Только звездочка была белая, фанерная.
— Покрашу сегодня, — сказал Васька и вздохнул.
Мы поднялись на горку, постояли минуту. Сверху было видно, как над полем белыми пластами стлался туман. Он стоял неподвижно над зеленой травой, над коричневой пашней. Снопы, словно пловцы в реке, поднимали над ним свои головы. В кустах бойко перекликались птицы.
— Васька, — спросил я, — а почему только Васильевы? Все родственники?
— Есть и родственники, — сказал он, — очень даже много. Но у нас в деревне все Васильевы, потому что деревня Васильевка.
Он оглядел пирамидку тяжелым взглядом.
— Значит, уходишь? — спросил Васька негромко, словно все еще не мог поверить в мое решение. Я промолчал, думая о своем. — Тогда я тебе расскажу… — прибавил Васька. — Хотел потом сказать, но, раз уходишь…
Птицы распевали все громче, все отчаянней, будто пробовали, кто кого перекричит, перечирикает, пересвистит.
— Понимаешь, — сказал Васька, — сегодня Семен Андреевич заехать должен. Обещал тогда.
— Ну? — спросил я, не понимая.
— Ну вот, — Васька опустил голову, — мамка ведь в район к нему ездила, все про отца спрашивала. А потом мне вдруг говорит. — Васька вздохнул, подопнул шишку, лежавшую на дороге. — А потом говорит: «Как считаешь, Василий, если я его к нам привезу? Если я замуж выйду?»
Я остановился. Я глядел во все глаза на Ваську. Нет, он не шутил, таким не шутят, правду говорил Васька — по голосу даже понять можно: будто все время он что–то глотает, будто что–то говорить ему мешает.
Мы пошли дальше. Дорога спустилась в овражек, и я узнал его, сиреневое море иван–чая. Только теперь кузнечики не стрекотали. Сыро и рано было для кузнечиков.
— Ну? — подтолкнул я замолчавшего Ваську.
— Ну, я спросил тебя, что бы ты делать стал, если бы отца у тебя убили, а мать снова замуж пошла. — Васька пнул новую шишку. — Ты ответил, что сбег бы, ну и я мамке так же сказал.
— Она тоже меня про это спрашивала, — сказал я Ваське и вдруг вспомнил все подробно, до мелочей: я жну, стоя на одном колене, а тетя Нюра из–за спины спрашивает меня тихим, мягким голосом. «Дурак! — обругал я себя. — И Васька спрашивал, и тетя Нюра, а я и внимания не обратил, думал, мало ли что говорят, что спрашивают. А оказалось вон как».
— И убежишь? — спросил я Ваську.
Васька помолчал, потом вздохнул.
— Отца все одно не воротишь, а куда я побегу?.. — Он подумал и прибавил: — Вот и сказал я вчера мамке: Семен Андреевич–то приедет, так пусть остается.
Васька говорил теперь уверенней, спокойней и шагал быстрее, тверже.
«Вот как все обернулось, — думал я, — будет теперь у Васьки отчим».
Васька вдруг остановился, встал мне поперек дороги.
— Только ты не думай, — сказал он, — что я все позабыл. Нет! Сто первый километр под Москвой я все равно найду! Понял? И коня на крышу поставлю.
Мы пошли дальше. Дорога вела вверх, и опять внизу, за спиной, расстилалось поле иван–чая — таинственное, молчаливое, укрытое покрывалом тумана.
На другой стороне овражка громко и неожиданно зарычал мотор, и появилась маленькая машинка, дымящая трубами по обе стороны от кабины.
— Ну вот, — сказал Васька, — и газогенераторка с молоком.
Машина тормознула, скрипнув и содрогнувшись всем телом, и из кабинки высунулась тетка.
— Садись со мной, паренек! — крикнула она, и мне показалось, что вчера, у памятника, я слышал этот голос.
Я мотнул головой, перекинул ногу через борт, машина загрохотала, двинулась, и Васька остался на пригорке, подняв над головой руку.
Я стоял в кузове, держась за тяжелый холодный бидон, и глядел, как медленно уменьшается его фигурка.
Ветер дул мне в затылок.
А я смотрел на Ваську, смотрел, смотрел, смотрел…
Когда он скрылся, я прикрыл глаза и представил, как увижу отца, брошусь к нему навстречу, как прижмусь к нему крепко и стисну зубы, чтобы не заплакать…
М. Барышев. Листья на скалах
Над горбатыми вершинами опрокинуто густо–синее небо. У горизонта застыли три облачка, похожие на перья, потерянные чайками. Сквозь них светит негреющее осеннее солнце, разливая мягкий свет.
Хрупки листья полярных березок. Желтые и зазубренные, похожие на копеечные монетки, они зябко дрожат на узловатых ветках.
Тугими порывами налетает ветер. Он раскачивает провода высоковольтки и срывает листья с берез. Они несутся редеющими стайками и падают на камни. На гранитные уступы, на источенные временем валуны. Листья липнут к холодному камню, осыпаются в расселины, застревают в щелястом граните, жухнут и темнеют…
Нога поскользнулась на чем–то круглом. Николай наклонился и увидел позеленевшую гильзу от противотанкового ружья. Значит, здесь, на отвесной скале, нависшей над озером, была огневая точка. С умом выбрал бронебойщик позицию. Отсюда ружье надежно перекрывало дорогу, которая проходит краем лощины.
