свою комнату и положила её у себя на розовом диване, подложив ей под голову подушку. Девочка, истомленная переездом, слабо улыбалась ей: но, отдохнув немного, она обвила руками шею сестры, будто боясь, чтоб та опять её не оставила.
— Что болит у тебя, Фимочка? — спрашивала старшая сестра, стоя на коленах у дивана.
— Не знаю… Все… — отвечала девочка.
— Но что же именно?… Где больше болит?.. Головке, или ножкам? Ты, говорят, совсем ходить перестала… Не можешь ходить?
— Да, не могу.
— Тебе больно?
— Нет… А трудно… Не стоят ноги… Будто их нет… Больше всего болит спинка. Иногда очень болит… Иногда тоже вот тут…
Она приложила исхудавшие, как щепки, ручонки к впалой груди.
Сердце у Нади все сильнее ныло. Она старалась улыбаться, сдерживая невольную дрожь в углах рта, явно показывавшую, как ей трудно бороться с волновавшими ее чувствами сожаления к больной сестре.
У дверей, оставшихся полуоткрытыми, послышался голос Клавы:
— Можно и мне к тебе, Надечка?
Она не вошла сразу, потому что гувернантка ей не советовала тревожит m-lle Nadine, во избежание неприятностей. Но любопытство превозмогло: Клаве очень хотелось узнать; что такое удивительное появилось в отсутствие их в комнате старшей сестры, чем она так прельщала Фиму в своем письме.
На её голос, Надя неохотно обернулась, a на бледном лице больной появилось беспокойное выражение; она боялась, что это одна из старших сестер, но, узнав Клавдию, тихо проговорила, словно успокаивала Надежду Николаевну:
— Ничего, это Клавочка. Она добрая…
— Войди, Клава! — позвала старшая сестра. — Иди сюда… Я, кажется, с тобой не здоровалась?
— Да… нет… Ты ушла с Фимой…
Клавдия медленно двигалась, окидывая комнату зорким взглядом.
— Ах, это что? — вскричала она, остановясь среди комнаты и указывая пальцем на пианино, заслоненное от больной девочки горкой цветов.
Фимочка чуть-чуть приподняла голову, но тот час же ее опустила на подушку.
— Ах, это то! — слабо вскричала она. — Надечка, это, верно, то?..
Надежда Николаевна с трудом сообразила.
— Что?.. Ну, да, разумеется! — улыбаясь, отвечала она. — Ты еще не видела папиного подарка, Фима? Посмотри… Вот, погоди, я тебя подкачу…
И, отодвинув стол, молодая девушка зашла за спинку дивана и осторожно покатила его по мягкому ковру. Фимочка повернула голову; глаза её оживились любопытством и нетерпеливым ожиданием.
— Фортепиано! — радостно вскричала она, когда сестра подкатила ее. — И какое чудесное… Хорошенькое… Прелесть!.. Ты мне сыграешь что-нибудь, Надечка?
— Что хочешь, душечка. Ты ведь охотница слушать песни?.. Ну, вот, я буду тебе играть всякие…
— Да, я люблю, очень люблю, только редко я слышала. A теперь ты часто будешь мне играть и петь? — радовалась Серафима.
— Петь-то я не умею, a есть у меня знакомые, которые знают много песен, и мы будем просить их, когда они ко мне придут. Только надо лечиться, Фимушка, надо непременно вылечиться…
— M-lle Наке говорить, что она не может выздороветь, — брякнула Клава, осматривая пианино.
— Какой вздор! — вскричала старшая сестра. — Что ты говоришь, Клавдия?.. М-lle Наке не доктор. Она ничего не понимает в болезнях… Вот Антон Петрович осмотрит Фиму и вылечит ее… Увидишь, Фима, каким ты молодцом недельки через две-три станешь! Мы еще с тобой в горелки побегаем, пока тепло, увидишь!
