Гизель умела быть благодарной, но без истерики у нас не обошлось. Однажды она разревелась в самый неподходящий момент. «В чем дело?» – спрашивал я в недоумении и долго не мог ничего добиться. Наконец она заявила:
– Ты считаешь меня шлюхой!
– Я? С какой стати?
– А разве нет? Думаешь, не успела жениха похоронить, сразу же спуталась с первым встречным…
Я долго молчал, «первый встречный» меня обидел. Собравшись с мыслями, я спросил:
– Ты дура?
– Сам дурак, – шмыгнула она носом.
– Ты редкостная дура, поняла? Если тебе нравится считать себя шлюхой, считай себе на здоровье. Я же останусь при своем мнении.
– Каком еще своем?
– Я тебя люблю. Если ты до сих пор не поняла этого…
– Вы всех нас считаете шлюхами.
– Плевать я хотел на всех. Я это я, а ты это ты.
Я и не заметил, как процитировал бельгийку, говорившую совсем о другом. Но Гизель об этом не знала.
– Кстати, как там мой друг поживает? – без всякого перехода и как ни в чем не бывало поинтересовалась она. По-хорошему, мне бы следовало уйти, но ее друг… Не всегда удается проявить надлежащую гордость.
Отец приехал перед самым моим отъездом, можно сказать – к прощальному ужину. Он тоже изменился, но, в отличие от матери, не в лучшую сторону, выглядел измотанным и опустошенным. За столом рассказывал о заводе и непроходимой тупости русских рабочих. Его возмущение было неподдельным.
– Это просто звери какие-то. Я не могу понять, как им удалось осуществить с подобными кадрами их хваленую индустриализацию, построить заводы и гидроэлектростанции. Ты представляешь, дорогая, – раньше он никогда не употреблял подобных слов, – по документам они числятся квалифицированными специалистами, а их приходится обучать простейшим операциям. Полный идиотизм. Теперь я понимаю, что русский социализм не более чем блеф. Такой же, как их непобедимая Красная Армия. Их Сталин опять всех надул.
– Может, это саботаж? – предположила мать. Я промолчал, а отец не ответил. Когда мы перешли к десерту, он попытался поговорить со мной о России, однако разговора не вышло, слишком далеки были его вопросы от того, с чем мне приходилось иметь дело на практике. Затем, расспросив Юльхен о школьных успехах и пожурив за пренебрежение классическими языками, отец высказал новую идею, а именно – не взять ли нам восточную работницу в качестве прислуги. Как инженер, работающий на оборону, он может на это претендовать. Я уткнулся глазами в тарелку. Созрел, стало быть. А ведь в свое время постеснялся участвовать в ариизации. Впрочем, там речь шла о людях, внешне, да и внутренне таких же, как мы, – ходивших в те же школы, говоривших на том же языке, читавших те же книги, потреблявших те же продукты питания. Матери идея тоже не понравилась. Во всяком случае, она насторожилась.
– Это еще зачем?
– Тебе облегчение и вообще, – ответил отец, несколько смущенно, понимая, куда та клонит. Мать в ответ пожала плечами, видимо рассудив, что отец всё равно пропадает на заводах и работница с Востока не представит серьезной угрозы семейному благополучию.
– Надо подумать.
Ближе к ночи, когда я готовился лечь в кровать, отец вошел ко мне в комнату. Неловко присел на стул у окна. Было видно, ему хочется общаться с сыном, более того, он видит в этом свой долг, и тот факт, что общения не выходит, не на шутку его расстраивает.
– Ты стал совсем другим, возмужал…
Прозвучало по-книжному, но вряд ли стоило винить отца. Ему трудно давались подходящие слова. Вопрос еще, каково бы было мне на его месте. Я улыбнулся, и это его ободрило.
– Значит, ты в Крыму. Говорят, там красиво.
– У нас тоже красиво, папа. Наши горы ничем не хуже крымских, даже лучше.
Похоже, и у меня было туго со словами. Я словно бы готовился к работе в туристическом агентстве. Хотя кто знает, чем придется заняться после войны.
– А там еще море и степь, – сказал он почти мечтательно. – Я был однажды в венгерской пуште. Вас хорошо там кормят?
– Нормально.
– Да. Нас тоже неплохо кормили в восемнадцатом, когда мы стояли на Украине. Лучше, чем в Германии и на Западном фронте.
Его нынешняя неловкость в общении со мной проистекала главным образом из обстоятельства, что во время той войны отец и дядя Юрген попали в действующую армию лишь по заключении Брестского мира с Советами – и им довелось поучаствовать лишь в оккупации Украины. При штабе и в каком-то благополучном месте, где их не тревожил ни Махно, ни большевики и вообще никто. Впоследствии данное обстоятельство не мешало его брату изображать бывалого вояку, а вот у отца с его привычкой к рефлексии как-то не получалось.
– У вас в подразделении есть партийные товарищи? – спросил он неожиданно. – Как складываются твои отношения с ними?
Я удивленно посмотрел на него. Он не смутился, скорее просто не заметил моего взгляда.
– Не надумал еще вступать в партию?
Я неуверенно усмехнулся.
– Шуточки у тебя сегодня.
