Из надписи на постаменте Мадлен поняла, что статуя воздвигнута в память о тысячах детей, убитых здесь во время войны.
Грызя лед, Мадлен оставила площадку позади и углубилась в парк. Ее крик все еще был внутри, но скоро она сможет выпустить его.
Дала-Флуда
В Хедемуре тоже начался снегопад, и она давным-давно перестала надеяться на звездно-ясное небо над озером и хутором в Дала-Флуда.
Да и вообще самое ясное небо – в детских воспоминаниях.
Лес стал гуще, ехать оставалось недолго. Когда она в последний раз была здесь, за рулем сидел отец, и она запомнила дорогу как бесконечную ругань. Пора было продавать хутор, а мать имела неверное представление о цене, которой они могли ожидать.
Она помнила и другие поездки и испытывала благодарность за то, что место, где он останавливался, чтобы она могла удовлетворить его, стало совсем другим. Дорогу расширили, “кармана” больше не существовало.
Она ехала мимо знакомых мест. Гранйерде, Нюхаммар, чуть погодя – Бьёрбу. Все выглядело другим, некрасивым, черным, хотя она понимала, что на самом деле это не так.
Откуда у нее такие светлые воспоминания, ведь ей столько пришлось вынести здесь, на севере?
Наверное, все благодаря тому лету, когда ей было десять и когда в ее жизни случились Мартин и его семья. Несколько недель без отца, только тетя Эльса и соседи, у которых она, Виктория, – няня.
Еще один поворот – и слева появился хутор.
Дом еще стоял. Она остановила грузовик возле живой изгороди и заглушила мотор. Ветер немного улегся, или же лес давал защиту от ветра. Крупные снежинки мягко падали в темноте, когда она подошла к калитке.
Как и прочие здешние дома, их старый хутор все еще служил летним жильем и сейчас стоял покинутый, с темными окнами. Дом изменился до неузнаваемости. Две пристройки и терраса, тянущаяся по всему фасаду и обоим торцам, современные окна и двери, новая крыша.
Смешение старого и нового смотрелось откровенно безвкусно.
Она вернулась к грузовику и забралась на водительское сиденье. Не в силах повернуть ключ в зажигании, она какое-то время сидела просто так. Снег ложился на лобовое стекло, и мысли унеслись в прошлое. По этой дороге она много раз бегала к дому, который снимали родители Мартина. Отсюда дом не было видно – может быть, поэтому она не заводила машину и не решалась ехать дальше. Она боялась собственных воспоминаний.
Надо спуститься к озеру, подумала она, завела машину и поехала вверх по склону. На повороте она увидела тот дом, но лишь мельком взглянула на него, заметив, однако, что его тоже перестроили и снабдили большой террасой. В этом доме, как и в остальном поселке, было безлюдно. Отсюда дорога пошла под уклон, впереди уже угадывалось озеро. Дорога стала скользкой как каток, вести машину приходилось двумя колесами по сугробам, для лучшего сцепления. Последний поворот – и она проехала два деревянных столба с вывеской, извещавшей, что купаться здесь разрешено.
Она вышла и открыла задние дверцы грузовика.
Двенадцать мешков с частицами ее жизни, миллионы слов и тысячи картин, и все они так или иначе вели назад, к ней самой.
Узнавать себя иногда все равно что расшифровывать тайнопись.
Через двадцать минут она перетаскала все мешки на покрытый снегом пляж.
Озеро еще не затянуто льдом, тут ей повезло. Она присела на корточки у края и опустила пальцы в ледяную воду.
Глаза немного привыкли к темноте, белый снег давал достаточно света, и можно было видеть достаточно далеко. Снег валил в безветрии, и чуть поодаль, за сеткой белых хлопьев, падающих на поверхность озера, она знала, лежал большой камень.
Когда в детстве она плавала здесь, темная вода с плеском скрывала ее от внешнего мира. Под водой было безопасно, и она четырежды проплывала между старыми мостками и ныряльным камнем, четыре раза по пятьдесят метров, а потом ложилась на песок загорать. В одно из таких купаний она и увидела Мартина в первый раз.
Ему тогда было три года, и она стала его Пеппи Длинныйчулок на все это долгое светлое лето. Пеппи Длинныйчулок – ребенок-взрослый, кто-то, кому пришлось не пропасть одной.
С Мартином она научилась заботиться о других, но все рухнуло шесть лет спустя, когда она оставила Мартина одного возле речки Фюрисон в Упсале.
Ее не было с ним десять минут. Этого оказалось достаточно.
Может, произошел несчастный случай, может, нет.
Во всяком случае, именно там, у реки, Девочка-ворона получила свое имя. Она и раньше жила в Виктории, но была просто безымянной тенью.
Теперь она была уверена, что Девочка-ворона – не одна из ее субличностей.
Подрагивание под веками и слепые пятна в поле зрения ясно давали понять: дело здесь в чем-то совсем другом.
Девочка-ворона – немедленная стрессовая реакция на травму. Эпилептическое замыкание в мозгу, которое она по молодости неверно истолковала как чужеродное существо в себе самой.
Она дошла до грузовика, достала из сумки полотенце. Потом вернулась на берег, сняла сапоги и закатала штаны выше колен.
После первых же осторожных шагов в воде она почувствовала онемение, словно само озеро крепко схватило ее за лодыжки.
Она немного постояла на месте. Онемение перешло в жжение, почти похожее на тепло. Когда ей стало приятно, она вернулась на берег за первым мешком.
Проволокла его по снегу, и мешок поплыл по поверхности озера. Она прошла метров десять. Оказавшись в воде по бедра, тщательно вытряхнула мешок в воду.
Слова и картины медленно поплыли по черной воде, словно льдинки. Она побрела к берегу за следующим мешком.
Потом она трудилась не покладая рук, таская мешок за мешком. Через какое-то время она забыла о жгучем холоде и сняла штаны, куртку и свитер. В одной рубашке и трусах она зашла еще дальше. Вскоре вода достигла груди, и она не заметила, как забыла дышать. Холодные объятия озера сдавили тело, она больше не чувствовала дна под ногами. Вокруг нее было бело от бумаг, они липли к рукам и волосам. Чувство, которое она испытывала, не поддавалось описанию. Эйфория и ощущение совершенства. И где-то под этим ликованием – способность контролировать происходящее.
Она не боялась. Если тело сведет судорогой, она пойдет ко дну.
Все побледнеет, думала она. С бумаг сойдут чернила и печатные знаки, слова растворятся в воде и вольются в нее.
Слабый ветерок погнал содержимое мешков к середине озера. Льдинки уходили под воду, таяли, исчезали вдали.
Когда опустел последний мешок, она поплыла назад, к берегу, но прежде чем выйти, на глубине двадцатитридцати сантиметров легла на спину и полежала в воде, глядя на падающий снег. Холод стал теплом. Ощущение свободы было непередаваемо.
Бабий Яр
Бабий Яр. То есть – женский. Раньше здесь пролегала граница города, место это было негостеприимным, и караульные норовили скрасить свое пребывание здесь, приглашая жен и любовниц.
Бабий Яр был символом любви. Но она помнила, каким стало это место в тот осенний день почти семьдесят лет назад, она все еще слышала стоны из-под земли.
Меньше чем за сорок восемь часов нацисты искоренили еврейское население Киева, более тридцати трех тысяч человек. Ров, в который их сбросили, после преступления зарыли, сейчас на его месте прекрасный цветущий парк. Правда, как всегда, дело относительное. Она уходит в землю, под нарядную поверхность, имея облик глубокого зла, равно прихотливого и расчетливого.
Маленькая деревянная струбцина. Дюймовый болт. Еще один оборот. И еще один.
Это надо почувствовать. Боль должна быть физической. Пусть распространится от большого пальца к сердцу, вместе с кровью. Дюймовый болт будет контролировать боль, которая послужит медитацией.
Палец начал синеть. Еще поворот, и еще поворот, а потом еще. Крики мертвецов пульсировали в ее пальце.
Вигго Дюреру, урожденной Гиле Беркович, оставалось жить десять минут. Она упала на колени перед памятником, менорой, семисвечником. Кто-то повесил венок на один из толстых рожков.
Ее тело старо, глубоки мозоли на руках, и лицо бледно и водянисто.
На ней серое пальто с белым крестом на спине.
Крест – знак освобожденного узника концлагеря в Дахау, но пальто не ее. Оно предназначалось молодому датчанину по имени Вигго Дюрер, так что ее свобода была фальшивой. Она никогда не была свободным человеком, ни до, ни после Дахау. Она оказалась закованной в цепи семьдесят лет назад, и поэтому она сейчас здесь.
Она повернула болт еще раз. От боли палец почти онемел, от слез все расплывалось перед глазами. Жить оставалось семь минут.
“Что такое совесть? – думала она. – Сожаление? Можно ли сожалеть обо всей своей жизни?”
Все началось во время оккупации, в день, когда она предала свою семью. Она выдала немцам происхождение отца и братьев, и они отправились к еврейскому кладбищу возле Бабьего Яра, со всем своим скарбом, погруженным на тачку. На написание доноса ее толкнула зависть.
Она была мамзер, незаконная, кому вход в общество заказан.
В тот осенний день она решила остаток жизни прожить кем-нибудь другим.
Но она хотела в последний раз взглянуть на отца и старших братьев и потому пробралась сюда. Недалеко от места, где она сейчас стояла, была тогда рощица, окруженная высокой травой. В траве она и спряталась, лежала в двадцати метрах от края рва и видела все, что произошло. Боль в пальце пульсировала по мере того, как воспоминания возвращались к ней.
Немецкая зондеркоманда вместе с двумя батальонами украинских полицаев обеспечивала логистику. Потому что расстрелы были вопросом систематической, почти промышленной работы.
Она видела, как сотни людей вели ко рву на расстрел.
Большинство были голыми, лишенными всего своего имущества. Мужчины, женщины, дети. Не имело значения. Такова демократия истребления.
Еще поворот болта. В струбцине что-то заскрипело, но боль как будто пропала. Осталось только огромное давление, которое ощущалось как жар. Она выучила, что душевную боль можно вытеснить болью физической. Она закрыла глаза, и в памяти встали картины того осеннего дня.