В первом ее пункте сообщалось, что с 20 мая противником ведется интенсивная переброска сил к Севастополю. По данным разведки – четырех пехотных, одной танковой и одной легкой пехотной дивизии. Понятное дело, из-под Керчи, и об этом мы тоже могли догадаться сами. Второй пункт звучал успокаивающе: Севастопольский оборонительный район имеет прочную систему обороны, могущую противостоять любому наступлению противника. Так и было. От себя я бы мог добавить, что не далее как сегодня мы ее, систему обороны, совершенствовали и тем же самым будем заниматься завтра.
Затем шли три пункта приказа, один решительнее другого. С особенным чувством, слегка волнуясь и от этого волнения произнося мягкое «ре» как «рэ», Ханевич прочел первый:
– Предупредить весь командный, начальствующий, красноармейский и краснофлотский состав, что Севастополь должен быть удержан любой ценой. Переправы на Кавказский берег не будет.
Прочел и выразительно посмотрел. Как будто бы кто из присутствовавших стремился попасть на Кавказский берег. Но звучало тревожно. Второй пункт непосредственно нас не касался. Речь шла о необходимости создания армейского резерва и резервов в секторах для нанесения мощных контрударов. Зато третий (и последний) снова был по нашу душу, и комиссар опять прочел его с чувством:
– В борьбе против паникеров и трусов не останавливаться перед самыми решительными мерами. Подписано: Буденный, Исаков, Захаров. Уяснили?
– Уяснили, – не стал разводить турусы на колесах Бергман. – Наше дело маленькое – стоять и не уходить. Стояли в декабре, постоим и сейчас.
– Ну и славненько, – заключил батальонный комиссар, складывая бумажку и засовывая ее в полевую сумку. Видно было, однако, что у него на душе поскребывают кошки. Как и у начарта. И то сказать – отразили в декабре – январе. Но тогда, перед Новым годом, был десант в Феодосии и Керчи.
И тут подал голос Земскис. Мягко и словно бы извиняясь перед старшим по званию, бывший батальонный комиссар заметил:
– Я думаю, товарищи, нам не стоит поддаваться паническим настроениям. И что за выражения такие – «разгром Крымфронта»? С политической точки зрения недопустимые выражения. Мы ведь с вами в Красной Армии.
Он подчеркнул слово «красной», шут его знает зачем. Лукашов был явно задет его словами и, недовольно поморщившись, сразу же взял быка за рога.
– Тут, товарищ старший политрук, – ответил он, подчеркнув, в свою очередь, слово «политрук», – никто не паникует. Мы обсуждаем сугубо военные стороны создавшегося положения. Правильно, товарищи?
Мы все закивали, в том числе сержант госбезопасности Котиков – тощий, бледный юноша в очочках, хороший тем, что не лез не в свои дела, а занимался с немногими приданными ему бойцами боевой подготовкой и очень хорошо стрелял из автомата. Он с самого начала своей службы в полку сообразил что к чему, и когда писал, писал по существу. Мы это знали – не потому, что он знакомил нас со своими сочинениями – вещь заведомо невозможная, – а потому, что в полку не случалось неприятных неожиданностей, да и вообще присутствия в нем особого отдела особенно не ощущалось. (У нас с излишней бдительностью было поспокойнее, а вот про Крымфронт доводилось слышать пакостные вещи. Расстрел как мера пресечения, воспитания и психологического воздействия. Вот и воюй с немцем после такой педагогики. Петров, конечно, тоже крут, однако с ума не сходит.)
– И всё же… – попытался продолжить дискуссию Земскис. Ханевич его остановил.
– Мы знакомы уже с вашей точкой зрения, Мартын Оттович. Однако в узком кругу можем себе позволить называть вещи своими именами. Не впадая при этом в панику. Верно, товарищи?
Мы снова согласно кивнули. Начарт поставил задачи на ближайшие дни. Земскис больше не вмешивался, и слава богу. Хотя и мог бы проявить побольше интереса, а не гордо сидеть в углу за коптилкой. Зализняк на его месте намотал бы всё на ус, да еще предложил бы что-нибудь дельное. От Земскиса, конечно, как от человека нового и далекого от артиллерии, предложений ожидать не приходилось, но всё, о чем шла речь, касалось его не в меньшей степени, чем прочих. А он даже в карту не заглянул, и это был нехороший признак.
Наше знакомство с Земскисом продолжилось после ухода начарта и комиссара полка (за ними следом ушли командиры артиллеристов, бронебойщиков, минометчиков и пулеметчиков; Старовольский тоже порывался удалиться, но я его задержал – мне не хотелось возвращаться одному). Как раз принесли воду и вечернюю овсянку. В дополнение Бергман достал шампанское, а комиссар извлек из чемоданчика бутерброды с сухой колбасой, которые, после некоторого колебания, вероятно вызванного прирожденной стеснительностью, предложил отведать и нам.
– Вы очень хорошо и капитально устроились, – сказал он, внимательно оглядев блиндаж. Неясно, чего было больше в этом замечании – одобрения наших фортификационных усилий или намека непонятно на что.
– Время у нас было, – ответил Бергман. – Мы вам позиции покажем, еще не то увидите.
