Окончив штопку, я перешел к более интеллигентному занятию – вместе с Дидье стал развлекать товарищей сочинением стихов. По предложению Брауна, вспомнившего, как весело было в прошлом году на Днепре, когда мы занимались чем-то вроде этого.
– Ребята, покажите класс, у вас здорово получается. Жалко, я тогда не записал.
Благодарение Богу, что не записал. Игра была простой – строчку я, строчку Хайнц. Независимо от схемы рифмовки – АВАВ, ААВВ, АВВА – на каждого приходилось по рифме. На этот раз первую строчку продекламировал я. Поскольку утром мною все же было прочитано письмо от Клары («родной, ты не забыл, я жду и буду ждать»), начало сложилось само, вполне в духе ожиданий Брауна.
– Нежно раздвигая шелковые ножки…
Браун и Главачек заржали, предвкушая продолжение. Дидье не заставил ждать.
– Робкая пастушка ласково шептала…
Клара, милая Клара… Или милая Гизель? Но она не робкая. И вообще, что такое «робкая»? Образ, не более.
– Милый мой, хороший, отдохни немножко, – ответил я, благо рифма уже созрела. Дидье после недолгого раздумья завершил:
– Оботри свой хвостик, и начнем сначала.
Как мало нужно бывает порой для оглушительного успеха. Какой-нибудь писака строчит годами толстенный роман – и не может представить себе дальнейшей его судьбы. Прочтут или не заметят, восхвалят или освищут. А тут – четыре строчки, и всенародный восторг.
Отсмеявшись, Браун спросил:
– Где это вы в своих университетах видели пастушек?
– Нигде, – серьезно ответил Дидье. – В университетах водятся студентки, чахлые, скучные и в очках. А студентам больше нравится ядреные девчонки из сельской местности. Поэтому мы приедем к тебе на хутор и займемся твоими пастушками.
Браун состроил скептическую мину.
– У нас девки, конечно, веселые, да только так они к вам и помчатся.
Мнение Грефа было иным, более оптимистичным. Или наоборот, пессимистичным? До чего же все перемешалось.
– Когда окончится этот бар… – он поглядел в сторону партийного Главачека и поправился: – Вот это самое, пастухов останется так мало, что нам всем придется крепко попотеть.
Главачек печально вздохнул:
– А вот у меня была девка в Моравии… И ножки раздвигала, и пела хорошо.
– Прямо вот за этим делом? – поразился Браун. – Умираю, хочу поющую девку! А то мои всё больше языком чесали, дуры деревенские.
– А нежно раздвигать – это как? – поинтересовался Штос на правах специалиста в медицинской сфере.
– Вот так! – детским смехом залился Браун и попытался изобразить ногами в сапогах нежность робких пастушек Гессена.
– Прости, приятель, но твои прелести не возбуждают, – покачал головою Штос.
– Это потому что у меня на ногах не шелк, а шерсть.
– В данный момент на тебе штаны из хлопка, – поправил Брауна любивший точность Дидье.
– Но под ними-то всё равно шерсть! – не унимался Отто.
Невинный разговор о пастушках перерос в традиционную армейскую дискуссию: что лучше для женщин – длинный или толстый. Как главного специалиста в области анатомии, в арбитры призвали Штоса.
– Не все так просто, господа! – авторитетно объяснил он нам. – Это зависит от целого ряда факторов. От строения частей тела. От привычек в интимной жизни. От занимаемой позиции.
– В обществе? – спросил Дидье.
– В обществе тоже. От того, чем вы, собственно, собираетесь заниматься.
– То есть? – не понял Браун. – А чем еще можно заниматься?
– Деревня, – мечтательно вздохнул Дидье. – Ваши пастушки тоже такие темные?
– Куда им до ваших очкастых.
– И наконец, – закончил Штос, – от характера отношений между партнерами. Романтичности, возвышенности и так далее. Некоторые из моих знакомых медичек, самые великодушные, говорили, что принципиального значения не имеет ни то ни другое. И что важнее всего – душа. Некоторые, подозреваю, даже не врали. Магда Фойерман точно не врала. Хотя жаловаться ей было не на что.
