Вокруг стал завязываться народ.
– Чего это она?
– Да вот щенков у неё забрали. Переживает. Тоже мать…
– Эй, старик! А суку-то тоже продаешь, а?
Старик молчал. Он сворачивал сидор. Собака больше не выла. Она оглушённо стояла, будто облитая водой.
– Я чего говорю-то, суку тоже про…
– Продал! – зло сверкнули глаза старика, он дёрнул за верёвку, пошёл к воротам. Сука покралась сбоку.
– Чудной старик! Сперва задарма, опосля за деньги, и ещё обиделся чёй-то… Чу-удной!
Народ стал расходиться. Столбами стояли Юра и Пашка. Женька, ничего не понимая, заглядывал им в лица. Не сговариваясь, быстро пошли к воротам, вышли на улицу, но старик и собака исчезли.
Вдруг Юра отвернулся и закрылся рукой.
– Юра, ты чего? Юра? – Пашка пытался заглянуть ему в лицо.
– Мама… бедная… я… я… она…
– Какая мама, Юра?!
– Она… она… – давился слезами Юра. – Она… не хотела… а он… он отобрал меня… Паша!.. Она искала меня… искала!.. а я… я… Паша!..
– Юра, брось, не надо, – в беспомощной тоске озирался по сторонам Пашка. – Прошу тебя, не надо, не плачь…
Испуганно задёргал Юру Женька:
– Не плачь, Юра-а-а, – и тоже запел: – Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы…
– Я… я ничего… Женя… я сейчас…
Злорадным загоревшись интересом, к ребятам придвинулся какой-то дядька:
– Чё, пацаны, обчистили, да? Когда?
– Проходи, дядя! – злобно погасил его Пашка.
А Юра всё плакал. Склонённая голова его в кепке была на тонкой шее как худой, усохший подсолнух. Пашка не мог больше смотреть на него.
– Юра, не надо, прошу тебя…
Вдруг схватил его за плечи, затряс и как в бреду заговорил:
– Мы докажем, Юра! Всем скотам докажем! Слышишь? Ты – человек! Юра! Всем гадам докажем! Мы – люди! Мы поедем в Свердловск! Потерпи год! Мы поедем! Обязательно поедем! Ты меня знаешь! Слышишь, Юра?! Мы найдём её, найдём, Юра!..
А через два дня, в воскресенье, загорелось в квартире Колобовых.
Полина Романовна нечаянно столкнула с табуретки немецкой керогаз, только что ею самой заправленный бензином и зажжённый. Тут же рядом опрокинулась немецкая канистра, почти полная этого самого бензина. (Сергей Илларионович бесплатно отоваривался бензином у шоферов в гараже редакции.) Пыхнуло так, что громадная Полина Романовна вынеслась вместе с оконной рамой наружу, упала во двор. Юра, слава богу, был на улице.
Повыскакивали из домов соседи, стали плескать вёдрами воду, землю кидать лопатами, но полыхало уже вовсю, и подступиться к окнам, к двери, чтобы спасти что-нибудь из вещей, было уже нельзя.
Заполошно визжа, примчались брезентовые пожарники, быстренько раскидались шлангами по всему двору и от души пошли лупить из советских брандспойтов в окна по немецким вещам Сергея Илларионовича. И хотя грех это большой смеяться над чужим несчастьем, но в глазах сбежавшихся отовсюду людей плясало вместе с пламенем откровенное злорадство. В пятнадцать-двадцать минут выгорел угол дома, и образовалась разинутая, какая-то ненасытно-жадная пасть, в которую лупили и лупили пожарники из брандспойтов, словно никак не могли её насытить водой…
И как часто бывает на пожарах, последним прибежал сам хозяин. С сеткой, набитой овощами.
Он дико разглядывал эту, уже потушенную, чёрно-мёртвую парящую пасть на месте своей квартиры… Вдруг по-звериному взвыл, рванул рубаху на груди, обнажив сизую русалку с рыбьим хвостом, и пошёл на Полину Романовну.
