Подвиг Севастополя 1942. Готенланд — страница 127 из 157

Этим пошлякам невдомек, что современная Европа – с ее преклонением перед культурой, идеей прогресса, с ее гуманностью, терпимостью и трепетным, хотя бы на словах, отношением к человеческой жизни, достоинству и чести – являет собой не что иное, как историческую аномалию. Настолько аномальную, что раз за разом отрицает самоё себя, причем отрицателями выступают не только наш недоучка Гитлер или их недоучка Сталин. Или хулиганствующий интеллигент-самоучка Муссолини. Но также все эти оксфордско-кембриджско-гарвардские аристократы и демократы, черчилли, рузвельты – да кто угодно, кому приходится не трепать языком, а решать конкретные задачи. Это отрицание превратилось в идефикс у Гитлера, возмечтавшего осчастливить Германию за счет остальных народов. Или у Сталина, который стремится осчастливить, не останавливаясь ни перед чем, человечество. Или у итальянского полиглота, бредящего возрождением Римской империи, или у его комичных подражателей из Бухареста, или, скажем, у Франко, готового расстрелять половину страны, чтобы спасти другую от социализма, анархии и безбожия. Но многим ли лучше холодный и брутальный цинизм британского премьера? Впрочем, спору нет, британский премьер гораздо более симпатичен, чем наш взбесившийся маньяк. Джентльмен есть джентльмен, ему несвойственна бессмысленная жестокость. Одна беда – он воюет против Германии и в конечном итоге непременно одержит верх. Не в последнюю очередь благодаря врожденному чувству меры. А также умелому использованию человеческих ресурсов России, которые не всегда расходуются столь бездарно, как сейчас на мысе Херсонес. Приехавший вчера с позиций лейтенант делился подробностями, от которых…

Дверь приоткрылась. Заглянувший дежурный негромко сообщил:

– К вам господин Грубер и господин Росси.

Только этого мне и не хватало. Я совершенно позабыл о напросившемся на встречу со мною зондерфюрере-пропагандисте и о его коллеге из миланского издания.

– Пригласите, пожалуйста, – распорядился я.

Фрау Воронов схватила зеркальце и быстро стала приводить в порядок заплаканные щеки, немножко припухшие губы и сбитую набок прическу. Зрелище было необыкновенно трогательным. Шашлыки становились неизбежными, как победа в мировой войне. Чья – уточнять не станем.

Эрос и ТанатосБывший корнет Ширяев

Начало июля 1942 года

День выдался ужасно суматошный. Как и все прочие на этой неделе. Конвейер был почище, чем у Форда.

Впрочем, откуда мне знать про конвейер? На нем я не стоял, до такого не докатился. И таксистом по парижам и берлинам не работал. Потому что всегда находил настоящее дело и делал его наилучшим образом. Сначала в Галлиполи, когда было нужно поддерживать дисциплину среди бежавших от коммуны земляков. Потом в Белграде, где у нас завязались интересные контакты с канарисовским абвером. Нам не мешали. В югославской контрразведке хватало толковых ребят, понимавших, с какой державой следует дружить. Но к ним не прислушались. И получили то, что имеют сейчас.

Я же слушать умел всегда. Именно тех, кого надо. Когда мне поручили убрать пару наших в Константинополе, одного поручика, а другого казачьего сотника, было немножко не по себе. Но мне объяснили их опасность для русского дела. Умные люди объяснили, знавшие, что почем. Поручику не нравился установленный главнокомандующим режим, а сотник чуть ли не агитировал казаков за возвращение на родину. Можно считать, что сотнику повезло. Не довелось разочароваться в родине, как разочаровались сотни подобных ему идиотов. И сделано было чисто. Он даже не почувствовал удара. Разве что самую малость. А жалко, в самом деле жалко, такому скоту ощутить бы стоило. Поручик еще подергался. Даже рассек мне кастетом бровь. Что у него окажется кастет, я, признаться, не ожидал, думал, вшивая интеллигенция. Измазался кровью и чуть не попался британскому патрулю. Но не попался. Попадаются пусть другие.

Проклятая жара, началась в мае месяце и никак не прекратится. Впору подохнуть, а ведь только начало июля. Обожаю юг, но в этом году предпочел бы оказаться посевернее. В каком-нибудь Пскове, Минске, пусть тамошние леса и кишат партизанами. Побыть до осени, а потом возвратиться в Крым. Осенью лучше быть здесь. Здесь и летом лучше, но не этим. Безумное лето. Безумный год. Да еще Севастополь в придачу. На протяжении месяца канонада и ночью и днем. Окончилась лишь пару дней назад. И толпы пленных. Соотечественников. Обовшивевшей, голодной красной сволочи. Что обидно, большинство здешних жителей сочувствует им, а не нам. Не нам, прошедшим русскую Голгофу, а этим грязным, беспогонным ублюдкам со звездами в разных местах. Словно русские не мы, а они.

На днях я наблюдал облаву. Глупые бабы подняли крик. Нервные немцы начали стрелять. Народец метался, собаки рвались с поводков. Арбайтсамт не может толком организовать трудовую мобилизацию, отдуваться приходится полиции и рядовой германской солдатне. Во время погрузки по вагонам опять случился инцидент. Пьяный унтер застрелил какую-то девку. Пыталась вылезти через окно. Будто нельзя было просто припугнуть. Немецкий идиотизм не знает порой границ.

