Дидье и Браун немедленно завалились спать, прямо на дворе, в роскошной тени под стеной. Я последовал их примеру. Отношения с хозяйками решил установить ближе к вечеру. Пусть сначала поймут, что мы для них не опасны. Приобретение доверия и некоторого уважения со стороны местных жителей представляло собой особое искусство, которым многие пренебрегали. Но только не я.
Проснувшись, я сделал решительный шаг к сближению – натаскал воды в жестяной умывальник и бочку. Как правило, это производило впечатление. Русские привыкли иметь постояльцев иного рода. И если при расквартировании в татарских деревнях издавались строгие распоряжения с кучей различных запретов, то в русских поселениях царила, мягко говоря, свобода нравов.
Таисья – немолодая и некрасивая женщина, смотрела на мои действия с равнодушием слишком полным, чтобы быть искренним. Я, в свою очередь, обошелся без ужимок, просто сказал ей по-русски заранее подготовленную фразу:
– Мы это радимо самостоятельно. Вы сте домачица.
Она промолчала. Я выложил на покрытый клеенкой стол свой хлеб и говядину. На обрывке газеты написал имена.
– Кто ли нехорошо се ведет, вы говорите о Цольнер, Дидье и лёйтнант Вегнер.
Она кивнула. Стало чуть легче. Я направился к умывальнику, где уже плескался Хайнц. Снимать штаны ему, пожалуй, не стоило – хорошо хоть остался в трусах. Браун, стащив рубашку, задумчиво стоял у невысокой, по грудь, деревянной изгороди.
– Знаешь, кого я видел? – спросил он меня с усмешкой.
– Кого? Итальянского корреспондента?
– Почти. Тезку моего сраного. Старшего ефрейтора Отто. Шел из штаба. Значит, скоро покатит обратно. А?
– О чем вы тут, заговорщики? – осведомился слегка отмывшийся и подошедший к нам Дидье.
– Браун предлагает избить старшего ефрейтора Отто.
– Он тут будет?
– А куда он денется? – хмыкнул Браун. – Другой дороги из штаба нет, разве что вокруг деревни двинет. А место укромное.
– По-моему, не стоит, – засомневался я.
– Стоит, не стоит, – проворчал мстительный Браун. – Вон он чешет, гомик очкастый.
Дидье поспешно заскочил в сапоги (штаны остались возле бочки), и три не очень трезвых типа ступили на тропу войны – выйдя из калитки и встав на пути заносчивого писаря. Сначала старший ефрейтор попытался нас не заметить, но Браун, почесывая грудь, сделал шаг в сторону и перегородил ему дорогу. Ефрейтор почуял недоброе, но понял, что общения не избежать.
– Добрый день, – сказал он довольно вежливо.
– Как поживаете? – спросил его Дидье. Паточный голос Хайнца не предвещал ничего хорошего. Браун продолжал почесывать грудь. Я держал свои руки в карманах, что, возможно, также выглядело намеком на готовность к непредсказуемым действиям.
Старший ефрейтор слегка побледнел.
– Что вам угодно, господа?
В голосе его звучала гордость. Он не был героем, но законченным трусом тоже.
– Серьезный вопрос, – задумался Дидье. – Чего тебе угодно, Отто?
– Я еще не придумал.
– Тогда позвольте пройти, – попробовал воспользоваться заминкой ефрейтор. Он начал обходить Брауна, но Дидье сделал пару шагов и оказался у писаря на пути. Тот дернулся в сторону, но здесь его встретил я, хотя мне совсем не хотелось участвовать в травле несчастного зайца.
– Вы забываетесь, господа.
Дидье вытер пот со лба и равнодушно сплюнул в траву. Я зевнул (по-настоящему). Отто Браун медленно процедил:
– Так значит, мальчик, твоя фамилия Отто…
Ефрейтор напрягся всем телом.
– В общем-то ничего страшного, – великодушно заметил Дидье, – скорее парню даже повезло. Но у тебя есть, пожалуй, и имя, малыш?
«Малыш» промолчал, переводя взгляд с одного на другого. Мы, должно быть, казались ему существами из преисподней. А чего он хотел – пьяная солдатня, она и в России пьяная солдатня.
– Возможно, его зовут Зигмунд, – предположил Дидье.
– Или Зигфрид, – продолжил Браун.
– Теодорих, – закашлялся Дидье.
– Одоакр, – постыдно добавил я.
Глаза глупого ефрейтора наполнились слезами. Но парень всё-таки держался.
– Позвольте пройти!
Дидье ненадолго задумался и, слегка взъерошив волосы, проговорил:
– А что, если начистить ему рыло?
– Я бы лучше надрал ему задницу, – сказал не знавший милосердия Браун.
– Как ты это себе представляешь? Я имею в виду – технически?
Браун не представлял. Дидье повернулся ко мне.
– А что бы предложил ты?
Я не ответил. Мне было всё равно и никого не хотелось бить. Даже старшего ефрейтора Отто, пусть тот заслуживал избиения добрую тысячу раз.
– Каждый проступок имеет свои последствия, – стал объяснять нам ефрейтор. – Нет преступления без наказания… Армия… Дисциплина… Штрафное подразделение…
Браун мягко и словно невзначай прошелся ладонью по его треугольному носу, и ефрейторские очки свалились в заросли лопуха. Дидье приподнял ногу и подержал ее на весу – как раз над блестевшими на солнце стекляшками. Потом, передумав, поставил стопу на землю в нескольких миллиметрах от них.
– В следующий раз, сынок, старайся быть вежливее, – посоветовал он старшему ефрейтору. – Мы не всегда такие добрые. Ты понял меня, товарищ?
– Воин, – сказал, словно выплюнул, Браун.
Старший ефрейтор облегченно кивнул. На длинном носу блеснула капелька пота. Я тоже был рад, что обошлось без мордобоя. Хотя особой разницы не ощутил.
Ночь прошла спокойно, бойцы устали и спали как суслики. На следующий день местные привыкли к новым постояльцам и сделали необходимые выводы. Они уже знали – майору надо кланяться, иначе схлопочешь стеком. Знали, что Вегнер безопасен – но приветствовали и его. Опасен был писарь Отто – он тоже требовал, чтоб ему кланялись и снимали перед ним шапку. За провинность бил по лицу и пространно объяснял виноватому, что русские свинский и глубоко некультурный народ. Тогда как Германия – страна великой культуры. Один раз цитировал Гёте, хотя тот вроде бы о русских не писал.
Я немножко сблизился с Клавдией. В самом хорошем смысле. В отличие от Гольденцвайга, который раза два совался к нам на двор, но был вытеснен непреклонным Дидье. Хайнц соврал кретину, что Клава теперь его девка – и чтоб ее ни-ни. Противно, а как иначе? Слава Богу, она не узнала.
Мы даже попытались однажды разговаривать – со своими обрывками хорвато-сербского я был способен на большее, чем просто демонстрировать ей фото. Клаве понравились Клара и Юльхен. Во всяком случае, на словах. О матушке было сказано: «Добрая женщина, правда?» Конечно, кто бы сомневался. Фотографию Гизель, пришедшую с только что полученным письмом, я показывать Клаве не стал. А то ведь подумает черт-те что. И как ни досадно, будет права. Другой вопрос: почему, не показав ей Гизель, я показал непорочную Клару? Хо-хо.
Сидя на крыльце и натягивая ситцевую юбку на тощие коленки (я деликатно поглядывал на крышу), Клавдия спрашивала, велик ли мой город. Чем я там занимался. Что учил в университете. Какой я веры и верят ли католики в Бога. Давно ли мы вместе с Кларой. Есть ли у Юльхен парень. Не спрашивала только о войне. Словно бы ее не было, и я приехал в Крым по путевке профсоюза железнодорожников. Ни разу не улыбнулась. Но все же не уходила. Боялась разгневать? Не знаю.
Наш приятный разговор в тот раз, к сожалению, оборвали. Штос привел к нам Йозефа Шиле, одного из новобранцев, прибывших вместе с нами из степного учебного лагеря. Он получил контузию, почти ослеп – по словам санитара, на несколько дней, – и теперь хотел, чтобы ему помогли написать письмо – ответ на полученное вчера от матери. Поскольку Дидье успел приложиться к бутылке, сочинять послание выпало мне.
Письмо от матери было нейтральным – выросшие цены, продовольственные трудности, поведение некой Лизхен, в целом непредосудительное, недавний английский налет на расположенный поблизости городишко, советы быть поосторожнее и не лезть без причины в пекло. Однако когда Йозеф Шиле продиктовал свой ответ, я основательно смутился. Чего стоила, скажем, фраза: «Я сам пристрелил пару этих азиатов»? А она была не единственной. Смущен был и дожидавшийся рядом Штос.
Прошла, постаравшись не привлекать внимания, Клавдия, и я решил, что вряд ли родителям Йозефа Шиле стоит читать о том, о чем, волнуясь, сообщал их совершеннолетний сын. Отложив уже начатый лист, я вытащил новый и начал писать о другом. Об ароматах степи, шуме далекого моря и распростершемся над головою звездном небе. Пошловато, конечно, но для парня из села неплохо. Заглянувший через плечо полупьяный Дидье одобрительно потряс головой. Ради достоверности я оставил замечание Йозефа о русском хозяйстве – иначе у родителей могли возникнуть сомнения в авторстве послания и, как следствие, ненужное беспокойство. «Оно ничем не лучше польского, даже хуже. В нашем курятнике я чувствовал себя вольготнее, чем в русском крестьянском доме». Понятия не имею, какой там у них был курятник. А разница очевидная, тут ничего не скажешь. Только он ею гордится, а я почему-то нет.
– Готово, Йозеф, – сказал я, завершив свой труд.
– Спасибо, ребята. Мама будет рада. И папа. Пусть знают, как мы тут за них сражаемся. Правда?
Я промолчал. Конечно, правда, маленький болван. Потому что если ты, не приведи Господь, на днях погибнешь, а погибнуть здесь могут все, это письмо окажется последним о тебе напоминанием. И твоя мать, такая же добрая женщина, как и моя, будет его перечитывать, показывать товаркам, понесет твоей школьной учительнице. И учительница будет счастлива от того, что учила хорошим вещам – и самое главное ты усвоил.
Штос похлопал Йозефа по плечу. Небо, как всегда в эти дни, было безоблачным и по случаю новолуния обещало быть ослепительно звездным.
Мы собрались в большом сарае и развлекались каждый на собственный лад. Я штопал носки, Дидье трепался с Брауном, прочие дулись в скат. Все потягивали пиво (нам как раз привезли добавки). Приковылял наш старый взводный, Греф. Его нога еще не вполне зажила, но он был в состоянии передвигаться, и ему позволили лечиться в деревне – во всяком случае, пока там были мы.