– Настанет день, и рабский славянский язык замолкнет навсегда на нашем римском море… От русского ига освобождена Бессарабия… На очереди подлая Болгария… Мы продвигаемся на восток… Я жду эпохи возрождения Румынии… Доблесть румынских войск – верный тому залог… Территория за Днестром практически входит в Румынское государство… На этом мы не остановимся… Румынским будет Дон, румынской будет Волга… Наши археологи обнаружили подтверждения пребывания румын на этих землях задолго до готов и гуннов… О Крыме я молчу… Неотъемлемая часть нашей Римской империи…
Вскоре я был не в состоянии различать, когда Вэреску говорил о римском, а когда он вещал о румынском. Италию, бесспорно римскую территорию, ждала, похоже, та же участь – ей предстояло стать неотъемлемой частью Румынии. В моем сознании мелькнули апокалиптические видения. Паоло возьмется за румынский язык и однажды в жару попросит купить не «gelato», а «ынгецате». Елена тоже за что-нибудь возьмется. Страстный любовник из Бухареста внушит ей почтение к Древнему Риму. Любовь к античности – что может быть прекрасней?
Вэреску не унимался. Под грохот рвущихся в парке петард Великая Румыния расползалась по глобусу, занимая понемногу Кавказ и упираясь правым боком в Грузию. Левым – в неведомый мне Воронеж (название типично румынское, подчеркнул бессарабец). Без оговорок, однако, не обошлось.
– Пока о грядущих завоеваниях нам нужно, увы, помалкивать.
– Почему? – не понял я великорумынской скромности.
– Большая политика, – объяснил мне со вздохом Вэреску. – Наши, так сказать, союзники, вы понимаете, я о ком…
– Честно говоря, не совсем.
– Венгры, венгры, дорогой коллега. Венгры сразу же заявят, что, завоевав столь обширные территории и превратившись во властелинов Причерноморья, мы получим достаточную компенсацию за Северную Трансильванию. Тимишоара останется венгерской – вы можете представить подобный исход? Мадьяры, чтобы их… Хочу предостеречь вас на будущее – не верьте мадьярам, никогда и ни в чем.
Последние слова мне показались знакомыми. Déjà vu? Или все-таки нет? От кого же я слышал такое и где? Господи, ну конечно, от будапештского корреспондента Дюлы Ковача, забредавшего порой к нам в редакцию выпить кофе и поболтать. Узнав о моей командировке на русский фронт, Дюла убеждал меня практически с аналогичным пылом: «Не верьте румынам, Росси, ради Бога, не верьте румынам». Неужели и он, интеллигентный и деликатный бонвиван, добившийся расположения целого ряда знакомых мне женщин, на поверку такой же болван, как и этот тупой Вэреску? Или же это постгабсбургская специфика Юго-Восточной Европы?
Вэреску продолжал размахивать руками. Толстые щеки поблескивали при свете взлетающих в небо ракет. Я опустил глаза, лишь бы не видеть отвратительной пьяной хари. Вот ради чего умерли Надя и Валя, вот ради чего гниют под Севастополем десятки тысяч русских, немцев и тех же несчастных румын. Чтобы пузатая деревенщина со знанием французского могла, надувшись индюком, трепаться здесь, в Крыму, о будущем Румынии.
Всякий раз, когда я слышал слова «Великая Румыния, Ромыниа маре», у меня возникало желание произнести вслух немногое, что я знал из румынского языка, а именно крестьянскую присказку: «Ромыниа маре, мамалыга наре». Желание почти непреодолимое. Возникло оно и сейчас. И было преодолено. При прощании Вэреску записал себе в блокнот мой адрес, пообещав прислать вина из поместья в Бессарабии, отбитого в сорок первом у захвативших его большевиков. «Поверьте мне, ничуть не хуже самых лучших тосканских сортов».
– Ну, как? – спросил довольный Грубер, появившись в тот самый момент, когда Вэреску, расставшись со мною, пошел по дорожке, обсаженной туями. – Просветились по вопросу поглощения Южной России Величайшей из Румыний? Я, между прочим, до сих пор не пойму, что делают тут итальянцы? У вас-то какие цели?
Я недоуменно пожал плечами.
– Всё ясно, – сказал зондерфюрер. – Чистейшей воды альтруизм. Предлагаю по этому случаю выпить. Вы как?
– Если без румын, с удовольствием.
Грубер весело рассмеялся. Мне же подумалось, что я несправедлив к несчастному народу пастухов и земледельцев, гибнущих тысячами в русских пространствах непонятно за что и зачем. Случайно встретил идиота – и с пренебрежением стал думать обо всех. А что скажут об итальянцах те, кому встретится не Пьетро Кавальери, а мои коллеги Тарди и Тедески? Или Флавио Росси, трусливый и жалкий подлец?
Десять минут спустя мы сидели в увитом плющом павильоне, куда официанты в мундирах и фартуках таскали на подносах бутылки и бокалы. Вместе с нами был Дитрих Швенцль, приехавший прямо из Ялты и не без труда нас отыскавший среди царившей в Ливадии суеты. Свободный столик мы нашли не сразу. Некоторое время пришлось постоять, озираясь по сторонам, покамест один не освободился наполовину. Встали сразу трое – капитан, лейтенант и майор авиации. Мы устремились к их покинутым местам.
