— Николка, — спросила она, и я едва расслышал ее голос: в висках у меня гудела кровь. — Николка, — повторила тетя Нюра громче, видя, что я не отвечаю. — Отец–то твой не вернулся?
— Нет! — ответил я, сбивая дыхание. — Не отпускают пока.
— Отпустят! — уверенно сказала тетя Нюра и надолго замолчала. Поднатужившись, я, кажется, все–таки немного обогнал старуху.
— Ты аккуратней жни, — сказала мне мягко тетя Нюра, словно боясь обидеть. Я обернулся. Сзади меня, на выкошенном месте, торчали пучки несжатых колосьев. — Ладно, ладно, — сказала она. — Я подберу. Не боись, — и вдруг без перехода спросила: — Слышь, Николка, а если бы батя твой не вернулся, а мама снова замуж вышла?
Я распрямился и уставился на нее.
— Чего это вы, тетя Нюра, сговорились, что ли, с Васькой? Он меня тоже про это спрашивал.
— Спрашивал? — испугалась тетя Нюра и проговорила тихо: — Ну и что?
— Что, что! — ответил я, сгибаясь над колосьями. — Я бы лично сбежал. В ремеслуху, например, или в суворовское училище.
— Сбежал? — отозвалась тетя Нюра.
— Сбежал! — ответил я, любуясь, как вжикает мой остро отточенный серп: вж–ж, вж–ж! — и вдруг подскочил. Левую руку резанула боль. Я бросил колосья, встал с колена: тыльную сторону ладони рассекала красная полоса. Тетя Нюра испугалась, подбежала ко мне, схватила за руку, стала причитать, вытирая кровь платком, снятым с головы, но порез был неглубокий, и она успокоилась.
Боль утихла, ранка только немного саднила. Но тетя Нюра отвела меня к шалашам, замотала руку бинтом. Я хотел было идти с ней снова, но она не согласилась.
— Нет уж, — сказала она. — Пока хватит. — И спросила: — Ты поднять сноп можешь?
Что за странный вопрос? Конечно, смогу. Я кивнул.
— Тогда таскай их на гумно, — она указала на ровную площадку в конце поля, — туда молотилку подгонят, дак таскай пока потихоньку.
Снопы только на вид казались легкими — после десятого рейса руки у меня просто отнимались.
Прикатили молотилку, бригадир завел мотор и стал совать в разинутую железную пасть усатые снопы. Зерно — золотое, крупитчатое — сыпалось прямо на выровненную, подметенную чистым березовым веником землю. В телегу запрягли лошадь, и бригадир, видевший, как я таскал снопы, громко крикнул:
— Управишься с кобылой?
Я не знал, что сказать, ведь ни разу в жизни я не правил лошадью, вчера первый раз с Васькой прокатился, да и то что это было за катание?
— Ну ладно! — закричал он. — Маруська подсобит. — Маруська вертелась возле гумна. — Будешь править, — велел ей дядька, — а он снопы подбирать.
Мы с Маруськой уселись на телегу и поехали по полю. Возле снопов Маруська, стараясь басить, кричала лошади: «Тпр–ру!» — но та сама останавливалась, понимая свою работу. Я соскакивал с подводы, грузил снопы на телегу, и мы ехали дальше. К обеду я уже управлял лошадью не хуже Маруськи и ездил один, отправив ее на помощь бабке: колхозницы уже возвращались с поля. Маруськина бабка, слезясь от дыма и глядя из–под ладошки вдаль, стучала железной палкой о рельсину, подвешенную на проволоке к дереву.
Но усталые, измотанные женщины не торопились к чану. Все шли к молотилке. Бригадир выключил мотор, и тетки молча стояли вокруг горы зерна.
— Ну вот, — сказал бригадир, — с хлебушком вас, бабы!
Женщины вдруг заговорили торопливо, словно увидели что–то диковинное, стали брать в ладони зерна и сыпать их обратно золотыми ручейками.
— Обедать, бабы, обедать! — пискнула повелительно прибежавшая от чана Маруська, и женщины хором рассмеялись.
Обедали говорливо, посмеивались, подшучивая над Маруськой, над баб*кой–кашеваркой, над бригадиром, который, по их словам, оказывался героем дня — намолотил первое зерно с поля. Бригадир жмурился, подносил ко рту деревянную ложку, аккуратно поддерживал ее куском черного и жесткого клеверного хлеба и кивал головой.
— Плохо слышит, — шепнула мне тетя Нюра. — Руки–ноги целые, а раненый. Контузия у него.
Я понял, почему громко кричал бригадир у молотилки, — он, наверное, и шум мотора–то плохо слышал.
Я вглядывался в бригадира, в замкнутое его бронзовое от загара лицо, отыскивал бабку с карими глазами, которая жала хлеб, ползая на коленках, смотрел на Маруську и тетю Нюру в старом, обношенном платке, я глядел внимательно в эти лица, веселые в такую минуту, — веселые оттого, что вон там, возле умолкшей молотилки, лежит, переливаясь на солнце, спелое зерно, — и улыбался тоже.
Ночью я спал в шалаше, рано утром оплескивал лицо в розовой от зари воде, работал потом весь день, подвозя снопы к молотилке, и три дня промчались, будто один. На четвертый день, как раз в обед, сзади зацокали копыта и кто–то крикнул громко:
— Здорово, бабоньки!
Я обернулся. На лошади сидел усатый дядька в синей милицейской форме. Фуражка еле держалась у него на затылке. Одна нога у милиционера была в сапоге и упиралась в стремя, как положено, вместо другой торчала деревянная култышка, и второе стремя болталось без надобности.
