Про Румынский фронт Старовольский слушать не захотел, но упоминание о конституции его позабавило.
– Ты ее хоть читал-то, конституцию? И какого года – восемнадцатого, двадцать четвертого, тридцать шестого?
– Зачем ее читать? – не понял его Мухин. – Я чё, богом насмерть пораненный? Есть умные люди – обскажут всё, чё надо. Нам в лагере товарищ Нечитайло на политзанятии это дело честь по чести разъяснил. И про конституцию, и про власть народа против всяких буржуёв, и про то, за что наши отцы свою кровь проливали.
Старовольский хмыкнул и против своего обыкновения перешел с бытовиком на «ты».
– У тебя, я вижу, там не лагерь был, а санаторий с политпросветом.
Мухин осклабился. Рожа его сделалась довольной – потрепаться он любил, а удавалось редко, тем более с такой птицей, как лейтенант.
– Это уж кому как. Одно дело социально близким, другое – всякой контре. Вот помню, привезли к нам на лагпункт пятьдесят восьмую…
Старовольский помрачнел.
– Опять пошли приятные воспоминания?
Мухин разозлился. И вместо того, чтобы заткнуться, полез в бутылку, начал отстаивать демократические принципы.
– По-вашему, товарищ лейтенант, так все должны в тряпочку молчать? Как при старом режиме? А это, скажу я вам, не по-советски, потому что против демократии. Я вам подчинюсь, как иначе, потому командир, но не по-нашему это, не по-нашему. Не в Америке живем, не под властью капитала.
Он гордо отвернулся – от лейтенанта, от меня и от немцев, с опаской прислушивавшихся к странному разговору (им наверняка удалось разобрать слова «конституция», «демократия» и «капитал»). Старовольский покачал головой.
Мне сделалось смешно. При Сергееве бы Мухин и гавкнуть не посмел, и ни о какой там демократии он точно бы не вспомнил. При Старовольском же разошелся. Потому что был уверен – лейтенант ему в рыло не заедет. До чего же несложно устроен наш мир.
До штаба полка оставалось немного. Мы притомились. Лейтенант стирал пилоткой пот со лба. Осмелевшие немцы с любопытством озирались – они впервые были на этой, недоступной для них стороне. Низенький лес, дубки, множество расходящихся тропок, люди в советской форме, техника, пушки, пулеметные гнезда. Дорого дал бы немецкий шпион, чтоб увидеть всё это и донести в свой фашистский штаб. Однако хрен вам с перцем и луком – сами будете отвечать на вопросы и рассказывать, как оно там, на той стороне, на вашей.
Так я подумал. И ошибся. Получилось совсем по-другому. Хотя ведь могло обойтись. Не развяжись у Старовольского шнурок, не задержись он за кустом, чтобы его завязать – и попутно справить малую нужду, постеснялся при немцах, должно быть. Короче, мы с фашистами удалились от него на некоторое расстояние и остались на время без начальства. И тут появился кавалерийский капитан, в сопровождении сержанта и двух рядовых, судя по виду – здорово пьяный. Ни о чем говорить не стал, только махнул рукой мне и Мухину.
– Эй, вы двое, отошли.
Нетвердо держась на ногах, вытянул из кобуры наган и два раза выстрелил в наших немцев. Сначала в толстого, затем в длинного. Мухин от неожиданности разинул рот, я, вероятно, тоже. Дальше было как при съемке рапидом. Это когда снимают на повышенной скорости, а показывают на нормальной – и действие на экране замедляется. Вот так же всё замедлилось и у меня: изумленно таращащий зенки Мухин, качающийся капитан, растянувшийся по земле долговязый немец.
Толстый, получивший пулю в живот, сидел на траве и с надеждой смотрел в сторону бегущего к нам лейтенанта. Попытался подняться, что-то сказать. Капитан добил его выстрелом в голову.
Потом мы с Мухиным висели на руках Старовольского, дико кричавшего на капитана и рвавшего «ТТ» из кобуры. Капитана оттаскивали кавалеристы, и он тоже что-то дико кричал – про Машу, гуманистов драных, сраную интеллигенцию. И уже кружилась первая муха над раззявленным немецким ртом.
Капитана давно увели, а Старовольский продолжал сидеть рядом с убитыми. Когда наконец встал, распорядился:
– Копать… Здесь… Живо…
Я потянулся к лопатке. Мухин не шелохнулся. Нас выручил какой-то младший сержант, прибежавший со своими людьми на выстрелы. Перепалку между капитаном и Старовольским он видел от начала до конца, но вмешиваться не стал. Зато теперь сказал:
– Идите, ребята. Мы тут сами приберемся. Иди, лейтенант, иди. Нечего тут больше делать.
Мы потащились в сторону штаба. Лейтенант впереди, мы на расстоянии. Какое-то время шли молча. Покамест Мухин не ляпнул:
– Да оно и лучше. И им легкая смерть, и нам облегчение.
Когда я увидел лицо Старовольского, мне сделалось страшно. Только что мертвенно бледное, оно моментально побагровело. На лбу набухли жилы, глаза сверкнули яростью, злобой. Бессильной и оттого еще более жуткой. После долгого молчания он отрывисто проговорил:
– Вы оба… Назад в роту. И Мухин, и ты, увечный воин. Не застану при возвращении, буду считать дезертирами. Марш!
