[12], – любознательные детишки тыкались носом в грязные книжонки мистера Тиффани Тэйера[13], продававшиеся в аптеках, но при виде того, как сила писательского слова подчиняется другой силе, более яркой, более грубой, меня терзала жгучая обида, едва не ставшая навязчивой идеей…
Я описал это как пример того, что не давало мне покоя долгой ночью, того, с чем я не мог ни смириться, ни бороться и из-за чего могли устареть мои произведения; приблизительно такой же вред наносит мелкому лавочнику сеть однотипных магазинов – неодолимая внешняя сила…
(У меня такое чувство, будто я читаю лекцию, поглядывая на часы, которые положил перед собой на стол, чтобы знать, сколько еще минут…)
Так вот, когда я достиг этого периода тишины, мне пришлось принять меры, к которым никто и никогда не прибегает по доброй воле: я был вынужден думать. Боже, как это было тяжело! Точно переносить с места на место огромные таинственные сундуки. Впервые дойдя до изнеможения и остановившись передохнуть, я задался вопросом, думал ли я когда-нибудь вообще. Прошло много времени, прежде чем я сделал следующие выводы – в том порядке, в котором я привожу их ниже:
Если мне и приходилось когда-нибудь размышлять, то лишь о проблемах, связанных с моим ремеслом. Двадцать лет мыслящей частью моего суперэго был один человек. Это Эдмунд Уилсон[14].
Мое представление о здоровом мужчине, которому на роду написана долгая жизнь, олицетворял другой человек, хотя я виделся с ним раз в десять лет, и за это время он вполне мог бы спиться. Он торгует пушниной на северо-западе страны и не хотел бы, чтобы здесь упоминалось его имя. Однако, оказавшись в трудном положении, я пытался представить себе, о чем подумал бы он, как бы он поступил.
Третий современник был моим художественным супер-эго – я не подражал его заразительному стилю, поскольку мой собственный стиль, такой, как есть, сформировался раньше, чем он что-то опубликовал, но если я сталкивался с трудностями, меня страшно тянуло к этому человеку.
Четвертый человек принялся диктовать мне, как налаживать отношения с другими людьми, когда эти отношения уже были успешно налажены: как поступать, что говорить. Как хотя бы на минуту делать людей счастливыми (в пику теоретическим рассуждениям миссис Пост[15] о том, как заставить всех испытывать крайнюю неловкость посредством неких систематических проявлений вульгарности). Это неизменно приводило меня в замешательство, хотелось пойти и напиться, но этот человек выучил правила игры, подробно разобрал их и преуспел в жизни, и его добрые советы мне пригодились.
Целых десять лет я, в сущности, был лишен политического эго, если не считать элемента иронии в моих текстах. Когда же я вновь увлекся изучением государственного строя, при котором мне приходится исполнять свои обязанности, его – с примесью страсти и свежего воздуха – вернул мне человек гораздо моложе меня.
Выходит, у меня больше не было собственного «я» – не было и основы для самоуважения, если не считать беспредельной работоспособности, да и ею я, похоже, больше не обладал. В отсутствие собственного «я» возникает непривычное ощущение, будто ты маленький мальчик, которого оставили одного в большом доме; ты знаешь, что теперь можешь делать всё что захочешь, но вдруг выясняется, что нет дела, которое пришлось бы тебе по душе…
(Часы показывают, что пора заканчивать лекцию, а я еще не раскрыл ее главную тему. У меня возникают некоторые сомнения в том, что она интересна всем, но если кто-нибудь потребует продолжения – а до конца еще далеко, – ваш редактор мне сообщит. Если вам всё это надоело, скажите – только не очень громко, поскольку у меня такое чувство, что кто-то – не знаю, кто именно, – крепко спит; а ведь, возможно, как раз благодаря ему я по-прежнему продолжаю работать. Это не Ленин. И это не Бог.)
Не кантовать!04.1936
Я уже поведал на этих страницах о том, как один необычайно жизнерадостный молодой человек пережил крушение всех ценностей – крушение, о котором он узнал лишь спустя много времени после того, как оно произошло. Рассказал я и о последующем периоде безысходного отчаяния, и о необходимости жить дальше – правда, не прибегая к привычным высокопарным выражениям в духе Хенли[16]: «Не склонил я головы, хоть она в крови». Ревизия моих духовных обязательств показала, что склонять или не склонять мне попросту нечего, ведь для этого надо иметь голову на плечах. Когда-то у меня было доброе сердце, но по существу только это и не вызывало сомнений.