– Сэрж, умоляю, Сэрж! – отступала Полина Романовна.
От удара Сэржа Полина Романовна падала прямо и медленно, как колода.
– Папа! Папочка! – кричал Юра, хватая отца за руки.
– У-убью, змеёныш! – Озверевший куркуль занёс руку.
Юра пятился, втягивал голову, втягивал, судорожно выкидывая над ней худые руки.
Кинулся отец Пашки, загородил Юру.
– Не смей, мерзавец! – И, покачав в руках лопату, предупредил: – Не смей… Убью на месте…
Из соседей не пострадал никто. У Чегенева, у милиционера, сгорел половик на крыльце да чуть прихватило перила. Пожилой Чегенев пинал по двору дымящийся половик и приговаривал: «Ай жалкам половик, ай жалкам!..»
Пашки тогда дома не было, и пожара он не видел.
19
Всё озеро сплошь было завалено туманом. Откуда-то из-под него истошно орала подсадная утка. Между её крякающими страстными очередями слышались свистящие и как бы растворяющиеся после ударов шлепки. Это падали на воду селезни. Охотники, подрагивая от утреннего холода и возбуждения, таращились из скрадка, но ничего не видели: ни подсадной, ни селезней. Пашка, ругаясь, вывалился наружу и, будто разгребая руками грязную вату, побрёл к подсадной. Испуганно затрещали крылья селезней. Пашка подтащил за бечеву вскрякивающую утку и, укоротив длину бечевы, воткнул кол чуть правее и ближе к берегу, где были хоть какие-то просветы в тумане.
Первым выстрелил Гребнёв. Вынырнувший в просвет селезень-крякаш на всех парах ударился к подсадной. Выстрел бросил его по воде.
– Есть! Есть! Мой! Мо-ой! – замолотился радостно Гребнёв.
– Тише ты! Скрадок развалишь!
Второго снял Пашка. Потом снова Гребнёв. А дальше всё смешалось и начался какой-то размытый сон, бред. Гремели один за другим выстрелы. Не переставая орала утчонка: ещё! ещё! ещё! И охотники садили и садили из скрадка. За какой-то час было убито больше двадцати селезней. Глупые, обезумевшие от страсти птицы, почти не обращая внимания на выстрелы, падали и падали из тумана за своей смертью.
Гребнёв был как в припадке: его трясло, било, руки-ноги ходуном. Как он перезаряжал ружье и вообще попадал в селезней – непонятно. Но бил он почти без промахов.
Поначалу Пашка тоже вошел в азарт: оглушительно шарахал из своей одностволки, выскакивал из скрадка, шумно метался по плёсу, торопливо собирал убитых селезней, и, покидав их в ямку под кустом, поспешно забирался на место. Но постепенно что-то сдерживать стало его, тяжестью наваливаться, тормозить. Стрелять он стал как-то через раз, словно забывая, что надо стрелять; по плёсу уже не метался, а угнетённо, как слепой, тыкался за утками, словно не видя их или забывая. Безумно высунувшись из скрадка, Гребнёв что-то зло склянкал ему. Пашка огрызался. Возле ямки что-то держало его, он подолгу стоял и смотрел на серую кашу из уток.
И отчетливо почувствовал вдруг он всю гнусность, всю подлость охоты с Гребнёвым и его подсадной. Господи, куда он влез? Куда вляпался?.. Пашка тоскливо замотался в сумраке скрадка.
Ещё зимой дядя Гоша принёс как-то журнал «Вокруг света», и там Пашка прочёл, как на Аляске добывают котиков. Врываются в стадо и бьют палками направо-налево глупых, неповоротливых, беззащитных животных. Побоище! Кровавое побоище! У Пашки волосы шевелились на голове, когда читал он про это. И выходит, он тоже… палкой… Огненной палкой! У-у-у!