И сразу же пошел прочь, быстро и не оглядываясь. По дороге махал руками, словно бы с кем-то споря, и совершенно по-идиотски мотал головой. Мы с Мухиным переглянулись.
– Видал психа? – сказал бытовик.
Я не ответил. Мы побрели обратно. Я был здорово обижен на младшего лейтенанта. Обругал ни за что ни про что да еще обозвал напоследок. И вообще, сам он был увечный. Не на руку, а на голову. Что, заметим, нескоро проходит. У некоторых остается до конца жизни.
Делиться мыслями с Мухиным не хотелось. Пошел он к чертям собачьим.
Вновь я увидел Старовольского часа через три, когда дежурил у КП капитана Бергмана. По причине моего увечья (привязалось же слово) меня оставили там кем-то вроде порученца, посылая по разным делам. Лейтенант сделал вид, что меня не заметил, и сразу же спустился в блиндаж. Вскоре командиры вышли. Лицо Бергмана было озабоченным.
– Я признаю свою вину, – горячился Старовольский. – Но капитан должен быть наказан.
Бергман отмахнулся.
– Какая там, к черту, вина. Дело, конечно, отвратительное, пьяная стрельба средь бела дня. Счастье, что больше никто не пострадал. Но об этом подонке лучше забыть. Хрен его теперь найдешь. Только время зря тратить и нервы мотать.
– Я все равно сообщу, – твердо сказал лейтенант.
Бергман с печальным видом пожал плечами.
– Попробуй, мы поддержим. Только безнадежное это дело, поверь.
Сергеев напряженно молчал и, похоже, не хотел, чтобы младший лейтенант влезал в дурацкую историю. Но я был полностью на стороне Старовольского – хоть он того и не заслуживал. На наших глазах совершилось дикое нарушение норм социалистической законности. Молчать было невозможно.
Меня еще дважды гоняли с поручениями, а потом отпустили во взвод. Поболтав с дневальным, я устроился в щели и какое-то время смотрел, как исчезает за холмами солнце. Скоро утонет в море, совсем как в книжках, но этого мне не увидеть.
Сделалось грустно. Книжки. Море, пираты, Гражданская, Петр Первый, двенадцатый год. Кстати, Лев Толстой, матерый человечище, тоже писал про убийства военнопленных. В «Войне и мире», в четвертом томе. Васька Денисов спорил с Долоховым, говоря, что отсылает пленных в город «под г’асписки», тогда как Долохов марает честь солдата. А тот над Васькой насмехался, дескать, так рассуждать прилично лишь молоденькому графчику, то есть Пете, а им, старым солдатам, пора уж бросить ненужные любезности. Ну и французы туда же: расстрел «поджигателей», смерть Платона Каратаева.
Выходило, что Старовольский был похож на Денисова, а капитан-кавалерист на Долохова. Хоть сочинение пиши. А на кого тогда похож был я? На Петю Ростова, молоденького графчика? Привык не спать перед сражением… Заточи мне, голубчик, саблю, затупилась… Славненькая перспективка, нечего сказать.
Из состояния задумчивости меня вывел неожиданно появившийся у блиндажа незнакомый человек с палкой в руке, очками на носу и петлицами младшего политрука на гимнастерке. Осмотрев меня, резво вскочившего и вставшего по стойке «смирно», он коротко спросил:
– Ты кто?
Я ответил.
– Почему филонишь?
Я объяснил про свое ранение и для пущей убедительности ткнул пальцем в зашитый рукав гимнастерки с бурым пятном от пролитой за родину крови.
– Повезло, – резюмировал младший политрук, присев в щели и обмахиваясь пилоткой. – И ранение никакое, и работать не надо. Садись, боец. Помню, было у меня в училище рожистое воспаление правой нижней конечности. Как температуру сбили, обнаружился занимательный феномен: если лежишь, нога разгибается, а если встаешь – ни в какую, приходится с костылями скакать. Не болезнь, а мечта новобранца. Две недели дурью маялся, вроде как ты сейчас.
Мне снова сделалось обидно. Сравнил свою рожу с моим боевым, пусть и легчайшим увечьем. Ранением то есть. Однако я сообразил, что передо мною тот самый политрук Некрасов, возвращения которого из госпиталя с нетерпением ждал Сергеев, и понял – нынешнее его ранение моему не чета.
– Но я свой долг воспитателя выполню, – пообещал мне Некрасов с довольным видом, – и киснуть тебе, Аверин, без дела не дам. Небось семилетку кончил?
– Десять классов.
– Ого. Образованный кадр. И книжки читаешь?
– Есть опыт, – признался я.
– Опыт… В общем, считай, тебе повезло.
Он раскрыл свою пухлую командирскую сумку и извлек из нее несколько номеров газеты «Правда». Потряс у меня перед носом.
– Во, видал? Из госпиталя увел. Прогляди и выдели что поинтереснее. Завтра мне доложишь. Уяснил? Тогда вперед, пока никого нет. Будут приставать, скажи, Некрасов дал срочное поручение к вечеру. Огромной политической важности.
Младший политрук одарил меня просто по-царски. Я и позабыл, когда читал последний раз. И потому что нечего было читать, и потому что некогда. А тут – сразу несколько часов, целых три газетины и возможность узнать, что происходит в мире. Политинформациями Зализняк нас не баловал, пострадавшая при обстреле радиоточка сто лет как не работала – так что даже сводку Совинформбюро я последний раз слышал в кавказском порту.