Интеллигентные молодые люди (никто из них ни разу не представился ни по имени, ни по фамилии — соблюдалась конспирация) называли себя «бунтарями-народниками». Выступая один за другим и обращаясь непосредственно к фабричным, они говорили о том, что сейчас все основные силы русской социалистической партии должны быть направлены на «агитацию на почве существующих народных требований». А за пропаганду, мол, стоят только «лавристы» — люди, как известно, совершенно бездеятельные и поэтому в революционной среде никакой популярностью и никаким влиянием не пользующиеся. (Очень скоро Жорж понял, что все интеллигентные молодые люди принадлежат к какой-то реально существующей революционной организации или, во всяком случае, к какому-то хорошо поставленному революционному кружку, конкретного названия которого они не открывают.)
«Бунтари-народники» упорно склоняли фабричных встать именно на их путь — на путь агитации, а не на ошибочный, «лавристский» путь бесперспективной, по их мнению, пропаганды.
Фабричные пока отмалчивались. Было ясно (по их лицам, неопределенным жестам и коротким, вопросительным репликам друг другу), что отличительные признаки между агитацией и пропагандой они пока улавливают очень слабо, но понять хотят, напряженно вслушиваясь в каждое выступление.
Наконец фабричные заговорили. И Жорж сразу понял, что у него в комнате собрались очень опытные, надежные и влиятельные люди из среды петербургских рабочих. Почти все они, как это было видно из их слов, уже подвергались арестам, сидели в тюрьмах, читали там революционную литературу и теперь, вернувшись на волю, готовы продолжать революционную работу.
И тем не менее Жорж все отчетливее и отчетливее уяснял для себя, что на революционные рабочие кружки фабричные смотрят прежде всего как на кружки самообразования.
«Бунтари» горячились, доказывали, разъясняли свои взгляды, старались втолковать рабочим свою мысль о том, что образование не имеет никакого революционного значения.
— Да как вам не стыдно говорить нам все это! — вдруг с жаром воскликнул, вскочив со своего места, пожилой мастеровой. — Каждого из вас в пяти школах учили, в семи водах мыли, а иной рабочий не знает, как отворяются двери школы! Вам не нужно больше учиться, вы и так много знаете, а рабочим без этого нельзя!
— Да ведь мы не против самообразования! — так же горячо запротестовал один из «бунтарей». — Мы против пропаганды! Мы за агитацию и вас призываем к этому!
— Ну уж нет! — упрямо наклонил голову мастеровой. — Пропаганда — это и есть образование. Вы нас не сбивайте! Я только что из Дома предварительного заключения вышел, по делу «чайковцев» сидел, так что все ваши слова знаю!
— Вы просто не понимаете разницы между этими двумя словами, — вступил в разговор другой «бунтарь». — Ведь это же два совершенно разных слова — «пропаганда» и «образование».
— А вот вы и поучите нас, чтобы мы понимали, — сказал еще один фабричный. — У нас на Василеостровском патронном заводе не одна тыща рабочих, а спроси у любого, какая тут разница, — никто не ответит.
В углу поднялся молодой, красивый, стройный парень с густой пшеничной шевелюрой, в синей косоворотке с длинным рядом мелких белых пуговиц, в ярких хромовых сапогах. Он поднял руку, требуя тишины, и все разом замолчали.
— Не страшно пропасть за дело, когда понимаешь его, — сказал парень тихим и приятным грудным голосом. — А когда пропадаешь неизвестно за что, вот это уже плохо. Мало вы полезного добьетесь, господа хорошие, от такого рабочего, который ничего не знает.
— Да ведь каждый рабочий — революционер уже по самому своему положению! — снова загорячился первый «бунтарь». — Разве рабочий не видит и не понимает, что хозяин наживается за его счет?
— Понимает, да плохо, — ответил парень в косоворотке, — видит, да не так, как следует. Другому кажется, что иначе и быть не может, что так уж богу угодно, чтобы терпел всю жизнь рабочий человек. А вы покажите ему, что может быть иначе. Разъясните ему это яснее ясного. Тогда он станет настоящим революционером.
Спор затянулся надолго. Постепенно обе стороны начали понемногу уступать друг другу — решено было не пренебрегать пропагандой и самообразованием, но в то же время не упускать удобных случаев и для агитации. Жорж, слушая спорящих, уже полностью был уверен в том, что для фабричных так и осталось неясным — какой именно агитации добиваются от них «бунтари». Да и у самих «бунтарей», по-видимому, соединялось с этим злополучным словом (как понял это в тот вечер Жорж) весьма смутное представление.
Но, как бы там ни было, споры в конце концов прекратились и кружок закончился. «Бунтари» оделись, пожали всем руки и разошлись. Ушли вместе с ними и знакомые студенты-однокурсники. А фабричные, посмеиваясь и подмигивая друг другу, почему-то и не думали расходиться.
— Хозяин, — обратился к Жоржу парень в синей косоворотке, — разрешишь пива у тебя выпить? Мы сейчас мигом слетаем. А то какая же сходка без веселья?
— Надо бы промочить глотки, — заулыбались рабочие, — а то все пересохло от этой ругани.
Жорж согласился. Двое фабричных взяли кошелки, сходили в портерную на угол и тут же вернулись с двумя дюжинами пива.
Засиделись за полночь, и, когда расходились, все уже были на «ты» с хозяином комнаты, многие дали свои адреса и просили запросто заходить в гости.
Мрачные отзывы Митрофанова о городских рабочих совершенно не подтверждались. Люди были совсем не пропитанные буржуазным духом, сравнительно развитые и разговаривать с ними было так же интересно, как и со знакомыми друзьями-студентами.
Глава третья
1
Еще в первый год своей петербургской жизни Жорж Плеханов был поражен размахом антиправительственных настроений, которые господствовали в столице. По сравнению с тихим провинциальным Липецком, где, конечно, тоже иногда поругивали в тряпочку начальство (губернатора — за сожительство с вице-губернаторской женой, полицмейстера — за пристрастие к мздоимству, преосвященного еще за какие-то грехи), Петербург выглядел просто «кипящим котлом»: на каждом шагу можно было услышать нелестные слова о царе и его министрах, ловко «провернувших» крестьянскую реформу, посуливших обществу разнообразные свободы, а на деле не сделавших почти ничего для реального изменения жизни отсталой страны, позорно проученной на севастопольских бастионах просвещенной Европой. Вокруг бурлили студенческие кружки и сходки, повсюду шли разговоры о хождении в народ, поговаривали о том, что где-то на тайных конспиративных квартирах создается настоящая революционная организация.
Слово «народ» было у всех на устах. Народ надо было освобождать, народ надо было просвещать, долг образованных слоев общества перед народом требовал от каждого каких-то решительных действий.
Но что это было такое — народ? Гудаловские мужики, рядом с которыми Жорж вырос, или что-то совершенно другое?
Встреча с Митрофановым, который несомненно был народом, показала, что народ существует в каком-то ином обличии, чем ему это раньше было известно. Но нелегальный, скрывающийся от властей Митрофанов был, безусловно, исключением из общих правил, единичным явлением. Теперь же, после встречи «интеллигентов» с фабричными, стало ясно, что таких исключений много, что существует еще одна широкая разновидность «народа», не прятавшаяся от полиции, спокойно себе работающая на своих заводах и в мастерских, но тем не менее представляющая большой интерес для таких, скажем, людей, как «бунтари-народники».
«Народ» был рядом, «народ» жил в соседних переулках и улицах, «народ», расходясь со сходки в его комнате, оставил ему свои адреса и фамилии, просил заходить в гости, и в общем-то с этим «народом» ему было легко и просто говорить по душам. Расстояние до «народа», которое раньше казалось ему очень далеким, теперь предельно сократилось, и дело сближения с ним, пугавшее его до этого своими кажущимися трудностями, сейчас уже представлялось совсем незамысловатым.
Да, надо было сближаться с «народом» (это была потребность времени — дань, мода, атмосфера эпохи), надо было поддержать завязавшиеся отношения с новыми знакомыми (с «бунтарями» невольно приходилось встречаться каждый день в институте), и вскоре после сходки Жорж отправился в гости к литейщику Перфилию Голованову, жившему тут же на Петербургской стороне, почти по-соседству.
Это первое, сознательное посещение «народа» (городское, «малое хождение в народ», но предпринятое уже сугубо по личной инициативе) произвело на Жоржа глубокое впечатление, дало ход многим будущим мыслям и настроениям, заставило крепко задуматься над окружающей и своей собственной жизнью.
Прежде всего Перфилий так же, как и Митрофанов, совершенно не укладывался в его, Жоржа, рамки представлений о «народе» и не имел в своем характере и образе жизни ни одной черты, которые любила приписывать «народу» интеллигенция. Это был очень самобытный человек. Несмотря на то, что когда-то он пришел в город из деревни, теперь в нем не было совершенно никакой крестьянской простодушности, никакой деревенской склонности к тому, чтобы жить и думать так, как раньше жили и думали его сельские предки. При очень скромных умственных способностях Перфилий отличался необыкновенной жаждой знаний и поистине удивительной энергией в их приобретении. На своем заводе он работал ежедневно по десять-одиннадцать часов. (После первого посещения Жорж зачастил к Голованову.) Придя после смены домой, Перфилий сразу же садился за книги и просиживал над ними иногда до двух-трех часов ночи. Читал он очень медленно, многого сразу не понимал, потом требовал объяснений чуть ли не по каждой странице, по нескольку раз переспрашивая значение впервые встретившихся слов, но то, что усваивал, запоминал основательно и навсегда.
Невысокого роста, сутулый, с землистым лицом, впалой грудью, покатыми плечами и сильными длинными руками, доходившими ему чуть ли не до колен, с большой головой и относительно маленьким по сравнению с этой головой туловищем, он был похож иногда на сказочного гнома, на