— На их культурность?
— Да, и на культурность.
— Культурность, а убивают сотнями. Женщин и детей! И заботятся, чтоб еду с собой взяли. На трое суток! — вдруг с гневом прорвалось в Агееве, и он тут же пожалел: нашел перед кем метать бисер. Но сказанного не воротишь.
Он думал, что Ковешко разозлится и станет угрожать, а тот вдруг упрекнул со снисходительной укоризной:
— Так это же евреев! Надо понимать.
— А евреи — не люди?
— Неполноценная раса, — с нажимом сказал Ковешко. — Оно, может, и чересчур жестоко. Может, и не совсем по-христиански, но… Если разобраться, они нам чужинцы. Они испортили нашу историю. Они веками разжижали дух белорусинов. Не будем жалеть их…
— Не будем жалеть мы, не пожалеют и нас.
— И не надо. Не надо, пан Барановский, не надо жалости! Жалость — удел слабых. Это хотя и христианское чувство, но несомненно, из числа атавистических. Не надо жалости! Сейчас нам нужны сила и сплоченность. Конечно, под германскими знаменами, фюрер — он вождь арийцев, а белорусины наполовину арийцы. Кривичи которые. Правда, некоторая часть сильно подпорчена инородцами, особенно татарами и жидами. Но мы люди скромные, рады и тому, что осталось. Есть, есть здоровое ядро, из которого разовьется раса. Надо только положиться на силу.
— На германскую силу? — с иронией уточнил Агеев.
Ковешко иронии не понял и почти обрадовался подсказке.
— Вот именно — на германскую. Другой силы на земном шаре теперь, к сожалению, не существует.
— А вдруг найдется, — с неслабеющим чувством протеста сказал Агеев и посмотрел в блеклые глаза гостя. В глубине их тлел, однако, довольно злой огонек, и Агеев сказал себе: хватит, так можно и доиграться.
Наверное, что-то понял и гость, может, смекнул, что слишком далеко зашел в своем разговоре — хотя и с белорусином, но, в общем, малознакомым ему человеком.
— Ну что ж, приятно, знаете ли, поговорить с умным… и твердым человеком. Твердость убеждений, она всегда что-то значила. Даже и ошибочных. Теперь это нечасто бывает. Вот и эта… ваша хозяйка, значит… Барановская. Она ведь женщина твердых взглядов?
— Не знаю, — с нарочитым безразличием сказал Агеев. — Не интересовался.
— Не интересовались? И напрасно. Вот вы побеседуйте как-нибудь…
— Как же побеседуешь, если ее нет? Уже вторую неделю.
— Это печально. Нам она тоже нужна. Нам она даже необходима. Но куда она запропастилась? А вам она не говорила? — спросил Ковешко и снова замер, полный внимания.
— Нет, ничего не говорила.
— Да, вот загвоздочка. — Гость снова задумчиво побарабанил по столу худыми пальцами. — Знаете что? Она должна дать о себе знать. Не может того быть, чтобы не дала о себе знать. Так вы это, того… незамедлительно сообщите.
— Это куда? — спросил Агеев. — В управу или в полицию?
Ковешко хитро прищурился.
— Не знаете? Какой вы, однако, непонятливый, в самом деле… При чем здесь управа?
— Так вы же в управе работаете?
— Это, батенька, неважно, где я работаю. А сообщить следует в СД. Это, знаете, в помещении бывшей милиции…
— А Дрозденко? — не мог чего-то понять Агеев.
— Не беспокойтесь, пане. Дрозденко мы объясним.
— Вот как! — удивился Агеев, подумав про себя: черта лысого вы от меня дождетесь. И вы с вашей СД, и Дрозденко тоже.
Он молча проводил гостя до улицы, и тот, видно удрученный какой-то неудачей (может, отсутствием Барановской), сухо кивнул на прощание и мелкими шажками засеменил по ули-це. Агеев еще постоял недолго, чувствуя, как где-то внутри у него поднимается злобная волна — от своего бессилия, пассивной покорности, вынужденной подчиненности. И кому? Они уже связали его и с СД, мало им оказалось полиции. И вот вынуждают — упрямо и настойчиво — на явное предательство, теперь уже по отношению к Барановской. Хотя в случае с Барановской он не мог им ни пособить, ни нашкодить, он сам ничего о ней не знал. Но как бы не пронюхали о Марии! Правда, похоже, пока что она их не интересовала, может, не заинтересует и вовсе? Пропала, ну и бог с ней, видно, у них есть дела поважнее. Разве что случайно, выслеживая Барановскую, могут наткнуться на Марию, тогда уж, пожалуй, им несдобровать обоим.
Агеев прошел по тропинке в огород, осмотрел сад, словно там мог прятаться новый Ковешко, и не спеша вернулся на кухню. Марии, конечно, простыл тут и след, наверное, забилась на чердак, и он, накинув в пробой крючок, взобрался туда же. Мария сидела на корточках в темном углу за сундуком.
— Ушел, не бойся…
Она с облегчением выбралась на место посвободнее, отряхнула от пыли подол сарафанчика. Следы страха и тревоги еще тлели в ее настороженном взгляде, внимание уходило в слух. Но, кажется, вокруг было тихо.
— Что он? Про меня спрашивал?
— Про Барановскую, — тихо сказал Агеев. — Зачем-то им Барановская понадобилась.
— Вербуют, наверно, — просто сказала Мария, и он насторожился.
— Вербуют? А зачем им ее вербовать?
— А они теперь всех вербуют. Почти поголовно. Чтоб потом выбирать. Кто нужнее.
Они оба стояли возле слухового окна, вглядываясь в его мутные, затянутые паутиной стекла и вслушиваясь в неутихающий шум ветра в ветвях. Мария с брезгливой гримасой на серьезном личике вертела пуговицу своего вязаного жакета.