Он некоторое время подождал ответа, но Земскис не отозвался. Засунул в рот остатки бутерброда и сразу же взялся за новый. Дожевав, пояснил:
– Я имею сегодня нечеловеческий аппетит. Ничего не ел с утра.
– Такое бывает часто, – улыбнулся военкому Бергман. – Полагаю, можно выпить за знакомство?
Комиссар покосился на шампанское. Этаким понимающим взглядом. Дескать, вот оно то, чего и следовало ожидать. Однако кивнул и продублировал Бергмана:
– Я думаю, нам можно выпить за знакомство.
Мы и выпили. Старовольский с явным удовольствием, комиссар с неявным. Очень сдержанный оказался человек. Бергман даже крякнул, чтобы его подзадорить. Но тот лишь взглянул на него, а потом на меня.
Первая бутылка ушла, но разговор никак не клеился. Бергман извлек еще одну, из неприкосновенного запаса, однако лишь ближе к ее концу комиссар вдруг проявил интерес – к младшему лейтенанту, который, прикрыв глаза, на минуту о чем-то задумался. Это было, к слову, наше первое совместное распитие с момента его появления на батарее – Бергман подобными вещами почти не баловался. И это был, кажется, первый раз, когда со Старовольского сошла его улыбчивая строгость и он позволил себе хоть чуточку расслабиться и ненадолго уйти в себя. Однако военком был начеку.
– Вы имеете очень необычную фамилию, товарищ Старовольский, – заметил он со странной интонацией.
Старовольский раскрыл глаза и удивленно ответил:
– Самая ординарная, товарищ старший политрук.
Мы с Бергманом переглянулись, вспомнив недавний разговор о фамилиях. Комиссар между тем не унимался. Должно быть, тоже захотел, чтобы склеилось подобие беседы.
– Откуда вы родом?
– Из Киева.
Собственно, ничего странного в вопросе Земскиса не было, скорее наоборот, но ни меня, ни Сергеева он о месте рождения не спросил, а к Старовольскому привязался. Но я решил поддержать разговор. Знакомиться так знакомиться.
– А вы откуда, товарищ старший политрук? Если не секрет, конечно.
Земскис развел руками.
– Ну, какие могут быть секреты между большевиками? Ведь вы член партии, товарищ Сергеев?
– Да.
– А вы товарищ Бергман, конечно, тоже?
– Так точно, – усмехнулся комбат.
– А вы, товарищ младший лейтенант?
Старовольский отрицательно повертел головой.
– Комсомолец?
Старовольский посмотрел на комиссара и что-то промычал про возраст. Комиссар в ответ посмотрел на него. Очень пристально, надо сказать, посмотрел. Некоторые так смотрят, скажем, на гусениц, невесть откуда взявшихся у них на письменном столе. А моя теща, Маргарита Васильевна, так смотрела на тараканов. Перед тем как прихлопнуть их тапкой.
Бергман мягко вернул комиссара к теме заданного мною вопроса.
– Так откуда вы будете, товарищ Земскис?
– Что? – переспросил тот, отводя глаза от Старовольского, по лицу которого пробежала тень – но не раньше, чем комиссар отвел свой взгляд. – Я родился в городе Либава, она же Лиепая, на Балтийском море. С девятнадцатого года работаю в Украине. Перед войной работал в Днепропетровске. В райкоме ВКП (б).
– Хороший город, – отозвался я. Совершенно искренне, поскольку бывал в Днепропетровске и мне действительно там нравилось. Парки, девушки, днепровский пляж.
– Хороший, – согласился Земскис. – Начинал я работать в Киеве. Но не в райкоме. В девятнадцатом году было много другой работы. Ты ведь, младший лейтенант, был в Киеве в девятнадцатом году?
Произнося эти слова, он снова пристально поглядел на Старовольского. И получил не менее пристальный взгляд в ответ. Впрочем, «пристальный» – не то слово. Взгляд был, я бы сказал… Ну нет, не ненавидящий, конечно, но… Даже не знаю, как объяснить. Словно бы искра какая промелькнула в глазах лейтенанта, злая такая искра, понимающая, нехорошая. Мне потом Бергман сказал потихоньку, что увидел такую же искорку в глазах латыша. Я-то видеть не мог, сидел рядом с Земскисом, а Бергман как раз был напротив.
Кстати, Старовольский так латышу и не ответил, был ли он в Киеве в девятнадцатом году. Вернее, ответил одним лишь взглядом – и нашему новому военкому оказалось взгляда вполне достаточно.
Так началась странная вражда младшего лейтенанта и старшего политрука. Невысказанная, молчаливая, но от того не менее заметная, хотя и совершенно необъяснимая. Мало ли кто и зачем в девятнадцатом году был в Киеве? Мой отец, военмор Сергеев, скажем, не был, а запросто мог побывать. И в девятнадцатом, и в двадцатом. С каким-нибудь отрядом революционных моряков, идущих из красного Питера на Деникина, Врангеля, белополяков. А если человек родился в Киеве, то чего же ему там не быть, пусть и во время гражданской войны?
Пауза затянулась. Земскис и Старовольский уставились друг на друга так, словно бы играли в гляделки и теперь дожидались, кто первый сморгнет или опустит глаза. И трудно сказать, как долго неприличная, с учетом разницы в званиях, сцена могла бы продолжаться, если бы не комбат.