Подшофе — страница 13 из 15

[73] мог бы нарисовать в виде музыкантов оркестра на очередной премьере.

Однако мы больше не были важными лицами. К 1923 году перестали считаться современными – по крайней мере на востоке страны – женщины свободной морали, описание жизни которых во многом способствовало популярности моих первых книг. Я решил нагрянуть на Бродвей с пьесой, но Бродвей отправил своих скаутов в Атлантик-Сити и загубил идею на корню[74]. Мне стало ясно, что пока нам с городом почти нечего предложить друг другу. Оставалось лишь запомнить атмосферу Лонг-Айленда, с которой я уже сроднился, и воссоздать ее под чужим небом.

Прошло три года, прежде чем мы вновь увидели Нью-Йорк. Пароход плавно двигался вверх по реке, и вдруг, в бледных сумерках, нашим взорам открылся этот внушающий трепет город – белый ледник нижнего Манхэттена, устремившийся вниз, словно пролет подвесного моста, чтобы подняться на верхний Манхэттен, – чудо, сотканное из мерцающего света, под звездным небом. На палубе заиграл оркестр, но при виде величественного города звуки марша казались заурядным бренчанием. Я осознал, что Нью-Йорк – как бы часто я его ни покидал – это мой дом.

Ритм городской жизни резко изменился. Все сомнения, одолевавшие людей в 1920 году, развеялись, сменившись неуемным желанием преуспеть, и многие наши друзья разбогатели. Однако в 1927 году неугомонность Нью-Йорка была уже близка к истерии. Приемы отличались гораздо бо́льшим размахом – к примеру, те, что устраивал Конде Наст[75], ни в чем не уступали легендарным балам девяностых годов; город не отставал от века – по части развлечений он подавал пример Парижу; в спектаклях уже допускались сальности, дома стали выше, нравы – свободнее, спиртное – дешевле; но все эти приметы благоденствия не вызывали особого восторга. Молодые люди рано начинали стареть – уже в двадцать один год они становились вялыми и тяжелыми на подъем, и никто из них, кроме Питера Арно, не вносил в жизнь города ничего нового; быть может, Питер Арно и его соавторы сумели сказать об эпохе бума в Нью-Йорке всё то, что невозможно было выразить игрой джаз-оркестра. Многие люди, которые отнюдь не были алкоголиками, закладывали за воротник четыре дня в неделю, и почти у всех были истрепаны нервы; на основе общей нервозности образовывались теплые компании, и ежедневное похмелье считалось делом таким же естественным, как сиеста в Испании. Чем лучше люди приспосабливались к жизни, тем больше пили, и большинство моих друзей пили запоем. В те времена в Нью-Йорке людям многое доставалось легко, и если человек предпринимал какие-либо усилия, особого уважения это не вызывало; любой план достижения успеха стали неодобрительно называть «аферой» – я проворачивал литературные аферы.

Мы поселились в нескольких часах езды от Нью-Йорка, и вскоре до меня дошло, что, приезжая в город, я всякий раз становлюсь активным участником сложной цепи событий, а потом, два-три дня спустя, меня в состоянии почти полного изнеможения сажают на поезд до Делавэра. Целые районы города стали фактически непригодными для жизни, но во время недолгой прогулки верхом – в темноте через Центральный парк на юг, туда, где между деревьями видны огни зданий 59-й улицы, я неизменно обретал душевный покой. Там вновь возникал мой пропавший город, всё так же окутанный неразгаданной тайной и вселяющий смутные надежды. Однако вскоре всякий раз приходилось возвращаться обратно: если работяге надлежит жить во чреве города, то я был вынужден обитать в его помрачившемся рассудке.

Зато там были подпольные питейные заведения, самые разные – от роскошных баров, чья реклама печаталась в студенческих изданиях Йеля и Принстона, до пивных под открытым небом, где сквозь немецкое добродушие хозяев проглядывал злобный лик преступного мира, и странных, еще более мрачных мест, где за посетителями следили парни с каменными лицами, а вместо жизнерадостной атмосферы было сплошное скотство, способное испортить посетителю настроение на весь следующий день. Еще в 1920 году я привел в негодование подающего надежды молодого бизнесмена, предложив выпить по коктейлю перед обедом.



В 1929 году едва ли не в каждом втором учреждении делового района имелось спиртное, и едва ли не в каждом втором большом здании находилось подпольное заведение.

Подобные заведения приобретали всё бо́льшую популярность, как, впрочем, и Парк-авеню. За минувшее десятилетие почему-то были преданы забвению, да и перестали что-либо символизировать ГринвичВиллидж, Вашингтон-сквер, Марри-Хилл[76], роскошные особняки Пятой авеню. Город обрюзг, зажрался, отупел от обилия хлеба и зрелищ, и весь восторг, вызванный сообщением о строительстве новых сверхвысоких небоскребов, находил свое выражение в новомодной фразе «Ведь это ж надо!». Мой брадобрей ушел на покой, заработав полмиллиона игрой на бирже, и я ничуть не сомневался в том, что метрдотели, которые с поклоном – или без поклона – провожают меня к моему столику, гораздо богаче меня. Всё это было совсем не весело – Нью-Йорк снова надоел мне, и было приятно чувствовать себя в безопасности на пароходе, в баре которого непрерывно, до самого прибытия во Францию с ее непомерно дорогими гостиницами, продолжалось шумное веселье.