Одноногий милиционер, ловко спрыгнув с лошади на здоровую ногу, подхромал к чану, снял фуражку.
— Хлеб–соль вам, женщины! — сказал он, вежливо кланяясь. — Хорошо хлебушка–то, гляжу, намолотили.
— Хорошо, хорошо, — ответила тетя Нюра, — с этого поля хорошо, а в колхозе, может, и плохо.
— Да–а! — протянул милиционер, принимая от Маруськиной бабки дюралевую ложку. — Еще жать да жать. И во второй бригаде, и в третьей дополна делов. Терентий давеча в район звонил, матюгался. Обещают комбайн пригнать от соседей. Да и этот танкисты хвалятся наладить.
— Ладно бы машину–то, — сказала тетя Нюра, вглядываясь в желтое море хлеба. — Сколько тут руками–то проваландаемся?
Женщины заговорили, спрашивали у милиционера про деревенские новости — все же три дня в деревне не были.
— Какие новости? — неожиданно нахмурился милиционер. — Никаких новостей. Памятник вот сколачивают.
Тетки стали подниматься, та старуха с карими глазами перекрестилась, отвернувшись куда–то в сторону, словно стесняясь. Поднялся милиционер.
— Нюр, — сказал он, натягивая фуражку, — отойдем–ка, дело есть. И ты, паренек, — позвал он меня.
Думая о лошади, о том, как снова сейчас стану отвозить снопы к молотилке, я нехотя подошел к милиционеру. «Верхом бы еще покататься, — думал я, — в седле!»
— Вот что, Нюр, — сказал он, неловко переминаясь с ноги на культяшку, — Васька пропал.
— Как пропал! — ахнула тетя Нюра.
— Да уж пропал. Три дня нету. Как ты ушла с этим мальцом, так и Васька на работу не вышел. Обыскались, Макарыч розыск заявил. Говорит, горох воровал твой Васька вот с этим пацаном, да еще три дня прогула — по трудовому законодательству знаешь что, — милиционер скрестил пальцы в решетку. — Я думал, тута он, но нету.
— Ой, — охнула тетя Нюра, — значит, убег! — Она сорвала с шеи платок, заплакала и опустилась на землю. — Убег! Убег! — повторяла она. — Это я виноватая…
Она вскинула к милиционеру зареванное лицо.
— А словят, Игнат, посадить могут?
— Могут, — ответил Игнат, будто извиняясь, — по нонешним строгостям могут. Да еще горох чертов!
Тетя Нюра словно только услышала про это.
— Какой еще горох? — крикнула она и вскочила. — Какой горох?
Милиционер стоял, опустив голову, и ковырял култышкой мягкую землю.
— Николка! — крикнула тетя Нюра. — Какой горох? — К нам стали подходить колхозницы. Они останавливались поодаль и слушали.
Я вздохнул поглубже. Вот какой этот главбух проклятый, оказывается. Не поленился, значит, слазить в огород к Ваське, пока дома никого нет, посмотрел, растет ли горох.
— Это я, — произнес я дрогнувшим голосом, — арестуйте меня!
Милиционер удивленно оглядел меня по частям! сперва штаны, потом живот, потом голову с кепкой блинчиком.
— Арестуйте! — повторил я. — Васька тут ни при чем. Это я горох рвал.
— А много? — осторожно спросил милиционер.
— Два кармана! — ответил я. — А Васька меня отговаривал! А я его не послушался!
Милиционер плюнул.
— Чертов Макарыч, — сказал он, — я думал, два мешка.
— И чо к пареньку пристали! — проговорила старуха с веселыми глазами. Коленки она уже снова обмотала мешковиной и походила на пугало — руки бы ей только раскинуть да встать неподвижно. — Он вить работает вон как! Снопы возит! Жал намедни! Дак чо, ему гороху карман набрать нельзя?
Тетки, окружившие нас, загудели, закивали головами, но одна вздохнула:
— Охо–хо, с этим Макарычем лучше не путаться, под какой хошь закон подведет.
— Ребенка–то? — удивилась Маруськина бабка. — Да что мы, безголосые али как? — В руке она держала поварешку и трясла ею, будто хотела врезать Макарычу по лысому лбу этой штуковиной.
Подошел бригадир, сытый и веселый. Ничего он не слышал, про что тут толковали.
— А ну, граждане бабы, поехали дальше, пока вёдро. Не дай бог, дожж зарядит.
Тетки стали расходиться.
Кто–то тронул меня за кепку. Я поднял голову. Милиционер уже сидел на лошади.
— Садись! — сказал он мне печально, я просунул ногу в свободное стремя и обреченно сел сзади него. — Держись за меня, — велел одноногий усач, и я его обнял.
Женщины приветливо махали мне.
— Не боись, паренек, — крикнула старуха, обвязанная мешковиной. Махнула рукой голоногая Маруська. Мелькнули мимо общий чан, молотилка и спешащий к ней бригадир. Сверху, с лошади было далеко все видно.
— Вот что, паренек, как тя… — сказал милиционер.
— Колька, — ответил я, крепясь.
— Ежели пытать будут про горох, говори, что ничего не знаешь. Не брали, мол, никакой горох. Вас ведь только один Макарыч видел?
Я кивнул.
Тетя Нюра шагала рядом с конем и глядела на меня заплаканными глазами.
«Кругом какая–то чушь, — думал я, — горох этот проклятый, Васька куда–то сбежал…»
— Теть Нюр! — сказал я, стараясь ее успокоить. — Да вы не волнуйтесь. — Она взглянула на меня как на спасителя. Как на святого, который тут на лошадиной спине трясется. — Горох рвал я, Васька ни при чем, а сбежать он не мог, что вы! Он, наверное, на Белой Гриве пашет!