– Ты чего? – на миг повернулся к нему Гребнёв. И тут же забыл о нем.
А подсадная утчонка, ведомая одним инстинктом, не обращая внимания на выстрелы, вытягивалась шеей к самой воде и, трепеща всеми перьями, с хриплой надсадой крякала быстренькими очередями:
– Кр-ря-я, кря-кря-кря-кря… Кр-ря-я, кря-кря-кря-кря…
Да они же с Гребнёвым два подлорожих, затаившихся… как их?.. сатунёра в скрадке! Сатунёра! И утка-прости-господи на воде! Ими выпущенная! А? Кто кого подлей?!
– Кр-ря-я, кря-кря-кря-кря… Кр-ря-я, кря-кря-кря-кря…
Жгучая ненависть к Гребнёву нахлынула, замутилась, потемнела в Пашкиных глазах. У, га-ад!.. Но лихорадочный Гребнёв ничего не видел, не слышал, не подозревал. Он только тянулся и тянулся в дырку вслед стволов, того и гляди, сам дробью в селезня полетит.
Во время выстрела Пашка успел подтолкнуть.
– Ты чего, ты чего! Твою мать! – вскинулся как ошпаренный Гребнёв.
– Нечаянно… – увёл глаза Пашка.
А селезень-дурак не разобрал в утренней серости свой счастливый номер, покрутился поблизости минуту-другую и опять плюхнулся туда, откуда только что вытряхивался, ломая крылья, судорожной, дикой свечой. Гребнёв тут же ударил по нему.
Дальше Пашка тупо сидел и вздрагивал от выстрелов. Скрадок, как дырявый мешок, сыпался сеном. К ногам Пашки падали пустые папковые гильзы. Они прощально воняли едкой гарью и навсегда затихали. А поверх всего неистребимо висела, рвалась громыхающими бичами наружу, накрывала весь берег, весь плес проснувшаяся, непобедимая гребнёвская страсть.
– О! О! Сел! С-сел! Я! Я! Мой! М-мой! – И тут же бах! бах!..
И надрывающаяся на воде утчонка казалась продолжением его граблистой жадности-страсти. Сутью его. Привязанным и дергающимся на верёвке кулацким нутром его. И сорвись оно с этой верёвки – заполонит весь плёс, всё озеро, небо всё, весь мир!..
– Кыр-ря-я, кря-кря-кря-кря!.. Кыр-ря-я, кря-кря-кря-кря!..
«А если б Юра?.. Если б он увидел?» – как по сопатке ударило… Пашка с шумом начал выламываться из скрадка.
– Куда? К-куда полез? – придушенно зашипел Гребнёв.
Пашка хотел просто уйти – и всё, но зачем-то сказал:
– Уток собрать… много уже. Покури пока. Устал, поди, бедный…
Гребнёв потемнел, но промолчал, стал пляшущими пальцами выковыривать из пачки пусто-сыпучие папироски.
Слева, из гор выдавилось чахлое, как яйцо-болтун, солнце. Туман стал красным, начал съёживаться, сворачиваться, пятиться к Иртышу и там, будто с горки, скатывался и уносился, красно растворяясь в быстрой воде.
Пашка собрал расстрелянных селезней и побрёл назад. Остановился у берега. Сгорбленный, с опущенными плечами. В одной руке ружьё, в другой – связка птиц. Поднял связку: побежала, заплакала вода. Зажмурившиеся головки селезней изо всех сил тянулись к чему-то… Пашка опустил руку, разжал пальцы – связка мягко вошла в воду и расколыхнулась тушками на стороны.
– Кыр-ря-я, кря-кря-кря-кря!.. Кыр-ря-я, кря-кря-кря-кря!..
Пашка тупо смотрел на подсадную утку. И вдруг отчаянно, больно, словно навсегда сдирая в себе обманутого подростка, закричал:
– А-а-а! Га-а-адина-а-а! Н-на-а-а! – И навскидку: ж-жа-ах!