По этой дороге осенью сорок первого года Николая везли в медсанбат. Немцы били по дороге из минометов, и ездовой с отчаянными матерками гнал по воронкам и ухабам испуганных лошадей…
Теперь дорога выстлана асфальтом, на котором мягко покачиваются рейсовые автобусы, идущие в поселок никелевого комбината.
Николай сел на валун и осмотрелся. Тогда, в сорок первом, казалось, что каждый камень, за которым лежал с винтовкой, каждое болотце, по которому ползал, проклиная липкую грязь, каждый кустик, который был срублен, чтобы согреть несколько глотков воды, запомнятся на всю жизнь.
Но сейчас Орехов смотрел вокруг и ничего не узнавал. Может быть, мешала линия высоковольтки, серпентина шоссе, четырехэтажные дома поселка за озером. Может быть, причиной были двадцать с лишним лет.
Стыдно признаться, но он так и не нашел каменный холмик, который был насыпан над могилой Сергея Барташова. Друга, погибшего у этого озера той далекой осенью.
Тогда Николай сказал, что приедет после войны к могиле возле сопки, которую в военных сводках называли Горелой. За которую дрались, не ведая, что в ее недрах спрятана богатейшая никелевая руда. Отчаянно, насмерть дрались, потому что сопка господствовала над единственной в этих местах дорогой.
На сопке стояли горные егеря генерала Дитла с жестяными эдельвейсами на пилотках, а здесь, по эту сторону озера, — рота лейтенанта Дремова. В этих камнях лежали сержант Кононов, пулеметчик Кумарбеков, старшина Шовкун, Шайтанов, Самотоев и много других, чьи имена Николай уже стал забывать.
Тех, кто остался в живых, время и жизнь раскидали по белому свету. Шайтанов строит шахты в Донбассе; как и раньше, промышляет семгу в поморском колхозе Кононов, Дремов работает секретарем обкома в Сибири…
Многие обещали приехать после войны в те места, где погибли их друзья, где десять раз на дню подстерегала смерть, где пролилась кровь. Но немногие сдержали обещание.
Николаю повезло. Беспокойная профессия инженера–монтажника привела его сюда, в поселок никелевого комбината.
И вот он сидит сейчас возле сопки и печально думает, что ему не найти могилу, где похоронен друг.
Николай повертел в руках гильзу от противотанкового ружья. Она была темной, изъеденной зеленью, а на месте капсюля краснело ржавое пятно. Из таких гильз на фронте делали светильники и зажигалки, а сейчас…
Орехов вздохнул, покачал на ладони гильзу, примериваясь бросить ее. Потом раздумал и сунул в карман.
Пора идти в поселок. Завтра Николай сдаст опробованный агрегат и сядет в рейсовый автобус.
Он увезет с собой патронную гильзу и расскажет Димке, сыну, про далекую осень сорок первого года.
Глава 1. ДОРОГА В ГОРУ
В квадратном люке с крутой лестницей виден кусок неба. С неба через люк падает в трюм столб света, в котором медленно кружатся пылинки. Их много, и свет кажется каким–то бархатистым и осязаемым.
Николай поднял голову и с наслаждением вытянул затекшие ноги. Левый ботинок клацнул подковой о болт настила.
— Выспался? — спросил сержант Кононов, повернув к Орехову лицо с лохматыми бровями. — Сережка твой еще носом насвистывает. Как куличок на зорьке.
Николай покосился на Сергея. Тот спал, раскинув тощие ноги. Припав лицом к вещевому мешку, он вкусно посапывал, из уголка полураскрытого рта тянулась струйка слюны.
«Мало пузыри не пускает», — с улыбкой подумал Орехов. С этим длинноногим пареньком он познакомился в запасном полку. У Сергея было неподходящее для солдата увлечение. Он любил рисовать. Карманы его были набиты блокнотами и карандашами, а в вещевом мешке хранился кожаный бювар с никелированными застежками, куда он складывал рисунки.
— Скоро приедем, товарищ сержант? — спросил Николай.
— Как приедем, так и приедем, — ответил Кононов, разглядывая высокое небо в железной рамке люка. — Пошто торопиться, не в гости везут… Закуривай.
Он подал Орехову объемистый, из оленьей замши, кисет, украшенный суконными прошвами.
Свернув цигарку, Кононов попросил прикурить у худолицего солдата, который рядом с ним густо дымил толстенной самокруткой. Когда сержант прикуривал, с самокрутки посыпались мерцающие искорки.
— Чего у тебя, Гаранин, руки дрожат? — спросил Кононов, испытующе взглянув из–под бровей. — Боишься иль как?
— Нет, — тот отвернулся, пряча от сержанта лицо. — Об доме раздумался… Давеча на погрузке Шайтанов с ефрейтором Самотоевым схлестнулись чуть не до драки. Самотоев говорит, что война самое большее на три месяца, а Шайтанов насмехаться стал… Крученый он, Шайтанов. Вроде внутри у него болячка. Теперь вон по разным углам расселись…
Николай поглядел на ефрейтора Самотоева, плотного и мордастого, который дремал возле лестницы, надвинув на лоб пилотку. Даже и сейчас выражение лица у Самотоева было сердитое — обиженно оттопыривались большие губы, а глаза глубоко прятались под мясистым лбом.
Орехов и Самотоев были земляками. Месяц назад, в мирной жизни, ефрейтор Самотоев выглядел куда грознее, чем теперь. В рыбацком поселке он управлял отделением Осоавиахима, и его грудь украшало множество значков. В заднем кармане брюк Самотоев носил наган с именной пластинкой на рукоятке. Пластинку ему за пол–литра выгравировал механик судоремонтных мастерских.