Юлия СИРОМОЛОТ
ПОДСОЛНУХ И ЯБЛОКИ
Роман
В память о CRS, истинном друге моей души
Сестра, подруга, сестра дорогая, говорят они… Шепчут прямо в ухо, будто сквозняком, касаются шеи. Расскажи. Говори за нас, потому что у нас нет сил, нет голоса, жизни. Потому что мы исчезли, нет нас на этом свете, а может быть и в других. Они приходят в сны, показываются среди белого дня, незнакомый язык становится вдруг знакомым. Почему-то это важно. Но мне от этого нет покоя, сплошные заботы, поэтому я тоже настаиваю: почему? Почему вы все ко мне, по мою душу, для чего вам мой голос?
Потому что ты умеешь. Потому что ты можешь.
А я что же?
Я умею.
Ну, вот и говорю.
***
Келли Райан О’Шоннеси убежал из дома в неполные шестнадцать. Беглецы из его краев обычно направлялись на Запад (если, конечно, их не везли против их воли в Австралию, например), хотя и не всегда прямиком. Поэтому в один прекрасный день он ступил на мостовую большого города далеко на западном краю света. Город вдохновлял. Имя его напоминало о рае. Он и вправду был прекрасен. Келли соскочил с подножки грузовика, который вез его с юга, и глубоко вдохнул океанский воздух.
Ему был почти двадцать один год. Он уже повидал белый свет – Европу и Америку, видел лавандовые поля и свалки, дороги и порты, большие города и захудалые деревни. Он был тощий, быстрый, настойчивый и бесстыжий. Знал несколько языков, был рыбаком на траулере, бухгалтером, вышибалой, наемным танцовщиком. Если случалось драться – дрался, не задумываясь. На груди, там, где сердце, у него была татуировка – сложный ирландский узел. В конце концов, и сердце-то у него было ирландское – горячее, веселое и стойкое.
Он знал, что останется здесь. Что город будет принадлежать ему. Что все впереди, и что жизнь прекрасна.
Пусть будет – Симон. Приятное имя, и к внешности подходит. И вызывает доверие. Родился в соседней стране, учился в Англии, вернулся было домой, но там сейчас неспокойно, потому жить и работать приходится здесь. По профессии – журналист. Нет, не политика сама по себе. Но чтение, фильмы, книги. Общественное мнение. Это важно, а общественное мнение нового поколения – это будущее. После великой войны мир изменился. Он обновился и стал моложе. Поэтому очень важно, что читают молодые, чего они хотят и каким путем пойдут те, кому сейчас двадцать. А в этой части света вообще молодые силы ощущаются сильнее, чем где бы то ни было. У этой страны огромный потенциал. Жизнь – интересная штука, и самое интересное, безусловно, впереди.
А еще он любит океан.
А океана тут хватает на всех.
Бенедикт Карре родился и вырос в этом городе. В лучшем городе на земле. У лучших в мире родителей, под самым ясным небом – между горами и океаном. В городе, который каждый день улыбался ему миллионами лиц, удивительными образами парков и улиц, окнами, оградами, узором облаков на небе. В городе, который весь был праздничных цветов, словно прекрасный цветок между холмов и гор. В четырнадцать лет родители подарили ему на день рождения фотоаппарат.
Катерина Славичкова родилась в Праге. В Златой Праге. В сердце ее были зимы великой войны, хотя она была тогда еще совсем мала, и была в ее сердце та чудесная, сказочная, святая весна, когда вместе со всем белым светом – а он стал золотым и зеленым – проснулись и люди от страшной военной зимы. Были в ее сердце и нежные осени – шелковые, золотые, нежно-серые… А потом наступило лето. То самое. Жгучее, страшное. В тот год вся жизнь Катерины пошла кувырком. В тот год у нее было два лета.
Часть первая
Город по имени «Рай»
«Понимаешь, танки!»
– Ты понимаешь, дядя Иржи, танки! – я рывком поднялась с диванчика, подошла к окну… За окном теплый ветер трепал чахлые пальмы. Здесь весна. Рождество скоро. А здесь весна. С ума сойти.
Дядя Иржи – квадратный, краснолицый, с бритой головой. Он вовсе мне не дядя, а так, дальняя родня, седьмая вода на киселе, и та по бабушке. Но все-таки родня…
– Не видала ты танков, что ли, – бурчит он. – Небось лет-то тебе сколько?
– Видала. И эти даже видала, со звездой. Но только тогда… тогда другое было, тогда они немцев прогнали, и все надеялись… А мне ведь как казалось: вот я родилась, а тут война, я и не помню почти ничего, только что холодно и страх, а толком ничего. И потом вдруг весна, май, яблони цветут – и русские приходят, смотрят, повторяют за нами – «Злата Прага… Злата Прага…». И все мне казалось, что вот как я расту, так и мир со мной тоже растет, и все будет только лучше, а тут…
Горло сдавило, я еле сдерживалась, чтобы не заплакать.
– А тут вдруг… как будто мы им враги. Как можно вообще? Так… как к себе домой… и Прага уже не Злата, понимаешь? И уже не наша тоже…
– Политика, – угрюмо вздыхает дядя Иржи. – Но и леший бы с нею, но что ж тебя аж сюда-то закинуло? Мать-то где, к примеру?
