Подсолнух и яблоки — страница 2 из 24

What a wonderful world…


What a wonderful world.


Tangero loco[2]


…Знаешь, танго – это не обязательно про сердце на разрыв, про соблазн или там про гибель. Танго нежное бывает, такое даже… со смехом, с шуточками, да и вообще простое бывает, даже семейное. Но я еще и маламбо танцевал. А это уже совсем другое дело. Там все такое, знаешь, ну, неприкрытое. Я когда в Байресе жил – увидел одного такого прямо на улице. Гитарист сидит, бренчит себе в два аккорда, а парень этот – он был сразу и как огонь, и как лед, и человек, и конь, и нож, и тот, кто с ножом… Я за ним пошел, приставал к нему, чтобы научил, обещал ему все, что пожелает, ну просто вообще все, только бы научил… Вот он надо мной смеялся… Я тогда даже еще испанского толком не знал, а они там считают, что нужно родиться в Аргентине, в пампе этой, а чужаку-де маламбо не дается, кишка тонка. Но я все-таки кое-чему научился, да. Не знаю, в чемпионате их этом, может, и не выступал бы, но все-таки выучился неплохо. Ну, потому я и «локо» – «чокнутый», потому что дух этот их свирепый, наверное, хорошо перенял. Такая у меня тогда была жизнь – веселая, горячая, счастливая – ничего не скажешь.

А потом я тебя встретил.

Помнишь?

Вспоминаешь хотя бы?

Не знаю, каким ветром тебя тогда в «Мальвы» занесло. Я сам там отирался только потому, что на мадам Фло фискалы наехали, вот она нам на целый месяц вольную дала – гуляйте, милые, только не прое..тесь вдрызг, вы мне в новом сезоне нужны живые и целые… ну вот я и гулял. А ну-ка, работаешь и так каждый день, кроме воскресенья и больших праздников, а еще же и просто жить хочется, и красивых вокруг полно, и все это – для тебя, потому что на сцене танго совсем не такое, как в городе где-нибудь. За деньги страсть изображать, – ну, за неплохие деньги, да – это одно. А когда парень или девушка нравятся, то и двигаешься по-другому… И все как-то… милее, что ли. Когда точно знаешь, что это просто для себя, просто потому, что жизнь такая классная, потому что они есть, и ты есть – сам по себе и для них, конечно, но по своей воле. Вот что важно – знать, что ты это все по своей воле делаешь.

Вот с тобой я точно знал – про себя, если уж на то пошло. Раз увидел – и попал. Ты ведь был такой… словно кругом вычерченный, вокруг темно, а ты сидишь на свету – и сам свет. И еще кое-что я тогда увидел сразу: как будто за тобой – стена. Есть такие люди убогие, геморройщики, всю жизнь перед собой стену толкают – защищаться, прятаться. Нет. Ты не прятался. Словно стена всегда за спиной – можно на шаг отойти, ну, на два, но дальше уже нет. Упереться можно, а вот отступать нельзя. И ничего ты с таким не сделаешь, ничем не отопрешь, если сам не захочет.

Но я все-таки к тебе подошел. Спрошу, думаю, с меня-то не убудет. И прямо сразу такого дурака свалял, и смех и грех: смотрю, блондин, глаза синие, и я решил, что ты англичанин, что-то такое у тебя в лице было… И вот я по-английски здороваюсь, имя свое грешное называю, а ты-то в ответ тоже по-английски, но только «Симон», не «Саймон». Ну, тут я так и сел, ну да, сел себе на стульчик, который там стоял, и говорю – чисто как дурак: «А почему?» Вот ты, небось, решил, что я и вправду «локо»… Но из-за этого и разговор уже завязался, то да се, кто и откуда, кто что любит, чем живет… А я не столько рассказывал, сколько слушал. Не то чтобы я так уж любил английский-то, но у тебя выговор был такой чистый, приятный (кто его знает, может, тоже ирландские учителя у тебя были, где ты там учился в этой Великобритании) – я прямо слегка одурел, пять лет вокруг сплошной испанский… Ты ведь как и я был – и не изгнанник вроде, нет, добровольно тоже вроде бы с родины уехал, а может, и не совсем добровольно, потому что если больше парнями интересуешься, то может и туго прийтись… Ну и я тебе так – мол, для чужака в чужой стране ты ее слишком любишь, похоже: и города, и обычаи, и вино, да и парни, небось, местные тебе нравятся. Ну, подкалывал, понятно. А ты посмотрел на меня так серьезно, будто измерял во мне что-то, и говоришь: «Вот прямо сейчас мне очень нравится один ирландец». Я тебе честно скажу, никогда такого со мной не было, чтобы аж дыхание перехватило. Продышался я малость и отвечаю: «Ну, тогда этому ирландцу страх как хочется у тебя кое-что спросить». «Спрашивай». Ну вот, говорю, я и то про тебя уже знаю, и это… Одного не знаю только пока – что ты любишь в постели.