– Я не шучу, – ответил он, и стало ясно, что он говорит серьезно. – Я собираюсь вступить. Вот и захотел узнать, как у тебя с этим.
– Понятно, – сказал я.
– Боюсь, не совсем.
Голос отца сделался жестче, слова теперь находились легко. Похоже, они давно были найдены – для меня или для кого-то другого. Его формулировки были не менее отточены, чем рассуждения бельгийки об отношениях полов.
– Пойми меня, Курт, я многое вижу теперь в ином свете. Я во многом заблуждался, пребывая в оковах традиционализма. Стереотипы, устаревшие представления, миф об интеллектуальной свободе. Но что важнее, в конце концов, моя прихоть читать те или иные книжки и ругать правительство – или благо народа в целом?
Я промолчал, вспоминая, как он морщился, слыша по радио о битве за урожай в Восточной Пруссии.
– Эта система, пусть она неидеальна, но ведь идеальных систем не существует, доказала эффективность и жизнеспособность. За шесть лет был вдвое увеличен валовой национальный продукт…
Я не ответил, предположив, что сейчас он скажет про ликвидацию безработицы, замечательные автострады, социальный мир, «Силу через радость», успехи во внешней политике. Так и вышло, после чего последовало высказывание о мощи наших вооруженных сил.
– Таких военных успехов не знала история. Ты солдат и можешь их видеть своими глазами. Я завидую тебе, поверь. Защищать отечество от восточного варварства, западной лжи…
Я ничего не сказал. Он вздохнул и виновато на меня поглядел.
– Возможно, я неправильно воспитал тебя в свое время, возможно, оказал нездоровое влияние, и теперь оно мешает тебе ощутить себя не только индивидом, но и частью национального сообщества. Прости меня, мой мальчик.
Мне стало его жалко. Жальче, чем Клару, Гизель, Клавдию, Густава Кранца.
– Всё нормально, папа, – ответил я. – Я часть, и еще какая. А если мне заменят винтовку на пистолет-пулемет…
Он снова печально вздохнул, попрощался и вышел. А я лег спать и, что поразительно, сразу уснул. Спасибо Гизель, после нее мне всегда хорошо спалось – несмотря ни на что.
На следующий день, а это была суббота, причем госпожа Хаупт уехала навестить дальних родственников в Роттенбурге и мы не были ограничены промежутком между шестью и десятью, состоялось последнее наше свидание. Как и прежде, всё было прекрасно. Почти ничего лишнего, за исключением того, что Гизель спросила о том, о чем я совсем не хотел говорить.
– Ты убил кого-нибудь?
– Не знаю.
Я соврал. Когда на протяжении недель приходится бросаться вперед, отбиваться, стрелять из винтовки, изводить десятки патронов, а потом идти мимо горящей техники, перешагивая через трупы, можно быть уверенным, что кого-то из тех, кто валяется тут, в измятой и жухлой траве, застрелил не кто-нибудь, а ты. Хотя, черт его знает… Но был случай абсолютно точный, однако и тогда я оказался не один.
– Правда не знаешь? – Она заглянула мне прямо в глаза.
– А что бы ты предпочла? – ответил я, возможно излишне резко.
Она промолчала. Я прижал ее к груди.
– Давай не будем об этом, ладно?
– Хорошо, давай не будем.
Вечером у госпожи Нагель состоялся прощальный ужин. На сей раз в сборе были все: и госпожа Кройцер, и ее ухажер, и всё наше семейство, и дядя Юрген, и Гизель, и ее вернувшаяся из Роттенбурга мать. Торжество было умеренным, но милым.
Утром я шагал на вокзал. Я совсем не стремился туда, куда мне предстояло вернуться, но такова была судьба миллионов моих соотечественников – и выбора у меня не было.
ВозвращениеСтарший стрелок Курт Цольнер
Вторая половина апреля 1942 года
Два дня спустя я ехал через Польшу, причем с относительными удобствами – на нижней полке и недалеко от печки. Время было весеннее, и последнее обстоятельство имело значение. Поездка протекала обычным порядком. Беспокойный сон ночью, ничегонеделание и пустые разговоры днем. С кем поболтать – было. Еще в Берлине я встретил Хайнца Дидье, отправленного в отпуск вместе со мной и теперь возвращавшегося из Кобленца. В отличие от меня, вюртембержца, он был рейнландцем, или, по-нынешнему, мозельцем, что же касается необычной фамилии, то так оно и было – тем, кто интересовался, Хайнц говорил о старинном гугенотском семействе и рассказывал про Нантский эдикт.
Поезд шел быстрее, чем хотелось. За окошком тянулась равнина, сначала плоская, потом всё более неровная. Мелькали деревеньки, беднее с каждой новой сотней километров, пробегали рядки пирамидальных тополей. Некоторые селения и станции сохраняли разрушения, напоминавшие о сентябрьской кампании, но в целом были более-менее залатанными и приведенными в рабочее или пригодное для жилья состояние.
Долгих стоянок почти не случалось, только раз у нас хватило времени, чтобы сбегать на маленький рынок неподалеку от станции и потолкаться среди местных жителей, одетых во что попало, польских полицейских в синих пальто и наших серошинельных солдат.