Больная девочка смотрела на сестру печальными глазами, и взор её, казалось, говорил, что она втайне думала: «Вряд ли этому быть… С каждым днем я слабею», но она не сказала этого. Она часто и прежде дивилась, почему не может, как другие девочки, думать о том, что будет чрез несколько лет, представить себя взрослой, здоровой девочкой. Она смолчала ради того, чтоб не огорчить сестры, но не могла верить её обещаниям.
По просьбе её, Надя села к пианино и наигрывала ей песни, которые приходили им в голову. Их больше вспоминала и требовала Клавдия, не перестававшая дивиться, как хорошо Надя играет. Самой Фимочке хотелось бы, чтоб сестра сыграла ей что-нибудь другое, хорошее, что-нибудь настоящее, как называла она серьезные пьесы, которых названия не знала; но видя, что все эти «Птички» да «Серые козлики» веселят Клаву, которая и подпевала их, и хохотала от удовольствия, она молчала. Когда же здоровая, растолстевшая еще больше на деревенском воздухе девочка ушла «чай пить», Серафима сказала:
— Ну, милочка, теперь сыграй мне что-нибудь такое хорошее, тихое и печальное, знаешь? Вот как раз ты мне играла зимой, когда никого не было дома, a мы с тобой пошли в гостиную, помнишь?
Надежда Николаевна вспомнила, что ей тогда понравилась серенада Шуберта, и сыграла ее. Девочка слушала внимательно, со счастливой улыбкой на бледном личике, иногда закрывая глаза, но не переставая вслушиваться в звуки.
— Как хорошо! — вскричала она. — Точно летишь, куда-то, точно кто-нибудь зовет… Кто-то хороший, светлый… Сыграй еще, Наденька!
— Тоже самое?
— Тоже, или другое, такое же…
— Постой, я тебе сыграю новое. Может быть, тебе понравится. Ты, верно, никогда этого не слышала.
И Надежда Николаевна открыла ноты и заиграла «Легенду» Венявского. Это была её любимая вещь. Она сама заслушалась чудных умирающих звуков и забылась под свою игру…
Когда последний тихий аккорд замер в воздухе, Надя оглянулась на сестру, удивленная её молчанием. Серафима приподнялась на локоток и смирно сидела, устремив взгляд в пространство, словно ища там чего-то или ожидая новых звуков. По лицу её катились слезы, a между тем она улыбалась счастливой и, вместе, печальной улыбкой. Надя вскочила и бросилась к ней в испуге.
— Что ты, Фимочка? Бог с тобой!.. Чего ты плачешь, милая моя?
— Разве я плачу? — изумилась больная. — Нет, это так… не бойся… Я не плачу… мне хорошо… Где это ты выучилась так чудесно играть, Надечка? Чудесно… Пока ты играла, мне казалось, что мы плывем куда-то, плывем так тихо-тихо, по блестящей реке, и мне так было хорошо…
И она стала умолять сестру играть еще. Но Надежда Николаевна не хотела больше играть для неё в этот вечер, боясь, что это повредит больной. Да пора было подумать и о ночном покое её. Нянька уже два раза приходила сказать, что в детской все готово: пора принять лекарство, кушать чай и ложиться спать. Надя сама снесла Фимочку, раздела ее и сидела над ней, рассказывая все, что ей приходило в голову, пока бедняжка не задремала. Тогда она тихонько высвободила свою руку и пошла в столовую, где вся семья собралась к ужину. Она едва поздоровалась давеча с мачехой и её другими детьми. Их шумная веселость, a в особенности довольное оживление отца её, который смеялся, слушая их болтовню, неприятно поразили молодую девушку, ослепленную светом и слезами. Она не сдерживала их более, когда больная сестра её заснула, и теперь глаза её были красны и вспухли. Теперь, когда серьезность болезни Фимочки была так очевидна, беспечность отца показалась ей более неизвинительной, чем равнодушие мачехи, потому что она так несравненно выше ставила его в нравственном отношении.