Подшофе — страница 6 из 15

Меня по-прежнему пьянило собственное злорадство.

Я чувствовал себя похожим на тех людей с глазками-бусинками, которых часто встречал в пригородном поезде из Грейт-Нека[20] лет пятнадцать назад, – на тех, кому глубоко наплевать на весь мир: пусть он хоть завтра провалится в тартарары, лишь бы при этом уцелели их дома. Теперь я был с ними заодно, заодно с ловкачами, которые изрекают заученные фразы:

– Сожалею, но бизнес есть бизнес.

Или:

– Ничем не могу помочь, раньше надо было думать.

Или:

– Это не моя забота.

И улыбка – ах, как я научусь улыбаться! Я еще не довел эту улыбку до совершенства. В ней должны отражаться все лучшие качества гостиничного администратора, старого, опытного, общительного проныры, директора школы в день открытых дверей, цветного лифтера, педика, умеющего строить глазки, продюсера, покупающего сценарии за половину рыночной стоимости, хорошо обученной сиделки, пришедшей наниматься на новое место, обнаженной натурщицы на ее первой ротогравюре, многообещающей статистки, на мгновение оказавшейся перед камерой, балерины с распухшим от заражения пальцем ноги – и, конечно, широкая, лучезарная, добродушная улыбка, характерная для всех, от Вашингтона до Беверли-Хиллз, кто вынужден всю жизнь скрывать свои истинные чувства.

Да и голос тоже – над изменением голоса я работаю под руководством учителя. Сразу по окончании обучения я смогу управлять гортанью так, чтобы мои слова звучали убедительно не для всех, а только для моего собеседника. Поскольку из гортани чаще всего придется извлекать звуки, составляющие слово «да», на нем мы с учителем (адвокатом) и сосредоточиваемся – правда, на дополнительных занятиях. Я учусь произносить его с тем изящным сарказмом, благодаря которому люди чувствуют, что их присутствие не только нежелательно, но и невыносимо, и что они непрерывно, ежеминутно, подвергаются унизительному психоанализу. Разумеется, в такие минуты на моем лице не будет упомянутой выше улыбки. Я припасу ее исключительно для тех, с кого нечего взять – для измученных стариков и борющейся за существование молодежи. Они возражать не станут – в конце концов, эту улыбку они видят чуть ли не каждый день.

Впрочем, довольно. Этот вопрос не терпит легкомысленного отношения. Допустим, вы молоды и вам вдруг вздумалось написать мне письмо с просьбой о встрече: вы хотите узнать, как стать угрюмым литератором и сочинять произведения, основанные на состоянии эмоционального истощения, каковое частенько подстерегает писателей в расцвете сил, – будь вы настолько молоды и бестолковы, чтобы так поступить, я даже не подтвердил бы получение вашего письма, если только вы не состоите в родстве с очень богатым и влиятельным лицом. А если вы будете помирать с голоду у меня под окном, я поспешно выйду из дома, улыбнусь вам своей новой улыбкой, заговорю с вами новым голосом (хотя больше не протяну руку помощи) и буду рядом до тех пор, пока кто-нибудь не раздобудет монетку на телефон, чтобы вызвать «скорую», – да и то лишь в том случае, если сочту, что рассказ об этом происшествии можно продать.

Наконец-то я стал просто писателем. Человек, которым я когда-то упорно пытался стать, превратился в такую обузу, что пришлось отшить его без всякого сожаления, так же, как субботним вечером отшивает соперницу негритянка. Пусть хорошие люди исполняют свои обязанности в качестве таковых – пусть умирают на работе перетрудившиеся врачи с их ежегодным недельным «отпуском», который можно посвятить приведению в порядок семейных дел, пусть врачи, не загруженные работой, дерутся за пациентов и берут по доллару за визит; пусть солдаты гибнут на поле боя и тут же попадают в свою воинскую Валгаллу. Это предусмотрено в их договоре с богами. Писателю ни к чему подобные идеалы, если он не примеряет их на себя, а ваш покорный слуга с этим покончил. Былые мечты сделаться нравственно чистым человеком в духе традиции Гёте-Байрона-Шоу, густо замешенной на типично американских ценностях, то есть объединить в себе черты Дж. П. Моргана, Топема Боуклэра[21] и Св. Франциска Ассизского, отправлены на свалку вместе с наплечниками, которые я надел перед своей единственной игрой за футбольную команду принстонских первокурсников, и пилоткой солдата заокеанской группы войск, которую я так и не надел за океаном.

Ну и что же в итоге? Вот как я теперь рассуждаю: естественное состояние взрослого человека, способного чувствовать, то есть человека несчастного, это плохо скрываемое уныние. Кроме того, я полагаю, что желание взрослого человека обладать редкими качествами, не свойственными ему от рождения, «постоянное стремление к совершенству» (как говорят те, кто зарабатывает на кусок хлеба подобными речами) в конце концов лишь усугубляет это состояние – в конце концов, то есть тогда, когда проходит молодость и рушатся наши надежды. Сам я в прошлом бывал счастлив на грани такого исступленного восторга, что не мог поделиться своим счастьем даже с единственным человеком, который очень много для меня значил; пытаясь развеяться и успокоиться, я бродил по улицам и переулкам, и лишь остатки этого счастья выкристаллизовывались потом в короткие строчки на страницах книг – и мне кажется, что мое счастье, или способность к самообольщению, называйте как хотите, это исключение из правила. Это состояние не было естественным, оно было противоестественным – таким же противоестественным, как наш экономический подъем; и то, что приключилось недавно со мной, вполне соответствует волне отчаяния, захлестнувшей страну, когда миновала эпоха бума.