От этого можно было по крайней мере оттолкнуться, пытаясь выбраться из трясины, в которой я завяз: «Я чувствую – следовательно, существую». Одно время на меня полагались многие люди, они приходили ко мне в трудную минуту или писали мне издалека, безоговорочно следовали моим советам и перенимали мое отношение к жизни. Даже самый тупой пошляк и самый бессовестный Распутин, способные влиять на судьбы многих людей, должны обладать какой-то индивидуальностью, поэтому весь вопрос сводился к тому, чтобы выяснить, в чем и почему я изменился, где возникла течь, из-за которой я, сам того не сознавая, непрерывно и преждевременно утрачивал свой энтузиазм и свое жизнелюбие.
Как-то раз, бесприютной, изнурительной ночью, я уложил вещи в портфель и уехал за тысячу миль, чтобы всё обдумать. Я снял дешевый номер в скучном городишке, где не знал ни души, и бездумно вложил весь свой наличный капитал в запас мясных консервов, крекеров и яблок. Только не поймите меня превратно: сменив довольно сытую жизнь на относительный аскетизм, я не стремился к неким «Великим исканиям»[17] – мне просто требовалась абсолютная тишина, чтобы разобраться в том, почему я стал печалиться по поводу чужой печали, страдать меланхолией из-за чужой меланхолии и превращать чужие трагедии в свои собственные – почему стал отождествлять себя с объектами моего отвращения или сострадания.
Стоит ли этим гордиться? Ни в коем случае: подобное отождествление чревато крушением всех замыслов. Именно нечто подобное мешает работать душевнобольным. Ленин отнюдь не был готов страдать так же, как его пролетариат, да и Вашингтон – как его войска, а Диккенс – как его лондонская беднота. И когда Толстой пытался таким же образом поставить себя на место объектов своего внимания, в этом не было ничего, кроме фальши, и дело кончалось неудачей. Этих людей я упоминаю потому, что они наиболее широко известны.
Это заблуждение очень опасно. Когда Вордсворт пришел к выводу, что «какой-то свет погас, что прежде озарял лицо земли»[18], у него не было ни малейшего желания угаснуть вместе с этим светом, а Китс[19], поддерживая «огонь души», до самого конца не прекращал бороться с чахоткой и даже в последние минуты жизни не оставлял надежды занять достойное место среди английских поэтов.
В моем самопожертвовании была какая-то загадка. Оно явно не соответствовало современным взглядам – хотя уже после войны я замечал подобные настроения у других людей, у дюжины людей благородных и трудолюбивых. (Слышу, слышу, но не надо всё упрощать – среди этих людей были марксисты.) Я был свидетелем того, как один мой знаменитый ровесник целых полгода обдумывал план ухода из жизни, а другой, не менее выдающийся, не выносивший коллег, много месяцев провел в сумасшедшем доме, чтобы исключить любые контакты с ними. А тех, кто сдался и сошел в могилу, я мог бы и вовсе насчитать с пару десятков.
Всё это привело меня к мысли, что тем, кто выжил, удалось каким-то образом вырваться на свободу и начать новую жизнь. Это большое достижение, не имеющее ничего общего с побегом из тюрьмы, после которого беглеца, возможно, ждет новая тюрьма, а то и вынужденное возвращение в старую. Пресловутый эскапизм, или «бегство от действительности», это путь в западню, даже если в этой западне есть южные моря, которые нужны лишь тем, кто хочет пуститься в плавание или писать морские пейзажи. Начав жизнь с чистого листа, вы уже не сможете вернуться назад; возврата в прошлое нет, потому что прошлое при этом попросту перестает существовать. Короче говоря, если я больше не смогу выполнять обязательства, которыми связала меня жизнь или я связал себя сам, почему бы не сбросить маску, четыре года прикрывавшую мое истинное лицо? Я наверняка останусь писателем, ибо не способен изменить свой образ жизни, но прекращу все попытки проявлять личные качества – быть добрым, щедрым или справедливым. Вокруг полным-полно фальшивых монет, имеющих хождение вместо истинных качеств, и я знаю, где можно раздобыть их по пять центов за доллар. За тридцать девять лет наметанный глаз не может не научиться распознавать, где молоко разбавлено водой, а в сахар подмешан песок, где стекляшка выдается за бриллиант, а декоративная штукатурка – за камень. Не будет больше никакого самопожертвования – все пожертвования отныне объявлены вне закона под другим названием, и название это – «потери».
Это решение, подобно всему новому и серьезному, вызвало у меня прилив кипучей энергии. Для начала по возвращении домой надо было выбросить в корзину целую гору писем, авторы которых просили меня сделать что-нибудь даром: прочесть чью-то рукопись, пристроить чье-то стихотворение, бесплатно выступить по радио, написать рекомендательное письмо, дать какое-то интервью, помочь разобраться в сюжете какой-то пьесы, в чьих-то семейных проблемах, проявить заботу или сострадание.
Шляпа фокусника опустела. Ловкость рук долго помогала извлекать из нее всякую всячину, и вот теперь, если прибегнуть к другой метафоре, я навсегда закрыл пункт раздачи пособий.