Подвиг Севастополя 1942. Готенланд — страница 136 из 157

Первый благородный человек… Легко же забыл ты Надежду и Валю. Тебе ведь очень хочется забыть… Кто заставлял тебя вновь тащиться в СД? Поручение редактора? Ну да, неловкость перед Грубером. Ведь он старался, устраивал встречу с капитан-лейтенантом N, однокашником, коллегой, другом. И кто же ты после этого, грязная фашистская сволочь?

Пьетро тогда объяснил тебе, что значит Надино имя. Speranza, надежда. Она действительно была твой надеждой – сначала убитой Листом, а потом спокойно преданной тобой. Преданной в тот момент, когда ты драл на этом вот диване эту суку, которая никак не проснется, так ты славно ее отделал. Ты предал надежду, Флавио Росси. Больше надежды не будет.

А твой собутыльник и собеседник Грубер? Тоже фашист, точнее нацист? Или дело в чем-то ином, в душевной болезни? Видя то, что теперь происходит, антисемит Достоевский сделался бы активным юдофилом, потому что имел совесть. Так сказал однажды умненький Грубер умненькому Флавио Росси, вовсе не антисемиту. И категорически не рекомендовал ее иметь.

Ладно, хватит. Полно. Полно себя травить. Мы не герои и не борцы. Мы всего лишь обычные люди. Которым просто надо выжить в устроенной не ими кутерьме. Гордиться тут нечем, но не более того. Так-то, фрау Ольга Воронов. Как же сладко ты спишь, слегка прикрывши руками голову, словно бы защищаешь ее. От кого?

Я осторожно сдвинул с себя простыню, неслышно спустил ноги на пол, тихо встал и, стараясь не скрипеть половицами, направился в ванную. Прохладная вода мягко смыла пот и скверну прошедшей ночи. Из зеркала, просунувшись между стаканчиком с зубными щетками и флаконом одеколона, на меня растерянно поглядел немного уставший от жизни мужчина. Я скорчил глумливую рожу и отвернулся от мерзкого типа. Обтерев себя мохнатым полотенцем, вышел обратно в прихожую. Поколебавшись немного, занялся утренней гимнастикой. Странный распорядок, но я давно привык – сначала взбодриться под холодными струями, потом слегка размяться, а после сполоснуться опять.

На четвертом упражнении в дверном проеме показалась Ольга.

– Доброе утро, – сказала она и приветливо мне улыбнулась.

Это было забавное зрелище – долговязый итальянец приседает посреди прихожей и при этом мурлычет под нос. И отнюдь не «Смейся, паяц», что было бы к месту, а «Батальони Эммэ», относительно свежий патриотический шлягер. Как распоследний чернорубашечник революции. Хорошо еще, она не знала итальянского. Но чтобы понять, что такое «battaglioni della morte», было достаточно французского. Я улыбнулся в ответ и натянул трусы.

Пока Ольга копошилась в ванной, а продолжалось это долго, я безучастно лежал на кровати. Силы, вернувшиеся после душа и зарядки, снова куда-то исчезли. Под лучом, проскользнувшим между неплотно задернутых занавесок, заискрилась бутылка из-под шампанского, и от этого сверкания сделалось поганее, чем было. Я бы не отказался сейчас от другой такой же бутылки, только не пустой, а полной – а лучше сразу двух, ведь Ольга тоже станет пить, изрядно уменьшив мне дозу. Возможно, стоило порыться в шкафу, там должны были остаться две бутылки каберне – к сожалению, тепловатого от жары, но для красного вина это не так уж смертельно. На столе лежал бумажный пакет с жареным мясом и хлебом. В тарелке чернела виноградная кисть. Завтраком мы были обеспечены.

Ольга в распахнутом халате легким шагом вернулась в комнату. Ей шло оставаться без трусиков. Поджарая, с рельефными мышцами живота, с задумчиво-хищным взглядом. Полы, распахиваясь при ходьбе, приоткрывали слегка кучерявые прелести. Мне было тошно туда смотреть.

Она ловко запрыгнула на кровать и по-турецки уселась рядом. Заботливо полюбопытствовала:

– Как себя чувствуешь?

– Отлично, милая, – ответил я ей. Точно так же, как ответил бы Елене. Но Елены она не знала и моей интонации оценить не могла.

Сладко зевнув и прищурив глаза, Ольга вытянула руки над головой. Слегка колыхнулся бюст, не слишком крупный, но выразительный. Рефлекторным движением поправила прядку волос. Как и положено в присутствии мужчины. Я едва не задохнулся от ненависти. В конце концов, лучше спать за деньги с горничными, чем иметь эту злобную суку. Но Флавио Росси не любит за деньги. Это ему претит.

– О чем ты думаешь? – проворковала она. Попыталась заглянуть мне в глаза.

– О тебе. И о нас. Ну и…

– Хочешь еще?

Шевельнув пальцами, она положила ладонь на мое самое беззащитное место. (Наиболее иннервированное, уточнил бы дотошный Тедески.) Мне бы следовало деликатно отвести ее тонкую кисть, не дожидаясь пока… Но подлый инстинкт победил моментально, и я еще на час забыл о совести.

Однако как зрелый муж способности суждения не утратил. И, заставляя ее выгибаться и вскрикивать, продолжал предаваться мыслям. Проявляя при этом снисходительность и даже великодушие. По отношению к нам обоим. «Чем она хуже тебя? – думалось мне за трудами. – Что ты знаешь о ней, миланский бумагомарака, вонючий фашистский прихвостень? Что ей пришлось пережить в эти годы – без отца, без средств к существованию? Ты осудил ее, позабыв, что от нас ничего не зависит. Измученные люди ищут тепла и в тоске прилипают друг к другу, пытаясь урвать от жизни хотя бы немного. Ты был бессилен спасти девочек, ты ничего не знал, ты был на фронте, рисковал, так получилось… Ты бессилен отомстить Листу. Что, теперь вешаться самому?»

