Подснежник. Повесть о Георгии Плеханове — страница 36 из 83

Однажды кто-то из чернопередельцев сказал ему, что в это насыщенное арестами и сыском время он, Плеханов, поступил бы правильно, если бы в интересах дальнейшего развития революционного дела временно уехал за границу.

Зерно упало на взрыхленную почву. Роза, несмотря на свое положение, тоже была за то, чтобы он скрылся из Петербурга и вообще из России. Жорж задумался. Некоторое время он был решительно против эмиграции. Но события (аресты, аресты, аресты) неудержимо склоняли чашу весов в сторону отъезда. Несколько раз шпики появлялись уже в самом Графском переулке. Дворник дома, в котором он жил по фальшивому паспорту, стал проявлять подозрительный интерес к дворянину Семашко.

Сыскные в конце концов напали на след типографии «Черного передела». Начались аресты среди ее организаторов. На собрании оставшихся на свободе участников «Черного передела» было твердо решено — наиболее известные полиции чернопередельцы, и прежде всего Жорж, должны немедленно выехать за границу. (Фотография Плеханова, Оратора, была роздана многим агентам Третьего отделения, имелась во всех полицейских частях Петербурга. И это было просто чудо — то, что он до сих пор еще не арестован. Сказывалась старая конспиративная выучка «Земли и воли», которую он прошел за два с половиной года нелегальной жизни в России.)

Роза была отправлена ночевать к подруге, студентке женских курсов медико-хирургической академии Теофилии Полляк. Плеханов, не вернувшийся в Графский переулок после принятого собранием решения, несколько дней скрывался у друзей, переходя с квартиры на квартиру. Теперь вся его жизнь была сосредоточена только на одной-единственной цели — уйти из рук полиции.

Наконец, все было готово. Ночью он пришел проститься с Розой на ее новую квартиру. Роза плакала. «Временно, временно», — непрерывно и с каким-то нервическим оттенком то и дело повторял Жорж.

Друзья тайно вывезли его из города. На одной из промежуточных станций Варшавской железной дороги он должен был сесть в поезд.

Прощание было невеселым. Все молчали. «Временно, временно», — снова нервно повторял Жорж. Он надеялся, что эмиграция его будет недолгой, и рассчитывал вернуться в Россию в самом недалеком будущем.

Увы, надеждам этим не суждено было исполниться. Он вернулся на родину только через тридцать шесть лет, всего за тринадцать месяцев до своей смерти. И эта долгая жизнь вдали от России была причиной многих напряженных и скорбных обстоятельств его дальнейшей судьбы.

…Границу он перешел нелегально. Несколько дней пришлось ждать, живя в пограничном городе, в корчме, пока «откроется» налаженное землевольцами еще несколько лет назад «окно».

Получив условный сигнал, он вышел ночью из городка, прошел несколько километров по лесу, спустился к реке, перешел ее вброд и поднялся на противоположный берег.

Россия оставалась позади, лежала за спиной огромным, покрытым мраком ночи, неразбуженным, сонным пространством.

5

Сначала он оказался в Швейцарии, в Женеве. Здесь было много эмигрантов из России. Вскоре приехала Вера Ивановна Засулич, к которой Жорж после ее решительного отхода от терроризма и присоединения к «Черному переделу» испытывал самые искренние дружеские чувства.

Появился Лев Дейч. Ждали Стефановича и еще нескольких чернопередельцев. Жорж, близко сойдясь с группой польских социал-демократов, издававших журнал «Равенство» (особенно хорошие дружеские отношения сложились у него с одним из первых польских марксистов Людвигом Варыньским), предлагает поселиться коммуной вместе с поляками в маленькой деревушке под Женевой. Так и было сделано.

Часто после напряженных занятий в читальных залах он долго гуляет по городу, выходит на берег Женевского озера, садится на скамейку и, глядя на проходящую мимо публику, вспоминает Петербург — бесконечные разводы войск из Манежа на посты и караулы к дворцам великих князей, зеленые потоки чиновничьих шинелей, наводняющие улицы два раза в день с механической аккуратностью заводного механизма, испуганные лица пригородных крестьян, стоящих возле распряженных саней на Сенном рынке и на Калашниковской набережной.

И сразу же за этими испуганными лицами вставала вся Россия, серые деревни, нескладные маленькие города, тихие безответные слободки, мертвый простор полей, глухие леса, необитаемые степи, продутые безжалостными ветрами.

Надо разбудить эту страну, надо растолкать от сна ее города и деревни, осветить кислые сумерки ее пространств энергией новой жизни. Надо, надо, надо! Но как это сделать, как?

…Наконец приехала из России Роза. Вопреки ожиданиям Жоржа, она была грустна, находилась в крайне подавленном состоянии. Дочь Вера, родившаяся в Петербурге, была оставлена на руках у подруги Теофилии Полляк. Роза долго колебалась перед отъездом. Девочка была ее первым ребенком. Материнские чувства не отпускали молодую женщину от колыбели. Но, глядя на Верочку, угадывая в ее лице черты любимого человека, Роза рвалась в Швейцарию. Видя ее страдания, Теофилия уговорила подругу поручить ребенка на время ей, а самой ехать в Женеву. И Роза, наняв девочке кормилицу, тронулась в путь.

