Подвиг 1972 № 06 — страница 31 из 81

Однажды я шел с вокзала, стегая прутиком по лопухам, и думал об отце. Возле дома, во дворе, поросшем густой травой, было тихо, только скрипели тротуарные доски под моими ногами. Вначале я не обратил на тишину внимания: я шел задумавшись, опустив голову. Но потом тишина испугала меня. Это было неправильно. Тихо не должно быть, сейчас должно быть шумно, должен слышаться веселый лай. Я испугался за Тобика; если он порвал цепочку, его могут словить собачники.

Я поднял голову и остановился. Тобик был жив и здоров, и цепочка его поблескивала в исправности, но он не обращал на меня никакого внимания, хотя не слышать моих шагов не мог. Это даже по ушам было видно, как он их ко мне, назад оттягивал.

Перед Тобиком, прислонясь к косяку, стоял незнакомый парень. Одной ногой он упирался в собачью будку, а мой верный пес предательски шевелил кончиком хвоста, одобряя такую наглость, давая этому парню вести себя тут по–хозяйски.

Странные чувства смешались во мне — и обида на Тобика, и ревность к парню, на чью сторону Тобик так быстро перекинулся, и удивление — не удивляться новому парню было невозможно.

Во–первых, потому что он был в сапогах. В сапогах с отогнутыми голенищами. Сапоги в городе, да еще в такую жару, носили только солдаты, а вот чтобы кто–нибудь так загибал голенища, я вообще не видел. Из сапог двумя широкими фонарями топорщились черные в полосочку штаны. Дальше шла рубаха — светло–зеленая, с короткими рукавами, а у ворота трепыхался красный пионерский галстук.

Как видите, кроме сапог, ничего выдающегося. И только из–за них, пусть даже с отогнутыми голенищами, я бы останавливаться как вкопанный не стал.

Дело было не в этом.

Дело было в том, что широкоплечий пионер, поставив нагло один сапог на собачью будку… курил.

Вообще в том, что пионер может курить, еще нет ничего небывалого. Даже сейчас. А тогда тем более. Я много раз видел, как пионеры, забравшись за поленницу в нашем дворе, курили папиросы, предварительно сняв галстуки и сунув их в карман. Бывало, старшие ребята курили и в школьной уборной, как–то так по–хитрому пуская дым в собственные рукава, на случай, если войдет учитель. И ничего особенного в этом не было, потому что те пионеры курили таясь.

А этот курил открыто! Вот в чем дело!

Галстук развевался у него на груди, ветер полоскал его светлые волосы, и голубой дым рвался из его ноздрей.

Стукнула дверь, и на крыльцо вышла моя мама. Она приветливо посмотрела на широкоплечего пионера и улыбнулась ему. Вот так штука! Я стоял ошарашенный.

Увидев маму, парень тоже улыбнулся и даже не зажал папироску в кулаке, а, наоборот, еще глубже затянулся и пустил изо рта дымный шлейф. Дверь снова стукнула, на улицу вышла бабушка, а за ней тетя Сима, которой бабушка сдавала комнату, и еще какая–то женщина — русая и круглолицая, с двумя корзинами в руке.

— Василей, — сказала строго, нараспев незнакомая женщина, обращаясь к курящему пионеру. — Дак я пошла. Смотри тут, не больно дымокурь–то. Тетю Симу слушай. И голос–то приглушай!

И тут я услышал голос странного парня.

— Аха! — сказал он хриплым мужицким басом.

Во мне будто что–то сломалось. Только что я глядел на курящего пионера, приоткрыв рот, и удивлялся. Теперь я уже не удивлялся. Я его уважал. Ведь раз он курил при взрослых, не снимая галстука, значит, он имел такое право!

Пионер в сапожищах смолил, наверное, уже десятую папиросу. Тобик неотрывно следил за его движениями. «Уж не гипнотизер ли он вдобавок?» — подумал я, начиная робеть. Это там, дома, перед мамой и бабушкой, я мог хорохориться. Тут же все было как–то по–другому. Юный колхозник строго поглядывал на меня белесыми глазами и словно замораживал. Я понимал, что бояться его мне нечего, что ничего плохого он мне не сделает, раз будет жить у нас, и все–таки не мог побороть себя: мне почему–то казалось, что это я, а не он пришел на чужой двор.

Немного потоптавшись под пытливым взглядом тети Симиного племянника, я решил удалиться, прогуляться, например, по улице, но курящий пионер неожиданно изменил свою великолепную позу. Он снял сапог с Тобиковой будки, шагнул ко мне и произнес басом, близко ко мне подступив, так что табачным духом от него подуло:

— Здорово! — И представился, протягивая руку: — Василий Иванович.

— Чапаев? — спросил я с тонкой иронией, стараясь восстановить свои права на этот двор, но Василий Иванович иронию отверг, белозубо улыбнувшись, и тряхнул светлыми волосами:

— Не–а, — ответил он. — Васильев.

Василий Иванович добродушно улыбался, решительно протягивал руку, желал мне всяческого добра, и сердце у меня зашлось от волнения. Все–таки колхозник, не шутка — и пахать и сеять умеет. Я нерешительно протянул свою ладонь, сложенную лодочкой, и Василий Иванович пожал ее всю, все пять пальцев.

Рука у него оказалась большой и шершавой, будто сделанной из сосновой толстой коры. Даже, кажется, он мою руку слегка поцарапал — она почему–то тихонечко ныла.