«И все-таки сука», – подумал я, направившись в ванную комнату. Долго стоял под холодными струями, презирая себя и, кажется, снова плача.

По возвращении вновь были слезы, на сей раз ее, не мои. Прижавшись ко мне всем телом и не давая пошевелиться, Ольга шептала как в лихорадке: «Я мечтаю только об одном – навсегда уехать из этой проклятой страны. Ты увезешь меня, правда?» – «Конечно, милая», – бормотал я в ответ, норовя повернуться так, чтобы занять чуть более удобную позицию. «Хорошая квартира, – бормотала она, – погляди, сколько книг. Жалко, ты не знаешь чья». – «Почему не знаю? Доцента Виткевича, мне говорили».

Услышав про доцента, Ольга повела глазами. И усмехнулась, как-то особенно неприятно. «Виткевича? Жалко старого идиота, но он был сам виноват».

Я снова поспешил убраться в ванную. Снова стоял под холодными струями и снова по-детски рыдал. Ментально, по крайней мере. И вновь ненавидел Ольгу. Не понимая вполне – за что? Она была обычной слабой женщиной. Воплощением нормальности. Как я или наш зондерфюрер. Ибо нормальный мир состоит из таких, как Росси, Грубер и фрау Воронов. Нормальностей и тривиальностей. Банальностей, если угодно. А такие, как убитый накануне Старовольский, вспыхивают в нем подобно падающим звездам. И гаснут, потому что никому не нужны. И всё опять приходит в норму. Исчезают откровенные ублюдки вроде Листа – и остаются фрау Воронов, Росси и Грубер. Так устроен мир – и изменить его не дано. Бедная Надя, бедная Валя, вам просто не повезло.

* * *

На следующий день мы очутились в Ливадии, огромном дворцовом имении русских царей, цинично, по словам Грубера, превращенном Советами в санаторий. Там германским главнокомандующим были устроены торжества по случаю великого триумфа. Имелся и другой, не менее значительный повод – генерал-полковник фон Манштейн сделался фельдмаршалом. Об этом мне с утра сообщил зондерфюрер, после чего мы оба, точнее втроем, поскольку машину вел Юрген, отправились к месту события.

Играли оркестры немецких полков. После скорбной старинной песни о погибшем от пули товарище всё больше звучали марши. Светомаскировку соблюдали, но не особенно старательно. Русской авиации, если она еще существовала, было теперь не до нас, их самолеты гоняли ночами на мыс Херсонес, пытаясь эвакуировать прижатые к морю войска. Так объяснил нам немецкий летчик с красивым Рыцарским крестом на шее. Среди деревьев слонялись толпы германских и союзных офицеров, счастливых тем, что штурм был кончен, а они, черт возьми, оставались в живых.

Манштейн с основными героями рейха устроился на ужин в самом большом павильоне, прочие развлекались на собственный лад. Спиртного хватало на всех. К нам то и дело цеплялись с предложением выпить. Обычно мы отнекивались, но порою соглашались, пропуская рюмочку, после чего нас быстро оставляли в покое. Жалко, что не все и не всегда.

Наиболее цепким из всех оказался мой коллега из Румынии, репортер бухарестской газеты и на редкость навязчивый тип. Румяный, с изрядно выдающимся пузцом, в очочках à la Гиммлер, он был вылитый сельский учитель. Самый умный житель коммуны Кампо деи Кретини, единственный слегка образованный человек на ближайшие десять миль – из тех, кто охотно говорит обо всем и чье мнение всегда авторитетно.

Узнавши, откуда я родом, он бодро начал тараторить на препаршивейшем французском. Обращаясь ко мне и в упор не замечая Грубера. Выпитое за вечер вино его заметно раскрепостило, сателлиты из Германии превратились в пигмеев и карликов, мундир зондерфюрера внушал что угодно, только не пиетет. Совсем не возмущенный этим Грубер незаметно убрался в клозет. За обе державы оси пришлось отдуваться мне. Попробовав всучить мне сигареты (интересно, где он взял американские?), толстый румын с удовольствием сообщил:

– Мое родовое имя – Вэреску. Вам это ни о чем не говорит?

Не знаю, на что он рассчитывал. Возможно, что я припомню императора Луция Вера? Мне не лезло в голову ничего, кроме румынского слова «вэратик», означавшего то ли баклажан, то ли сорт винограда. Я выдавил полуулыбку, и золотое перо Бухареста уверенно продолжило рассказ о себе.

– Наше имение находится неподалеку от Четатя-Албэ. Знаете, где это?

Я знал и блеснул, на беду, эрудицией:

– В Южной Бессарабии. Ныне Белгород-Днестровский. Да?

Моя оплошность оказалась серьезной. Багрово потемнев буквально на глазах, Вэреску в самом деле стал похож на баклажан. Обиженно насупившись, он очень строго произнес:

– Как потомок древних римлян вы не должны так говорить.

Я с раннего детства не любил указаний на то, что, кому и как я должен говорить. Однако предпочел незамедлительно согласиться, убоявшись апоплексического удара, могущего случиться с представителем союзной прессы. Моя податливость Вэреску понравилась. Речь его сделалась страстной, французский – неожиданно связным. Рокочущие звуки громоподобного голоса легко перекрывали царивший в парке шум. Большую часть возвещенного им я, надо признать, не услышал – благодаря бесценному умению отключаться от излияний скучных собеседников. Но отдельные фразы запомнились – столько в них было огня.