А ты молчишь и смотришь на меня – как будто огонь на меня глядит, страшно ведь… Но я все-таки улыбнулся. И ты в конце концов свое слово сказал, и все у нас началось…


Ничего никому не расскажу, это только наше с тобой… Об одном всегда буду помнить, – как ты меня спросил, что это я такое там бормотал, пока мы друг друга любили – не ругался ли. А я объяснил, что это мой родной язык, гэльский. «Мо ивнэс» – это значит «радость моя», «мо гра» – любимый… Ну, может, еще Господа нашего пару раз всуе помянул, но недаром, недаром. Хотя и грешен я, пробы ставить негде, но милость Божья ведь никому не заказана… Ты засмеялся и спросил, что еще я такое говорил про свет. Мол, одно только слово понял: «luz», по испански – «свет». Но на нашем языке «лус» значит «цветок», а «Грене» – солнце, «Луснагрене», «подсолнух», так я тебя назвал. А ты удивился: почему подсолнух? Что за прозвище такое? И тогда я объяснил, что ты и вправду на подсолнух похож – высокий, стройный, несгибаемый, смелый – небось, и на солнце глядишь, не щурясь, не уклоняясь от того, что день несет. И пока я всю эту поэтическую фигню нес, ты на меня серьезно так смотрел, а потом и говоришь: «Значит, Лус… Что сказать, бывали у меня прозвища и похуже. Но тут ты как-то очень в точку попал, потому что меня и вправду называют “сеньор Подсолнух” – из-за передачи на радио». Вот видишь, говорю, ирландское слово-то что копье – попадает точно в цель, но кто же тебе гадкие прозвища-то осмеливался давать? «Ну, не так чтобы гадкие, но кое-кому казалось, что “Блондиночкой” меня называть в самый раз будет». Ох, говорю, нет, какая ж ты к чертовой матери блондиночка, ты воин настоящий, ты Подсолнух, цветок мой золотой, иш туса мо гра мор, великая любовь моя, настоящая!

Взял я тебя за руку, и стало на самом деле так.

На время. Ненадолго.


Со знанием иностранных языков


…Маржене пятнадцать лет, и для подружек и приятелей она Марисоль. Все тетрадки, с которыми она ходит в католическую школу святой Урсулы, подписаны: «Маржена Гавличкова», но в учебнике испанского, который я у нее зачитала, в середине книги на полях, ближе к корешку, несколько раз тем же самым почерком, что и на тетрадках, написано: «Марисоль Гавальда». Бедный дядя Иржи…

Я очень стараюсь говорить по-испански. Но чаще приходится писать немецкие письма дядиным контрагентам в Аргентине, вычитывать прайс-листы на английском, а однажды он даже принес мне какие-то английские технические бумаги – манометры, змеевики, еле справилась. Но, если я не хочу до скончания дней просидеть у него на складе или в конторе, мне нужен испанский, поэтому я уже одолела два учебника для младших школьников (исписала две толстые тетрадки упражнениями) и пытаюсь разговаривать с грузчиками (они-то меня понимают, но в ответ разражаются тирадами, в которых я не понимаю ни слова). Я хожу на уроки в вечернюю школу, там учат писать и читать, но со мной учительница Элиза занимается отдельно – писать-то я все-таки умею, не черточки же мне выводить.

А еще я слушаю радио.


Здесь тоже иногда читают стихи, как дома… Чаще, конечно, слышишь новости, или спортивные передачи, или какие-то радиопьесы без начала и конца: про донью Исабель и ее семейство, про зловещего доктора Мортиса… И музыка, музыка, музыка… Но два раза в день, утром и вечером, выходит в эфир станция, которая называется «Подсолнух» – вот там, насколько я понимаю, рассказывают о книгах. И читают стихи. У диктора очень приятный голос, четкая речь. Здешних поэтов я не знаю, но однажды он читал Уитмена, и, честное слово, я чуть не расплакалась. Мой-то Уитмен, до дыр зачитанный, остался за морями. До того ли, когда садишься в поезд с одним чемоданом… Слов я тогда не поняла, но ритм был знакомый… иногда совсем немного надо и чтобы заплакать, и чтобы утешиться.


Время если и не летит, то идет – был декабрь, когда приехала, а теперь настало лето, да только здесь ведь все наоборот. Так что ледяным летним днем, грея на складе пальцы о кружку с кофе, прочла на задней страничке журнала «Консуэло», который выписывает Маржена-Марисоль: «нужен сотрудник со знанием… со знанием иностранных языков». И телефон.


Конечно, я позвонила. Говорить по телефону на полузнакомом языке… Я даже не подумала об этом. Женский голос с той стороны тараторил, в трубке трещали помехи. Что? Надо быть в четверг в столице?


В четверг в столице?

Мне?

Да, Сеньорита, в три часа, пожалуйста. Я вас записываю. Всего хорошего.

И «бип-бип-бип».


Я думала, там скажут – пришлите биографию, что-нибудь еще, напишите статью на заданную тему – я почему-то была уверена, что писать надо будет не по-испански, а на этих самых «иностранных языках», о Господи, ни я же не спросила, на каких, ни она не сказала…


И дяде еще как-то надо же будет объяснить.


Дядя, впрочем, оказался меньшим из препятствий. Он, конечно, бурчал и ворчал весь вечер, и возмущался, и «а как я буду без переводчицы?» – «А как ты раньше был?», и придирчиво рассматривал Марженин журнал – мол, фу, чего еще выдумают! – но в журнале было про то, как быть хорошей девочкой и, слава Богу, никакой рекламы с верблюдами… и закончил тем, что «пропадешь ты там, в столице, и нас совсем забудешь».

Я совершенно не собиралась никого забывать и вообще не собиралась пропадать ни в каких столицах, ответила, что меня еще никто никуда не взял, а только собеседование… и тут до меня дошло, что от нас туда больше ста километров, везти меня некому, а своей машины у меня нет, потому что куда мне тут ездить, от дома и до склада?

И ехать, значит, придется автобусом.