Ты говоришь мне «спасибо», Клавдия. За что? За то, что не изнасиловал в темном сарае? И что я могу сказать в ответ? «Прости»? Но и этого делать не стоит, и поэтому я молчу.
Ты смотришь благодарными глазами, видя во мне благородного юношу. А я всего лишь ничего не хочу. Понимаешь, ничего. Меня больше нет, я миф, гипербола, литота. За что же ты благодарна мне, дурочка? Не за что, решительно не за что. Ты просто не хочешь, чтобы я уходил. По одной и довольно банальной причине. После меня сюда придут другие. И среди них цольнеров и дидье, возможно, уже не будет.
А вот твоя мать не говорит ничего. Ей нечего мне сказать. Она не может пожелать мне удачи – хотя не желает мне зла.
Прощай.
Мы медленно шли по улице, с которой свыклись за несколько дней. Ощущали на себе равнодушные – в лучшем случае – взгляды из-за оград, обходили свежие, но уже побуревшие пятна. Вегнер, в сдвинутой на затылок фуражке и подчеркнуто пьяный, сосредоточенно помахивал срезанной где-то веткой. На перекрестке пришлось дожидаться, пока проследуют машины из штаба батальона. Браун показывал пальцем на старшего ефрейтора Отто, треугольный нос которого виднелся в кабине грузовика. Дидье сохранял равнодушие.
Жителей не было видно. После случившегося сегодня они долго не высунутся наружу без крайней необходимости. Да и раньше нечасто выныривали из невзрачных своих домишек. Поразительно, что Клавдия решилась выйти вместе со мною – одним из этих, из непрошеных, гостей.
Правда, неподалеку, за оградой, торчал позавчерашний дед, с черной бороденкой, в пиджаке и кепке. Он пялился в нашу сторону и скалился знакомой приторной улыбкой – Вегнеру, Главачеку, прочим. На лице сияло сочувствие делу империи и восхищение ее прекрасными солдатами. Но когда старикашка заметил меня, колючие глазенки сверкнули злорадством. Он явно меня запомнил – и желал мне всего наихудшего. Понимая, что его желания имеют прекрасные шансы сбыться.
El Quinto RegimientoФлавио Росси
Середина июня 1942 года
Проснувшись рано утром, я долго разговаривал с Надей. Она сидела возле кровати, на табурете, в том самом платьице в синий горошек, в котором гуляла со мной по Симферополю, в тех самых сандалиях. Темные волосы были слегка завиты, в глазах таились грусть и нежность.
«Тебе очень плохо, Флавио?» – спросила она меня. «Хуже не бывает, – прошептал я в ответ. – То есть бывает, но у меня не бывало ни разу». – «Надо просто перетерпеть. И тогда будет хорошо». – «Конечно, будет хорошо». – «Ты очень любишь Валю?» – «Очень. И тебя люблю». – «Но по-другому». – «Наверно». – «Ты устал?» – «Чертовски». – «Но когда-нибудь это кончится…» – «Разумеется». – «А еще раньше ты уедешь домой». – «Уеду». – «У тебя есть жена?» – «Увы». – «Почему «увы»? Так нельзя говорить о женах…» – «О моей можно». – «Нельзя. Как ты думаешь, чем она сейчас занимается?»
Часы показывали пять. В Милане была глубокая ночь, Елена вернулась из ресторана. Я смело предположил: «Скорее всего любовью. С нашим редактором или с кем-нибудь еще. У нее ухажеров хватает». – «Ты злой». – «Станешь тут злым». – «Сам ты тоже не ангел… Любишь сразу двух». – «Но сплю, между прочим, с одной». – «Потому, что я бы тебе не позволила». – «А я бы не захотел». – «Ах так!» Она рассмеялась и шлепнула меня по предплечью.
«Знаешь, Флавио, я так рада, что встретила тебя в Ялте. Если бы ты приехал раньше…» – «И что бы было, если б я приехал раньше?» – «Ничего. Просто я бы не так грустила». – «А куда подевалась Валя?» – «Она скоро должна прийти. Представляешь, она постоянно думает о тебе. Все уши прожужжала. Хорошо хоть без подробностей». – «Подробности довольно интересны». – «Молчи, макаронник!» И снова мягко меня ударила по поросшей черным волосом средиземноморской руке. Невинный повод прикоснуться к мужчине. Не такому великому самцу, как дуче, но все же кое-что собой представляющему. Мне было приятно.
Я попросил: «Расскажи о себе. Я ничего ведь не знаю. Ни о твоих родителях, ни о друзьях. Ты любила кого-нибудь, любишь?» – «Любила. Только он погиб. На Перекопе, в прошлом году, когда немцы прорвались в Крым». – «Прости меня». – «За что? Ты совершенно ни при чем». – «При чем, ты знаешь». Она помолчала. Потом шепнула: «Не будем об этом, ладно?» – «Хорошо, об этом не будем. А о чем?» – «Не знаю. Скажи мне, я красивая?» – «Очень красивая». Я ощутил неподобающее напряжение и постарался повернуться так, чтобы не топорщилось одеяло. Она рассмеялась. «Какие вы смешные». – «Кто – мы?» – «Мужчины». – «Что ты имеешь в виду? Поделись-ка опытом».