– Мама там… осталась. Сказала, ей уже что… а я молодая, мне еще жить и жить… А Павел в Дюссельдорф уехал, а я вот… потому что, знаешь, если они к нам как к себе домой зашли, что их остановит? Какие границы? А тут хотя бы… океан.
– Ну ладно, океан тебе. А жить-то как думаешь? Язык знаешь?
– Испанский нет… не знаю… Немецкий знаю, конечно. Английский немного. Французский так… с пятого на десятое…
– А дело какое-нибудь знаешь?
– Ну… я учительницей работала… а потом в журнале для молодежи писала… о книгах там, о музыке – что слушают, что поют… а журнал первым делом и закрыли, потому что «тлетворное влияние»…
– Учительницей… В журнал… И о чем только твоя мать думала… Кому тут учительница нужна, что чешского, что немецкого… Я сам человек простой, я тут «сервесеро чеко», пивовар, ну, у меня всех дел пивоварня, и рабочее место если есть, так на складе…Эх, Ката, Ката, задала ты мне задачу…
Я молчала. Что тут скажешь? Дура и есть, конечно, и надо было дома оставаться… Но вся эта тоска и страх… и Павел с распухшим чужим лицом… И танки. Проползают медленно, с хрустом, давя белый свет.
– Ладно, – говорит дядя Иржи и набычивается так, что белая рубашка с короткими рукавами аж хрустит у него на спине. – Ладно. Не отсылать же тебя назад, раз уж так далеко. Поживешь у нас пока, пристрою тебя учетчицей на складе, все-таки пиво я варю хорошее, а они тут до него не дураки… и в школу с Марженкой моей походишь, а нет, так хоть учебники ее почитаешь, ты девка разумная, глядишь, через полгода уже и лопотать будешь, язык у них нехитрый, раз уж я тут как заправский дон Хорхе болтаю, и ты сумеешь… А там, может, замуж тебя отдадим, или еще как жизнь устроится… ну, не реви, не реви, а то и реви, вода дело такое, как пришла, так и уйдет…
Поднимается из кресла и выходит, и по пути бормочет себе под нос: «Ишь ты… танки…»
Радио
В студии неяркий свет, пахнет деревом, пластиком, немного озоном и горячим металлом. Микрофон свисает со штанги, как звезда. И мерцает в полутьме, как звезда. «С вами радио “Эль Хирасоль”…»
Мне нравится, как ты молчишь: как будто тебя и нет,
Как будто мой далекий голос не трогает тебя.
Кажется, и взгляд твой упорхнул,
И поцелуй сомкнул твои уста и запечатал.
Лампочка на длинной ножке освещает часть пульта, листки с текстом, но человеку у микрофона сейчас не надо смотреть в текст. Он закрыл глаза, он читает по памяти.
Поскольку все на свете наполнено моей душой,
Ты проступаешь из всего на свете, моей души полна.
Мотылек моих снов, как с моей душой ты схожа
И с печалью, со словом печали.
Кто его слушает? Кто не спит ранним утром – молодые матери, старики, рабочие в порту, больные, которым неймется в этот час? У кого есть радиоприемник, время, бессонница, кто вращает ручку, чтобы услышать его голос?
Он не знает наверняка. Он просто говорит наизусть.
Мне нравится, как ты молчишь – как будто в отдаленье
Безмолвно жалоба твоя как мотылек трепещет.
Меня не слышишь, голос мой тебя не достигает.
Позволь и мне молчать в твоем молчанье.
В городе замирает ночная жизнь. Повара и охранники, официанты и танцовщицы выходят в бледный рассвет. Вот идут трое парней и девушка, похожая на мальчика, у одного из компании – долговязого и стремительного в движениях – радиоприемник висит через плечо. Музыки не хочется после целой ночи грохота и рока, новостей еще нет, и вдруг – голос. Негромкий, медленно отпускающий слова в наступающий день. Долговязый замирает. Компания обгоняет его, машет, окликает, он отмахивается – стоит и слушает с удивленной улыбкой на лице.
Позволь мне говорить с твоим молчаньем
Светлым, как светильник, простым как кольцо
Ты как ночь, полная тишины и созвездий –
От них твое молчание нисходит.
Радиостанция невелика, слышно ее только в пределах видимости. Но бухта уже близко, уже видны знакомые рыжие холмы. Корабль возвращается домой, вахтенный ловит шальной эфир. Прислушивается, погружаясь в воспоминания. Все хорошо. Скоро дом. Скоро берег.
Мне нравится, как ты молчишь: как будто тебя и нет.
Далекая и скорбная, как если бы умерла.
Единственного слова, одной улыбки довольно –
И радуюсь, радуюсь: это неправда[1].
Микрофон выключен, наушники сняты, можно выйти из кабинки. Симон улыбается звукорежиссеру, тот в ответ показывает большой палец. Странный парень этот Симон. Взять хоть это радио. Три часа эфира в сутки, рано утром и вечером – ни тебе спорта, ни рекламы, короткий выпуск новостей, а потом только музыка, немного юмора, иногда весьма едкого, стихи, какие-то консультации в прямом эфире – то врач, то юрист, то учительница что-то рассказывает…
Три минуты, пять, снова три – все идет по заранее рассчитанной сетке, радио «Подсолнух» встречает и провожает день.
Звукорежиссер прижимает чашечку наушника, и голос Луи Армстронга заполняет мир.
And I say to myself,