– Какие новости из Нью-Йорка?

– Акции растут в цене. Ребенок зверски убил гангстера.

– И всё?

– Всё. На улицах орет радио.

Когда-то я считал, что в жизни американцев не бывает второго акта, но Нью-Йорк времен бума обойтись без второго акта никак не мог. Мы были где-то в Северной Африке, когда вдалеке что-то с треском рухнуло – до нас донесся глухой звук, и эхо от него прокатилось по всей пустыне.

– Что случилось?

– Вы слышали?

– Ничего страшного, пустяки.

– Может, стоит вернуться домой и всё выяснить?

– Нет… это пустяки.

Спустя два года, безрадостной осенью, мы вновь увидели Нью-Йорк. Необычайно вежливые таможенники произвели досмотр, а затем, сняв шляпу и почтительно склонив голову, я вошел в огромный гулкий склеп. Среди развалин всё еще играли немногочисленные призраки детей, притворявшиеся живыми, но притворство было неубедительным: их выдавали взволнованные голоса и щеки, покрытые нездоровым румянцем. Пустые разговоры на приемах, едва ли не последних пережитках карнавальной эпохи, напоминали стенания раненых: «Пристрелите меня, ради всего святого, кто-нибудь, пристрелите!» – да стоны и крики умирающих: «Вы заметили, что акции „Юнайтед Стейтс стил“[77] упали еще на три пункта?!» Мой брадобрей снова работал в своей парикмахерской; и вновь с поклоном провожали посетителей к их столикам метрдотели – если было кого провожать. Над руинами, одинокий и непостижимый, как сфинкс, возвышался Эмпайр-стейт-билдинг, и если раньше я, не изменяя своей традиции, поднимался в бар на крыше отеля «Плаза», чтобы попрощаться с этим прекрасным городом, простиравшимся до самого горизонта, то теперь я вышел на крышу последней, самой величественной из башен. А потом я понял – всему нашлось объяснение: я уже обнаружил, в чем заключается величайшее заблуждение города, нашел его ящик Пандоры. Упоенный тщеславной гордостью, житель Нью-Йорка поднялся сюда и в смятении увидел то, о чем никогда не подозревал: оказалось, что город – это не бесконечная череда каньонов, как он предполагал, у города есть границы; с крыши самого высокого здания он впервые увидел, что город со всех сторон плавно переходит в сельскую местность, в зеленые и голубые просторы, и лишь они безграничны. И стоило ему прийти в ужас от осознания того факта, что Нью-Йорк – всего лишь город, а не вселенная, как вся стройная система взглядов – то сверкающее здание, которое он воздвиг в своем воображении, – с грохотом рухнула на землю. Вот как опрометчиво поступил Альфред У. Смит[78], сделав такой подарок жителям Нью-Йорка.

И вот я прощаюсь с моим пропавшим городом. При взгляде на него с парома ранним утром становится ясно, что он больше не сулит ни вечной молодости, ни невероятного успеха. Перезрелые красотки, которые дрыгают ногами перед пустыми креслами партера, не вызывают у меня никаких ассоциаций с неописуемой красотой девушек моей мечты, танцевавших на сцене в 1914 году. А Банни, уверенно шагавший с тросточкой средь карнавала, направляясь в свою обитель, сделался коммунистом и теперь печется о правах рабочих Юга и фермеров Запада, чьих голосов он не услышал бы пятнадцать лет назад, когда сидел в стенах своего кабинета.

Пропало всё, остались лишь воспоминания, и тем не менее иногда я представляю себе, как с жадным интересом прочту один из номеров Daily News за 1945 год:

МУЖЧИНА ПЯТИДЕСЯТИ ЛЕТ

БУЙСТВУЕТ В НЬЮ-ЙОРКЕ

Фицджеральд всюду устраивал любовные

гнездышки, утверждает красотка

Застрелен взбешенным бандитом

Так что, быть может, мне суждено когда-нибудь вернуться и набраться новых впечатлений в городе, где происходят события, о которых я до сих пор только читал. А пока мне остается лишь громко жаловаться на то, что пропал мой прекраснейший мираж. Вернись, вернись, о великолепный и непорочный!

Избранные письма1920–1929

Эдмунду Уилсону15.09.1920Саммит-авеню, 599 Сент-Пол, Минн

Дорогой Банни!

Рад был получить твое письмо. Я в страшных муках произвожу на свет новый роман.

Которое из названий лучшее?

«Воспитание важной персоны»

«Романтичный эгоист»

«По эту сторону рая»

Роман отправляю в Scribner’s. Им понравился первый вариант названия. Получил от них два письма, вкладываю их в конверт – возможно, они тебя позабавят. Верни их, пожалуйста.