Начальство носится с новой идеей – создать в Крыму украинскую полицию. «Что скажете, Ширяев? – спросил меня Лист. – Готовы стать украинцем?» – «Признаться, не очень, но если нужно для дела, могу перетерпеть. Только бы не жидом». – «Исключительно для дела. Хотя бред, конечно же, бред». Ладно, вытерпим и такое. После всего, чем приходится заниматься, быть украинцем не самое противное, мой брат служил при Скоропадском в Киеве, ничего, говорил, жить можно. Унизительно, конечно, слегка, но освобождение от большевизма важнее. За которое я сражаюсь почти четверть века.

Мать благословила меня иконой Божьей Матери. Проливала слезы, хваталась за сердце, но говорила: «Иди». Уже начинались обыски и реквизиции, пролетарии вместе с непонятно откуда взявшейся матросней шарили по домам, а в секретере лежала переданная с оказией записка о гибели отца, подполковника Ширяева, убитого на Румфронте собственными солдатами. Мне было семнадцать лет, я не кончил еще гимназии. Алексеев и Корнилов неделю назад ушли из Ростова, и их нужно было нагнать. Мне повезло, догнал.

Когда я участвовал в своем первом расстреле, весной восемнадцатого, на Кубани, как раз начиналась оттепель. Володька Батшев, ротный, покручивая ус и усмехаясь, встал перед строем, вызывая добровольцев. Желавших отомстить за поруганную родину отыскалось немного, люди устали, брели всю ночь по обледенелой грязи. Грязь оттаивала под солнцем, некуда было присесть, ноги давно не держали. Но мне стало интересно – смогу или нет. До этого были лишь выстрелы в серую хмарь, в сторону сжимавшихся вокруг нашей колонны красногвардейских цепей, когда знаешь – надо стрелять и идти, пощады тебе не будет.

Их было восемь человек. Комиссар – я мысленно назвал его так за начальственный прежде вид, от которого осталась только кожаная куртка, – и красногвардейцы, больше в шинелях, но один, помню точно, в студенческой тужурке, может быть, своей, а может, снятой с кого-то из наших. Они неловко переминались с ноги на ногу, не вполне еще веря, что это конец. Вызвавшихся поквитаться было шестеро, одним залпом отделаться не получалось. «Так даже занятнее, – буркнул Батшев, – пусть погадают, кто сдохнет сразу, а кто немного еще подышит». В руках у меня была трехлинейка, доставшаяся в наследство от раненого подпоручика Грабского, с побитым прикладом, изувеченным цевьем и вечно заедавшим затвором. Я мечтал от нее отделаться с первого же дня, но заменить пока было не на что. Батшев раздал драгоценные патроны, кому один, кому два. Мне – два. Я взглядом поймал его ободряющую улыбку и улыбнулся в ответ. Мои первые, вернее первый и второй, не промахнусь. Батшев весело крикнул: «По немецким агентам… Залпом… Пли!»

Прапорщик Мишка Кунце посоветовал мне стащить с моего второго сапоги. «Твои ни к черту, а нам еще топать и топать». Я отказался. Постеснялся или побрезговал? Кто бы знал. Сапоги взял юнкер Федевич. На следующий день его изрешетило шрапнелью от лопнувшего прямо над головой снаряда. Одежда с покойника – дурная примета?

Потом были другие расстрелы. Война без убийств немыслима, поскольку представляет собою организованное убийство. И исключение для безоружных и взятых в плен являлось бы чем-то глубоко несправедливым. Какая, к черту, разница. Враг оставался врагом, особенно в годы, когда рушилось всё. И то, что некоторые получали от этого удовольствие, не особенно удивляло. Мы были живыми людьми, а не бездушными автоматами. Ничто человеческое нам не было чуждо. Надо было снимать постоянное напряжение, дать выход пожиравшему нас гневу. Тут имелась и своя эстетика, возвышенная, по мнению кое-кого, эстетика возмездия и смерти. Торжествующий Танатос. «И Эрос», – добавлял Володька Батшев, пока его не разорвало гранатой под Новороссийском, во время второго Кубанского похода.

Следующей весной Мишке Кунце понравилось стрелять по красным из пистолета, большого автоматического пистолета системы «маузер». «Если аккуратно целить прямо над глазами, это похоже на цветок, внезапно распустивший лепестки на голове паскудной красной сволочи», – рассказывал он восторженно, приглашая меня принять участие в эксперименте. Я не хотел, но однажды увидел. Это действительно было похоже на красный цветок, который как бы вспыхивал на лбу, бледном после бессолнечных дней. Оказавшийся рядом Геннадий Басовский заинтересовался неповторимым мгновением и, будучи не в силах его остановить, опробовал Мишкин пистолет еще на трех красножопых, тщательно целясь им в лоб. За час перед этим Гена нюхнул кокаина и несколько был возбужден. При каждом удачном выстреле кверху забавно взлетали фуражки – вершков на пять, а то и на десять. Басовского остановили с огромным трудом, оставшихся в живых угнали, говоря, что нынче не восемнадцатый год и русские люди, обманутые интернационалкой, еще послужат делу возрождения России. Кунце сделал вид, что он тут ни при чем, досталось Басовскому, но не сильно, на кокаин внимания не обратили.