– Вы позволите, господа? – спросил учтиво Грубер у сидевших там двух… как бы получше сказать… господ, ибо именно данное слово подходило к ним наилучшим образом, точно характеризуя великосветскую стать и повадку. Рядом с ними мы трое выглядели воплощением демократии и социализма, пусть даже национального.
– Разумеется, – ответил один, великодушно улыбнувшись и пробежав по нас троим чуть водянистыми глазами.
Мы представились. Они, приподнявшись, представились тоже. И оба действительно оказались аристократами, немецким и русским. Наверняка утонченными ценителями искусств и замечательными спортсменами.
Немец был в мундире с лейтенантскими погонами, русский – в отличном гражданском костюме. В их манере обращения я сразу же уловил снисходительную доброжелательность представителей высшей расы к прочим, малым и незаметным, но, к сожалению, необходимым людям – подающим пальто, подносящим еду, издающим газеты, пишущим книги, снимающим кинофильмы. Внешне они никак не отреагировали на имена Грубер, Швенцль и Росси, но я непостижимым образом ощутил, как при звуках первого оба мысленно скривились, при звуках второго хихикнули, при звуках третьего насупились. И даже если бы меня звали Бьянки, реакция была бы в лучшем случае такой: «Не припоминаю».
Между тем я тоже ничего о них не знал. Русский звался князем Яковом Волконским, фамилия, не спорю, известная, но мало ли на свете известных фамилий? Немец именовался Бруно фон К., он был отпрыском швабско-франконского рода и приходился дальним родственником Гогенцоллернам и Виттельсбахам, не говоря о всяких Гогенлоэ, Кюнрингах и Виндишгрецах. Оба успели повоевать, послужив в добровольцах на испанской войне, в прекрасно известном мне «Кондоре». Теперь отважного немца почему-то отзывали из армии.
Русский князь – Бруно фон К. называл его Джимом, – получив недельный отпуск в своем немецком ведомстве, прибыл на Южный берег Крыма со своеобразной инспекцией и был в целом удовлетворен состоянием фамильного имения в районе Алушты.
– Надобно признать, я ожидал гораздо худшего. Остается получить разрешение от министерства по делам восточных территорий. Люди, правда, теперь не те. Особенно молодежь. Но это, я так думаю, дело вполне поправимое.
Я не совсем уразумел, на что именно должно было дать разрешение министерство по делам восточных территорий. Вряд ли оно занималось вопросами реституции отобранной большевиками русской земельной собственности. Быть может, князь Джим имел в виду аренду или функции управляющего? И как он собирался поправить ситуацию с людьми? Впрочем, тут-то вариантов не предвиделось. Борьба с саботажем была поставлена в Крыму на высоту.
После рассказа об алуштинском имении – князь Волконский рассказывал не нам, а своему другу Бруно фон К., в то время как мы трое вежливо молчали, – последовало не менее волнующее повествование о судьбе коллекции старопечатных польских книг. Эту коллекцию его отец, бывший до первой войны депутатом русского парламента от русского населения одной из нерусских губерний, сумел после русской революции успешно вывезти во Францию.
– Я их обнаружил в полном порядке, в доме, ныне занятом немецкими войсками. Один немецкий офицер, барон фон Б., помог перевезти ящики на военном грузовике в замок моего французского друга.
– Маркиза де ла Ш.? – спросил Волконского фон К. Князь Джим с готовностью подтвердил.
И они заговорили об общих родственниках и знакомых рангом не ниже графского (упомянутый барон фон Б. общим знакомым не был). Нас окончательно перестали замечать. Новой темой стала предстоящая свадьба принцессы Марии Адельгунды Гогенцоллерн и его королевского высочества принца Константина Баварского («in Bayern», а не «von»). Количество известных двум аристократам частностей и сплетен потрясло бы даже репортера светской хроники.
Грубер начал выказывать признаки раздражения и в какой-то момент, словно продолжив прерванную беседу, громко заговорил со Швенцлем о Витгенштейне и каком-то неведомом мне пражском Якобсоне, скорее всего еврее. Швенцль охотно его поддержал. Не разбираясь в филологических тонкостях, я тем не менее ожесточенно закивал, удовлетворенно замечая краем глаза, как вытянулись лица у обладателей княжеской крови. От Якобсона, посредством непонятой мною цитаты, Грубер умудрился перейти к современнейшей русской поэзии.
– Лично мне этот Маяковский очень даже нравится! – решительно заявил он и уставился князю Джиму прямо в глаза. Тот испуганно вздрогнул и поглядел на Грубера, как на змею размером с анаконду и на бомбу с часовым механизмом. – Живи он в Германии, он стал бы певцом национальной революции. У него, кстати, есть кое-что и о Крыме. Эвакуация Севастополя, двадцатый год… Помните, Дитрих, занятную поэмку? О революции и Гражданской войне. Как же она называется? Черт…
– «Хорошо»?
– Да, разумеется! «Хорошо» – и это на самом деле неплохо.
И Грубер, небрежно вылив в рот содержимое рюмки, разразился русскими стихами, крайне неприятными для Джима Волконского. Почему – я понял на следующий день, когда зондерфюрер мне их перевел.