— Этот… Дрозденко и меня хотел. Подписочку требовал…
— Вот как! — вырвалось у Агеева.
— А вы думали! — Мария виновато улыбнулась.
— Ну и что же ты?
— А я вот ему! — она показала Агееву маленький, туго стиснутый кулачок. — Чтоб на своих доносить!.. Шавкой немецкой сделаться! Нет, этого они от меня не дождутся…
Агеев отошел от окошка и опустился на сундук — долго стоять не позволяла нога, которая сегодня с утра ныла неутихающей застарелой болью. С тихой завистью подумал он о Марии, что она вот увернулась, избежала ярма, а он не сумел, не нашелся или побоялся, может. Правда, положение у них было разное, она смогла скрыться, а куда бы мог скрыться он? Наверное, в два счета оказался бы в шталаге для пленных, что для него было равнозначно гибели.
— Что же мы будем делать, Мария? — спросил он почти сокрушенно. Положение их все усложнялось, а выхода по-прежнему не было видно. Оставалось ждать, но ведь дождаться можно было самого худшего. Протянуть время, промедлить, утерять шанс, когда уже трудно будет что-либо исправить.
— Не знаю, — тихо произнесла Мария.
Передернув худым плечиком, она прислонилась к деревянному брусу возле слухового окна и печально посмотрела наружу. Она не знала, конечно. Впрочем, он и не ждал от нее другого ответа, отлично понимая, что в таком деле должен искать выход сам — как старший, военный, обладающий большим опытом и наверняка большими, чем она, возможностями. Но беда в том, что он не знал тоже.
— Ладно, посмотрим. Только сиди тут, никуда не высовывайся. Если что, я буду у себя.
— Там, в сарайчике?
Она порывисто подалась к нему, лицо ее вспыхнуло и опечалилось, боль и страдание отразились в ее светлых глазах.
— Да, в сараюшке. Надо работать. Зарабатывать… Вот накинь, чтоб не мерзнуть.
Агеев отдал ей телогрейку, тихо спустился на кухню, прислушался. Барановской все не было, и никаких вестей от нее тоже. Наверное, с хозяйкой ему было бы проще, особенно теперь, когда появилась Мария. Но вот хозяйка понадобилась и этим, что уже вызывало тревогу — зачем?
К вечеру и без того сильный ветер усилился, ветви клена над крышей хаты метались из стороны в сторону, могучее дерево гудело и стонало… Агеев прошел в свой сарайчик, который, на счастье, стоял с подветренной стороны, и там было относительное затишье. Надо браться за сапоги из мешка, может, не сегодня, так завтра за ними придут — Кисляков или еще кто-нибудь, надо все починить. Может, за это время что-либо изменится к лучшему или хотя бы прояснится, думал он. Потому что уже все так затягивалось мертвым узлом, что как бы не пришлось рвать по живому, с мясом и кровью, а то и поплатиться жизнью…
До самого вечера, пока было светло, он стучал молотком по резиновым и кожаным подошвам кирзачей, ботинок, немецких, нашпигованных железными шипами сапог. Все не успел. Осталось еще две пары, когда опустились сумерки и за дырявой стеной полил дождь. Агеев думал сходить в хату, чтобы проведать Марию, но в такой ливень ему просто не в чем было высунуться из хлева, чтобы не промокнуть насквозь. И он, посидев на табуретке, расслабленно выпрямив больную ногу, перебрался на топчан под кожушок.
Над усадьбой тем временем неистовствовал ветер, с неба низвергались потоки дождя, грозившего снести ветхую соломенную крышу его убежища. Но дождь лил уже больше часа, а в сарай-чине было сухо, даже вроде нигде не капало. И он так уютно пригрелся под домашним теплом кожушка, что подумал: в хату сегодня не пойдет, пусть уж Мария как-нибудь устроится там сама. Слава богу, не белоручка, умеет приспособиться к обстановке, может, даже не хуже, чем это бы сделал он. Из полведра картошки наготовила таких драников, что он почти до вечера был сыт и только теперь, вспоминая про обед, сглатывал слюну. Девчонка разбитная, хороша собой и, кажется, очень прямая, откровенная, что в такое время как бы и не погубило ее. Не испугалась вот живоглота Дрозденко, отшила полицию и прибежала к нему. Но почему к нему? Или он приглянулся ей накануне, или она увидела в нем кого-то, кто внушал доверие, может, опору? Но что она знала о нем? И что скажет Кисляков или, еще лучше, Волков, когда дознаются, что с ним проживает какая-то девчонка из Минска? Одно дело, что здесь жила хозяйка, пусть попадья, но человек, которого они знали многие годы, и совсем другое, когда появилась эта никому не известная студентка. А может, она подослана? Завербована и внедрена? Нет, этого не может быть. В таком случае все, наверное, делалось бы хитрее, логичнее. А то очень уж получилось наивно, дерзко и неразумно.
Агеев долго не мог заснуть, обеспокоенный все запутывающейся своей судьбой, непрестанными порывами ветра за стенами. Кажется, ветер временами менял направление и уже начал хлестать дождем по торцовой стене его сарайчика, у которой лежало сено. Он подумал, что, может, надо бы встать, откинуть сено от стены. Но вставать не хотелось, так хорошо было под кожушком, и он успокоенно думал: а может, и не зальет? Он уже собирался заснуть, невеселые его мысли начали путаться в голове, и вдруг вскочил почти в испуге — в дверь постучали. Он сбросил с себя кожушок, стук повторился — робкий, тихонький стук словно бы ребячьей руки, — и он, шагнув к двери, негромко спросил: