Но кончился и этот день – с бесконечными бомбежками, штурмовками, атаками и обстрелами. Правда, не было больше узла обороны, не было веселых лейтенантов-артиллеристов, не было пушек, не было дзотов, и в ямах на месте КП батареи залегли с пулеметами немцы. Их надежно прикрыла вздыбленная плита.
Нашего взвода, можно сказать, тоже не было. И полка, говорили, не стало. Подполковник, комполка и весь его штаб погибли, немцы сбили морскую бригаду, прорвались на правом фланге, и мы оказались в окружении. Перед тем как пошли на прорыв, я видел мертвого Пимокаткина, осколок авиабомбы рассек ему надвое горло, голова держалась на кожаном лоскуте. Шевченко забрал у него медальон (Пимокаткин не выкинул, не поверил примете), потому что книжки красноармейской в карманах не отыскал. Черт знает, куда она делась, красноармейская книжка, времени на поиски не имелось. Немцы палили со всех сторон, мы лежали, стараясь вдавиться в почву, а она, жесткая и твердая как камень, не позволяла вдавиться в себя. «Давай что есть», – проорал Старовольский Мишке. У него скопилось много красноармейских книжек, теперь прибавился цилиндрик с писулькой – будет чем заняться, если останется жив. Пинский лежал с нами рядом. Мишка хлопнул его по плечу: «Держись, братишка, проскочим». Тот кивнул. Вид его был решителен и непреклонен, руки сжимали винтовку.
Мы прорывались в сумерках, под пулеметным огнем, бившим нам прямо в тыл. Пробирались заваленными ходами сообщения, просто бежали по склону, ломали собою кустарник, швыряли последние гранаты, стреляли в скачущие среди деревьев тени. Противно свистели мины. Люди падали и застывали. Или катились вниз. Я добежал.
Когда поняли, что прорвались и что перед нами наши, мы снова заняли оборону. Остатки роты, остатки полка. Быть может, остатки дивизии.
Саню Ковзуна ранило осколком немецкой мины, его вытащил на себе Сергеев. Когда я почти случайно оказался рядом, над Саней, под обгоревшим дубком, склонилась Марина Волошина. Жалобно глянула на меня, и я сразу же понял – конец. Саня что-то бормотал, не открывая глаз, Маринка не понимала, а я разобрал: «Стий, смэрть, видступы… Ни, нэ видступыть… Стий, видступы…» Маринка шептала: «Держись, Санечка, держись», – но знала, что он уже там. Сергеев стащил с головы фуражку, помял ее в руке и ушел совещаться с командирами. Положение было малоприятным, немцы оседлали гребень высотки и теперь господствовали над нами.
– Куда его? – спросил меня Молдован, когда я, проблуждав в темноте, нашел наконец свой взвод.
Я показал на живот. Федя резко ударил меня по руке.
– Ты чего? – удивился я.
– На себе не показывай. Совсем, что ли, сказился?
– А-а…
Мы приступили к оборудованию окопов на новом рубеже, границей которого служил глубокий противотанковый ров. Работали всю ночь, опять не спали и почти не ели. По счастью, доставили воду. Теплую и очень вкусную. Такой сладкой воды я не пил ни разу в жизни.
В ту ночь, отправленный с Левкой и Мишкой в овраг, где разместился склад боепитания, я увидел комиссара Земскиса. Он брел, шатаясь, с перевязанной головой, косился по сторонам и не ответил на мое приветствие. Видимо, не узнал, больно сильно мы все изменились – заросли щетиной, почернели. Было к тому же темно, хотя постоянно взлетали ракеты, а небо пылало зарницами. Трудно было узнать человека в муравейнике, где копошились люди из разных подразделений – батальонов и даже полков – и все были чем-нибудь заняты. Но Зильбера Земскис приметил – капитальная фигура старшины читалась четко при любом освещении. Я успел заметить, как Земскис, осторожно к нему подойдя, подергал Зильбера за рукав и отвел подальше от посторонних глаз. Заметил – и сразу же позабыл про дурацкую конспирацию, занявшись получением боеприпасов.
«Послушайте, старшина, – сказал Мартын Оттович Левке. – У меня к вам очень серьезное дело. Не по службе, а так сказать, по душе». Лев Соломонович неохотно ответил: «Слушаю вас обоими ушами, товарищ старший политрук». – «Вы видите, – сказал комиссар, – я очень опасно ранен. Не буду говорить, по чьей вине, это не имеет такого значения. Немецкие снаряды не разбирают…» – «Не разбирают», – согласился с ним Левка. «В общем и целом, – сказал комиссар, – мне требуется помощь, ваша». Какая, Левка не спросил, военком объяснил ему сам: «Вы были там и видели…» – «Видел», – ответил Левка. «То самое безобразие». – «Безобразие», – согласился Зильбер. «Это нельзя так оставить», – закончил комиссар и вопросительно взглянул на старшину.
Тут Левка удивился первый раз: «Вы направду так думаете?» – «А что тут думаете вы?» – в свой черед удивился военком. «Я думаю, шо как вы весь пораненный, вам надо думать за эвакуацию». – «Направду?» – «А то… Вон вы какой – совсем бледный и немножко на ногах не стоите. А младшего лейтенанта не надо». – «Шо не надо?» – не понял Земскис. «Хипешу не надо. Простите, товарищ старший политрук, мине треба идти до своих. Разрешаете одер нейн?» Военком не разрешил и разразился серией вопросов: «За какой хипеш вы мне, старшина, говорите? Куда вы торопитесь? Что за спешка?» – «Война, говорят, товарищ военком».
Комиссар отозвался строго и с немалой обидой в голосе: «Я знаю о войне не хуже, чем знаете вы. Она у меня не первая. Я в Красной Армии с девятнадцатого года, бился на Украине с деникинскими полчищами, белопольскими интервентами, петлюровскими бандами, отражал комбинированные походы Антанты».
Зильбер недовольно переминался; разговор, не нужный с самого начала, становился непомерно длинным. «Я вам так скажу, товарищ комиссар, – наконец открыл он рот, – ничего же таки не трапылось, надо ложить на это дело и об него позабыть. Лейтенант хипешить не станет, а его, значит, тоже не надо».
Земскис подумал, что Левка всё понял, и решился слегка поднажать. «Вы меня удивляете, товарищ старшина. Вы и я люди близкие, социально и политически. Я красный латышский стрелок, вы, так сказать, Зильбер, а стало быть, наш элемент. Зачем вам выгораживать черносотенца и погромщика?»
Тут Левка действительно понял и решил, что пора кончать. «Вы, товарищ старший политрук, я вижу, думаете, что если человек родился евреем, так он завсегда будет трус или сволочь».
Земскис попробовал объяснить, что имел в виду совершенно иное, но Левка ему не дал. «А это, товарищ комиссар, не так. Евреев в свете очень много, и они немножко разные. Вот Илья Эренбург – знаменитый писатель. Леонид Утесов – певец. Полковник Фроим Гроссман – начарт в Чапаевской. Наш комдив вроде тоже из наших. А я так вообще – разрядник по боксу».
«Какой у вас разряд?» – уточнил военком. Левка ответил какой и завершил свою речь словами: «А как вы не только пораненный, но и весь через себя заслуженный, то подумайте за эвакуацию. Я вже ж вам русским языком сказал, лейтенант хипешить не станет».
Когда Зильбер отбился от военкома, Шевченко поинтересовался, о чем был разговор. «Адя», – недовольно буркнул старшина. Вспомнив о чем-то, он оставил нас одних, и я спросил у Михаила, что означает последнее слово. Мишка ответил анекдотом: «Сарочка, почему ты називаешь своего Мойшу Адей? – Я же не можу при вам всем називать его «адиёт».
Еще в ту ночь мне довелось увидеть командира дивизии и даже с ним поговорить. Он наткнулся на нас в темноте, спросил, из какого мы подразделения, – и обрадовался, узнав, что перед ним люди Бергмана. Сказал: «Он тут, неподалеку, в полевой санчасти. Докладывали, что пришел в себя».
Я разглядел комдива в ослепительно-белом сиянии немецкой ракеты. Он был невысоким, сухим, таким же измученным, как все, с завалившимися щеками и черными провалами глаз, но всё равно энергичным и деловитым. «Как настроение?» – спросил он нас в завершение краткой беседы. Старшина на секунду замялся, и Мишка ответил за всех: «Отличное, товарищ полковник, пожрать бы только не мешало». – «Уже везут, – ответил комдив. – Помпотылу обещал горячего. Будем теперь обороняться здесь, задача – не пустить фашиста на станцию. Вместе с нами свежая дивизия. Дальше хода нет. Последний рубеж. Понимаете, не дети». Потом обратился ко мне: «Как вас зовут, товарищ боец?» – «Красноармеец Аверин». – «Давно на плацдарме?» – «Уже три недели». – «Уже, – повторил комдив. – А на полк дивизия перла. А на неполную нашу дивизию – две. С авиацией и бронетехникой. И продвинулись на километр… За двое суток… Десять-пятнадцать минут ходьбы…»
Он резко махнул рукой и в сопровождении немолодого уже адъютанта пошел от нас прочь, растворяясь во мраке. Зильбер, помедлив, спросил Шевченко: «Слушай, а он еврей чи кацап? Никак не пойму». – «Очень важно?» – удивился Мишка. «Да нет, но просто. Я тут комиссару сказал, а теперь думаю. Вот ведь Адя потерянный, а?»
Шевченко занимало иное. «Адъютант у комдива другой. Раньше ведь этот был, амбал, с линкора, как его там…» – «Контузило его сегодня, – объяснил нам Зильбер, – но не так, шоб насовсем. Отдышится и снова бегать будет».
Десять-пятнадцать минут ходьбы – это было совсем не мало. В километре от нас располагалась станция с загадочным названием «Мекензиевы Горы». В двух километрах за нею – Братское кладбище и поселок Бартеньевка. Сразу за Бартеньевкой – Северная сторона. За бухтой лежал Севастополь. Свежая дивизия, о которой сказал комдив, была, возможно, последним резервом армии.
ПрофессионалыФлавио Росси
8-10 июня 1942 года, понедельник – среда, второй, третий, четвертый день второго штурма крепости Севастополь
Штурм начался седьмого числа, но и восьмого я по-прежнему оставался в Симферополе. Гром севастопольской канонады не вызывал эмоций – во всяком случае, никакого желания сорваться с места и увидеть, что, собственно, там происходит. Вали по-прежнему не было.
По рекомендации Дитриха Швенцля я за сумму в имперских марках ненадолго сошелся с приятной блондинкой, разумеется крашеной. Мое падение состоялось. Она довольно мило разбрасывала руки и, напряженно вбирая в глубь себя мое мужское ego, красиво поднимала загорелые ноги. Процесс сопровождался мелодическими стонами, пожалуй немножко искусственными, но трогательными даже в этой своей притворности. Со стонами органично совмещались восклицания – вроде «caro», «mio», «amore», «gigantesco». В принципе, было не так уж плохо, но окончив труды и задумчиво теребя ее темные – натурального цвета – волосы, я испытал небольшую досаду. Если угодно, пресловутую посткоитальную грусть. Которую в молодости испытывал с Еленой и нередко с другими женщинами – но которой не знал ни с Бьянкой Тиберти, ни с Зорицей Николич, ни с Валентиной Орловской. Верно, это и должно называться любовью.