Освободившись от обязательств, я смогу зажить по-другому, хотя для того чтобы в этом убедиться, понадобилось несколько месяцев.

Веселый стоицизм, который издавна позволяет американским неграм безропотно терпеть невыносимые условия их существования, стоил им восприятия истинного положения дел; точно так же придется платить по счетам и мне. Я больше не испытываю симпатии ни к почтальону, ни к бакалейщику, ни к редактору, ни к мужу кузины, да и они скоро тоже станут меня недолюбливать, так что жизнь уже никогда не будет такой приятной, как прежде, и над входом в мой дом навсегда прибьют табличку с надписью «Cave Canem»[22]. Тем не менее я постараюсь вести себя как воспитанный пес, и если вы швырнете мне кость, на которой осталось немного мяса, быть может, я даже лизну вам руку.

«Проводите мистера и миссис Ф. в номер…»05 – 06.1934

Мы поженились. Похожие на сивилл попугаи протестуют против покачивания первых коротко остриженных голов в обшитом панелями люксе «Билтмора». Отель пытается выглядеть старше.

Коридоры «Коммодора» с выцветшими розовыми обоями на стенах кончаются тоннелями и подземными городами – какой-то тип продал нам неисправный «Мармон»[23], а во вращающейся двери полчаса вращалась пьяная компания.

Возле пансиона в Уэстпорте, где мы просидели всю ночь, дописывая рассказ, цвела сирень, встречавшая рассвет. Сумрачным росистым утром мы поссорились из-за отношения к нравам и помирились благодаря отношению к красному купальному костюму.

«Манхэттен» приютил нас однажды ночью, несмотря на то, что мы выглядели очень молодо и казались беспечными. Вместо благодарности мы побросали в пустой чемодан ложки, телефонную книгу и большую квадратную подушку для булавок.

Номер в «Грейморе» был мрачноватым, а шезлонг – достаточно большим для какой-нибудь куртизанки. Шум моря мешал нам уснуть.

Благодаря электрическим вентиляторам по коридорам «Нью-Уилларда» в Вашингтоне распространялся запах персиков и горячего песочного печенья, смешанный с коньячным ароматом, исходившим от коммивояжеров.

А в гостинице «Ричмонд» были длинные коридоры с запертыми номерами, мраморная лестница и мраморные статуи богов, сгинувшие где-то в оглашавшихся эхом подвалах.

Администрация «О. Генри» в Гринсвилле полагала, что в тысяча девятьсот двадцатом году муж и жена не должны носить одинаковые бриджи, а мы полагали, что в воде, льющейся в ванну, не должно быть примеси красной глины.

На другой день юбки молодых южанок в Афинах надувались, как паруса, от воя граммофонов. Аптеки были наполнены множеством запахов, вокруг – очень много тонкой кисеи и очень много народу, все просто проездом… Мы уехали на рассвете.


1921

В лондонском «Сесиле» все были вежливы; долгие величественные сумерки на реке дисциплинируют, а мы были молоды, но нас всё равно поражали индусы и королевские процессии.

В парижском «Сен-Джеймс и Албани» весь номер провонял нашим армянским бурдюком из необработанной козлиной шкуры, и «мороженое», которое не тает, мы положили за окно; там имелись непристойные открытки, но мы были беременны.

В венецианском «Ройял Даниэли» был игровой автомат, на подоконнике – вековой слой воска, а на американском эсминце служили превосходные офицеры. Мы веселились, плывя на гондоле, всё время хотелось послушать нежную итальянскую песню.

В залах для приемов в Hôtel d’Italie во Флоренции равным образом запечатлелись в памяти бамбуковые занавески, больная астмой, жалующаяся на зеленый плюш, и рояль из черного дерева.

А на золоченой филиграни «Гранд-Отеля» в Риме обосновались блохи; скрываясь за пальмами, чесались служащие Британского посольства; администратор и портье сказали, что начался блошиный сезон.

В лондонском «Клариджез» подавали клубнику на золотом блюде, а вот номер располагался в глубине здания, и там весь день было сумрачно, к тому же официанту было всё равно, съезжаем мы или нет, хотя из всего персонала мы только с ним и общались.

Осенью мы перебрались в «Коммодор» в СентПоле, и пока ветер гонял по улицам опавшие листья, мы ждали рождения нашего ребенка.


1922–1923

Стены в «Плаза» были увешаны гравюрами, гостиница изысканная и тихая, а метрдотель был настолько любезен, что никогда не отказывался дать пять долларов взаймы или одолжить «Роллс-Ройс». В те годы мы путешествовали не много.