— А я… этот, — сказал я, мучительно соображая, что бы такое придумать, что бы такое сказать убедительное и веское. Встать вровень с сапогами, у которых загнуты голенища, папироской во рту и всей трудовой биографией тети Симиного племянника было не так–то легко. Он засмеялся.

— Чо, как зовут, позабыл? — Зубы Василия Ивановича неЧапаева сверкали белизной.

— Колька, — сказал я, краснея, и выпалил вдруг первое, что на ум пришло: — А ты боксоваться умеешь?

— Не–а! — сказал племянник, удивляясь.

— А я боксом занимаюсь! — добивал я его.

— Но! — удивился Василий Иванович, округляя глаза. Он сразу клюнул на этот дурацкий крючок. Пахать–то он, конечно, пахал, и сеял, и курил тоже, а вот боксом уж определенно не занимался. Какой там в деревне бокс, его и в городе–то не найдешь. Все боксеры с войны, наверное, еще не пришли.

— Ишь ты! — удивлялся племянник тети Симы, покачивая головой. — По мордам бьют! — И, бросив папироску, воскликнул оживленно: — Научишь?

Я понял, что, кажется, перегнул, что про бокс — это уж слишком, а Василий Иванович развязал заскорузлыми пальцами галстук, сунул его в карман, прижал к груди кулаки и добавил:

— Нам пригодится!

— Н–нет, нет! — ответил я, слегка бледнея. — Не теперь! Завтра! Мне сейчас некогда.

— Лады! — воскликнул Василий Иванович. — Завтра так завтра! — Он вынул из кармана большой кус сахару, хрустнул зубами и кинул кусочек Тобику.

Тобик подхватил сахарок на лету, захрупал, чавкая, пуская тягучую слюнку, и преданно поглядел на племянника тети Симы.

Только к вечеру дошло до меня — что я наделал! Что брякнул, ведь надо же!

Сначала слова эти мои про бокс показались мне просто словами — мало ли кто и что сказал. Теперь же, к вечеру, когда мысли после дневной суеты стали раскладываться по полочкам, я понял, что все это не так просто, как кажется, что мы с этим курящим Василием Ивановичем теперь самые близкие соседи и никуда мне от него не деться.

«Вот дурак, — ругал я себя, — только познакомился с человеком и сразу наврал ему три короба. Ничего он не скажет, конечно, когда узнает, что я его обманул, дразниться не станет, не маленький, а все–таки…»

Ночью, улегшись на свой твердый диван, я долго скрипел пружинами, а наутро проснулся со счастливой мыслью и, еле дождавшись срока, пошел в библиотеку. Должна же там быть книжка по боксу!

Библиотекарша подозрительно поглядела на меня, долго копалась в дальнем шкафу, потом вытащила тоненькую книжицу, всю серую от пыли — никто почему–то боксом не интересовался.

Дома я разделся до трусов, встал перед зеркалом и начал повторять упражнения, которые были нарисованы на картинках: как кулаками нос прикрывать, как прыгать, когда наступаешь. Половицы подо мной тряслись, зеркало дрожало, норовя кокнуться, бабушка махала на меня полотенцем, пытаясь остановить.

— Ты чего! — шумела она. — Ишь распрыгался!

— Чш–ш! — шипел я на бабушку, боясь, что Васька через тонкую стенку поймет, чем я тут занимаюсь. Но, в общем, я был очень доволен собой. Теперь–то мы уж с этим Баськой на равных. Надо только не спешить. Надо как следует подготовиться.

А сосед мой жил шумно.

Дома у себя, в деревне, он, видно, не привык говорить нормальным человеческим голосом, да это ведь и понятно — как там, в полях и пашнях, говорить спокойно, там кричать надо: «Эге–гей! Но–о! Пош–шла, ленивая! Хухры–мухр–ры!»

Это выражение — «хухры–мухры!» — Василий Иванович особенно как–то уважал и часто повторял за тонкой дощатой стенкой хриплым голосом, так что мама и бабушка вжимали в плечи головы и молча переглядывались. Тетя Сима на Василия Ивановича за стенкой шикала, шептала ему, видно, чтобы он потише тут выражался, не на сеновале, но, даже приглушив голос, Васька хрипел громко и внятно.

Я посмеивался над мамой и бабушкой, смотрел, как коробит их от Васькиных выражений, хотя ничего такого он не говорил. Но они жутко переживали. Они считали, что новый квартирант меня непременно испортит. Этими уличными выражениями. И куреньем.

Но бабушкины и мамины переживания меня не трогали. Меня волновало совсем другое.

Я усердно махал кулаками перед зеркалом, чуть не влетал в него в азарте атаки и, наконец, в один прекрасный день, как говорится в художественной литературе, постучав в перегородку, предложил Василию Иванычу выйти во двор.

Сосед появился передо мной не улыбаясь, засунув руки в карманы, и ждал довольно сумрачно, что я скажу.

— Ты боксу научить просил, — сказал я, предчувствуя легкую победу над этим широкоплечим унальнем. — Хошь? Не передумал?

— Аха! — сразу повеселел Васька. — Аида! — И пошел вслед за мной в прохладу сиреневых кустов, которые росли за домом.

Стоял сентябрь, мы оба уже учились — я в школе, Васька на своих таинственных курсах счетоводов, а на улице было тепло, настоящее бабье лето, и по хмари в Васькиных глазах я понял, что ему совсем так же, как и мне, заниматься в такую погоду ужасно неохота.

Я снял рубаху, Васька разделся тоже, я встал боком, как требовала боксерская книжка, спрятал подбородок под плечо, выставил кулаки.