Она не ответила. Вместо этого спросила: «Флавио, а сколько тебе лет?» – «Поэты столько не живут. Но я прозаик, мне можно. Сорок». Она улыбнулась. «А твой Грубер – он какой?» – «Что ты имеешь в виду? Как мужчина?» – «Да нет. Он фашист?» – «Во-первых, не фашист, а национал-социалист. Фашист – это я». – «Какой же ты фашист? Ты хороший. Добрый». – «Грубер тоже незлой. Так, самую малость. Хотя не знаю. Странный он. Я до сих пор его не понял». – «Мне кажется, он фашист». – «Я же сказал тебе, национал-социалист. Фашисты – в Италии, а в Германии – нацисты». – «Какая разница?» – «В принципе, особенной нет. Но они гораздо хуже. Мы больше похожи на хулиганов, иногда на бандитов, а они…» – «Ну? На кого похожи они?» – «Ты сама всё знаешь. Но нас это не оправдывает. Мы вместе с ними. Поняла? И вообще, не распускай с кем попало язык, я очень тебя прошу. Я страшно боюсь за тебя». – «Хорошо. Просто я очень верю тебе, Флавио. Ты такой… Я даже не знаю какой». – «Спасибо».
Она встала и вышла из комнаты, махнув на прощанье рукой. А я заснул и проспал до семи.
Диалоги подобного рода мне были привычны с детства. Мальчик с воображением, я вел их с Бонапартом, Мадзини, Гарибальди, Макиавелли и королем Сицилийским Манфредом. Мы говорили, конечно, совсем о других вещах, ребенком я был менее лиричен. Бонапарту как президенту Итальянской Республики и королю Италии я объяснял новейшее политическое устройство (он искренне удивлялся, почему оба Виктора-Эммануила и Умберто I так церемонятся с «узником Ватикана»). С Макиавелли мы обсуждали политические нравы. Он находил парламентарную систему недостаточно эффективной, а я доказывал флорентийцу преимущества либерализма и человеколюбия. (Подозреваю, что режим, установившийся позднее, пришелся бы ему по вкусу в гораздо большей степени – но я к тому времени вырос и вел внутренний диалог исключительно с девушками, с которыми не успел добиться удовлетворительной степени близости.) Манфред был опечален судьбой Конрадина и радовался Сицилийской вечерне, находя ее достойной расплатой за себя и своего германского племянника. Мадзини восхищался аэропланами, электричеством и развитием школьной системы. Гарибальди напряженно прикидывал, что даст Италии участие в войне на стороне Антанты, а что – на стороне Центральных держав. В четырнадцатом году он вопреки своей натуре выражал определенный пацифизм, но затем, не без влияния редактора «Аванти», мы оба стали более воинственны. Если сторонником интервенции вдруг сделался социалист, то нам с Джузеппе велел сам Господь – ведь я был достаточно юн и мог не опасаться призыва. Однако в восемнадцатом матушке стало казаться, что дело как-то слишком затянулось. Немцы снова наступали на Париж, нехорошо вели себя на Пьяве, а мне уже исполнилось шестнадцать.
Раздался осторожный стук.
– Входите, Клаус, – сказал я негромко.
– Пора, – сообщил зондерфюрер, присев на табурет, где недавно сидела Надя. – Едем вдвоем. Дитрих остается в Ялте.
По дороге через горы, почти полностью очищенные от партизан, я с удовольствием предавался размышлениям о любви. Плотской и романтической. Романтическая – это, должно быть, та, когда совокупление еще не стало главной целью. Когда хочется смотреть в ее сияющие глаза, когда радуешься прикосновению руки, когда трепещешь в предвкушении встречи – зная, что максимальным ее результатом станет распитая бутылка шампанского. Скорее же поход в кино или в кафе-мороженое. Ну и приятная беседа. О кинематографе или театре. Так бывало в детстве и ранней юности, такое казалось давно прошедшим – и вот… И мне не стыдно, мне приятно, что я могу еще просто любить. Вовсе не стремясь залезть под юбку любимому существу. Занятно, кто бы мог подумать. Флавио Росси – романтический влюбленный. Взыскующий чувств, высоких, искренних и чистых.
Впрочем, удобно взыскивать чистоты, имея возможность при случае вполне себе плотски любить Валентину. Но разве Валентина не чиста? Чиста, конечно же чиста. Просто чуть-чуть по-иному. Даже трусики на лампу можно закинуть так, что сомнений в чистоте не останется. Надо всего лишь уметь. Потренироваться, выработать точность движений, грацию, красоту, элегантность. Представляю, как бы проделала это корова из гостиничных горничных. Еще бы заржала как последняя дура. Некоторым это нравится, особенно пьяной офицерне. Я не такой. Сказала же Надя, что не такой, – а как я могу ей не верить?
Тоскующую душу затопила волна упоительной нежности. Как же я их любил! Я должен был найти их, найти во что бы то ни стало. Быть может, я смог бы вывезти их, вытащить из крымского ада. Быть может, я бы смог.
Мы, на удивление, быстро добрались до Симферополя и потом еще долго колесили по городу, занимаясь разными делами. Выходили из машины, возвращались, снова куда-то ехали. Иногда зондерфюрер выбирался один, а я дожидался его вместе с Юргеном. Бывало наоборот. Когда мы трогались, я снова думал о Надежде и Валентине.
Перед закрытыми глазами мелькали подробности наших немногих встреч. Реальных, а не выдуманных в периоды сладких мечтаний. Кинотеатр, танцевальный вечер, неожиданное появление Валентины. Вечером, в комендантский час. Отчаянно храбрая девушка. И все исключительно из-за любви.
– Наш приятель Лист не дремлет, – недовольно проворчал зондерфюрер, когда неподалеку от вокзала мы проехали мимо возвышавшейся там виселицы. Я успел заметить силуэты нескольких несчастных и поспешил отвернуться. Точно так же поступил и Грубер.