О жизни в коммуне теперь, после приезда Розы, не могло быть и речи. Он снял отдельную комнату, но отношений с друзьями не прерывал ни на один день, проводя в коммуне каждую свободную минуту. Чернопередельцы и поляки-социалисты заключили между собой негласный союз — постоянно объединяли усилия в совместных выступлениях на эмигрантских собраниях, помогали друг другу в перевозке нелегальных изданий, подписывали общие декларации.

Постепенно налаживался новый быт. Жорж продолжал усиленно заниматься, Роза помогала ему во всех делах, вела хозяйство. Они жили надеждами на скорое возвращение на родину, мечтали о том, как увидят свою Верочку.

Страшное известие из России оборвало все планы и надежды. Теофилия прислала письмо — девочка умерла от приступа глотошной болезни.

Роза слегла. Состояние ее было близко к нервному потрясению.

— Я предала ее, понимаешь? — предала! — шептала она по ночам. — Она лежала там, у чужих людей, задыхаясь, маленькая, беззащитная, и не было рядом родной души, чтобы помочь, чтобы облегчить страдания. Она умерла не от болезни, она умерла от одиночества, от тоски по мне, от отсутствия материнской ласки. Я знаю это. Я предала ее, предала!

Жорж похудел и осунулся.

Возвращение в Петербург отпадало. Роза сказала, что не смогла бы жить в городе, где умер оставленный ею ребенок. (Да оно, это возвращение, было бы невозможно и по многим другим причинам. Социалисту Плеханову ни одна из легальных форм жизни в России была недоступна — его сразу бы отправили в Петропавловскую крепость.)

Но и оставаться в Женеве тоже было нельзя. Розе с каждым днем становилось все хуже. Она плакала по ночам, звала девочку, металась во сне, утром подолгу не хотела вставать, сторонилась людей, отказывалась от еды. Знакомые настойчиво советовали переменить обстановку.

Жорж списался с друзьями, взял несколько авансов в журналах под будущие статьи, и в конце 1880 года они уехали из Швейцарии во Францию.

6

Париж удивил их необычным и всеобщим возбуждением — здесь ожидалась и уже была частично объявлена полная амнистия почти всем участникам Парижской коммуны. Из Новой Каледонии, из Алжира, из далеких заморских колоний в Париж возвращались коммунары, уцелевшие от кровавой майской недели и тропической лихорадки. Город встречал их цветами, улыбками, песнями, флагами. Изменчивость судьбы, легкомыслие фортуны: тех, кого десять лет назад расстреливали во всех переулках от площади Бастилии до площади Республики, тех, кого сбрасывали во рвы у стен Пер-Лашеза, сегодня обнимали и носили на руках.

Везде шли митинги в честь возвращающихся героев Коммуны. После Женевы, где только и веселья было что яростные схватки с украинским националистом Драгомановым на сходках русской и польской эмиграции, Жорж впервые почувствовал, что действительно находится в свободной стране. Политические страсти бушевали здесь почти в общегосударственном масштабе, а в сонной Швейцарии политикой, кроме эмигрантов, никто и не интересовался.

Седые, покрытые шрамами и колониальным загаром коммунары поднимались на сколоченные наспех деревянные трибуны, бросали в толпу пламенные лозунги Коммуны. Слушатели отвечали восторженными криками, взлетали над головами цветы и шапки.

Первое время Жорж почти непрерывно с утра до ночи проводил на улицах. Он был поражен и просто ошеломлен накалом общественных страстей, бурливших на площадях и бульварах. Париж, словно очнувшись от десятилетнего сна, торопился высказать свое отношение к событиям семьдесят первого года.

Особенно были оживленными одиннадцатый и двадцатый округа, где проходили последние баррикадные бои версальцев с коммунарами. Здесь на всех перекрестках толпился народ, вспыхивали митинги, выступали самодеятельные ораторы, делились воспоминаниями очевидцы (иногда среди них были даже те, кто сражался на стороне версальцев, — это было вполне во французском духе). Десятки людей охотно показывали места, где был убит Делеклюз, ранен Верморель, расстрелян Варлен — «а здесь арестовали прокурора Коммуны Рауля Риго, а вот здесь стояли пушки генерала Коммуны Валерия Врублевского, а вон там была баррикада Теофиля Ферре, он стрелял до последнего патрона, я сам видел, как его уводили жандармы». (Некоторые пылкие энтузиасты пытались даже построить — очевидно для большей наглядности — несколько баррикад и заново показать бои коммунаров с версальцами, но невозмутимые ажаны, зорко наблюдавшие за наиболее возбужденными очевидцами, хладнокровно пресекали эти темпераментные попытки.)

Во всех кафе вокруг площади Пер-Лашез только и разговоров было что о Коммуне.

— Коммуна спасла честь Франции! Этот рыжебородый ублюдок, этот ничтожный Наполеон III, так же похожий на императора, как индюк на орла, сдался в плен под Седаном со стотысячной армией. Он заплевал наше национальное знамя! И только Коммуна подняла его из грязи!