Я не помню, откуда появился патефон. Кажется, приволок Греф. Что, впрочем, тоже не имело значения. И пластинки – откуда взялись пластинки? Мы уже сильно выпили, и разницы не было никакой. Первая пластинка была русской. Ее поставил Дидье, в надежде услышать что-нибудь знакомое. Чтобы можно было хором подпевать. «Волга-Волга, матерь Волга, ты течешь, неся покой. И не ведаешь о страшном, что свершит казак донской». Но песня была другой, гораздо более веселой. В исполнении какого-то мужчины. Вроде бы по-русски, но ни черта не разобрать. Рефреном повторялось «На Кавказе есть гора… большая… такая».
– О чем там, умники? – спросил нас Греф.
– Похоже, про Кавказ… – неуверенно ответил Дидье, напряженно вслушиваясь в звуки, мало похожие на русскую речь.
– Все ясно, – сделал вывод Отто. – Как раз для нас. Скоро будем на Кавказе. Я уже умею плясать по-тамошнему, видел у кавказских добровольцев. Дайте мне нож! Цольнер, где он у тебя?
– Бери.
Дальнейшее выглядело так. Получив нож, Отто зажал его в зубах. Сделал свирепые глаза. Отбросил правую руку в сторону. Другую, согнувши в локте, поместил на уровне груди. Заорал «асса» и начал бешено перебирать ногами по земляному полу, периодически меняя положение рук. Его примеру последовали Клаус и Штефан, вдребезги пьяные парни из первого взвода – они тоже стали бешено орать и носиться с ножами в зубах по сараю. На мой взгляд, это больше походило на ритуальные пляски готтентотов и гереро – более близких германскому сердцу, чем обитатели таинственного мира неведомых кавказских гор.
Греф менял пластинки. Прозвучали песни в исполнении русской певицы с весьма приятным голосом – что-то о море и встречах. Потом было несколько других. Их опять пел мужчина, но не тот, что пел про гору на Кавказе. Одна из песен, про солнце, море и любовь, была невероятно похожа на польское танго, в котором покинутый любовник жалобно вымаливал у бросившей его любовницы «последнее воскресенье», прозрачно намекая на возможность самоубийства. Его нередко слушал отец, получивший от коллеги по высшей технической школе набор привезенных из Польши пластинок.
Потом мы пели сами. Обычный армейский репертуар. У немецкой армии достаточно песен – нация Моцарта и Бетховена, мы самая музыкальная армия в мире, и если кто-то думает иначе, то срать мы на них хотели. Про Аргоннский лес и подвиги отцов. Про вереск и девушку, ждущую меня на родине. Про то, как по городу маршируют солдаты – и девушки, другие девушки, а может быть, и та, что ждет меня на родине, распахивают окна и пялятся им вслед. «Это миф! – кричал отчаянно Штос. – Прекрасный национальный миф! Я хочу в миф! Быть мифом! Мы все будем миф!» – «Мы не миф, – икая, отвечал Дидье. – Мы метафора. Гипербола. Литота. Метонимия. Синекдоха». Не понимавший подобных слов и не обладавший слухом Браун молча колотил алюминиевой кружкой по лавке и продолжал колотить, когда Главачек и хромающий Греф, разделавшись с Польшей («Данциг свободен!»), отправились наказывать английских предателей германской расы. Главачек был самолетом – руки в стороны, плавные качания корпусом, – а Греф радистом-стрелком – ды-ды-ды-ды-ды-ды…
Потому что,
Потому что
Мы идем,
Идем
На Англию,
Англию!
Когда Англия понесла заслуженную кару, мы с Дидье принялись распевать утратившую прежний, да и всякий вроде смысл «Стражу на Рейне». Уставший от жары и потому раздевшийся Хайнц торжественно перемещался по сараю в синих спортивных трусах, воздевая руки вверх и потрясая ими в патетических местах. Браун продолжал молотить по лавке кружкой, я прижимал ладонь к груди и вдохновенно закрывал глаза. Прочие корчились от смеха, и только Главачек косился на нас с непониманием – в нем сохранялась вера в высокие идеалы.
Потом вспоминали жизнь до войны. По общему мнению, жизнь до войны была. У каждого своя, но в целом неплохая. И подумать только, кому-то еще не нравилось.
– А я до войны был кельнером, – ни с того ни с сего признался вдруг Главачек. – И называли меня, понятное дело, обер-кельнер. Так сказать, господин обер.
У Хайнца, повалившегося в мокрых от пота трусах на лавку, моментально появилась идея.
– Господа, – сказал он нам, отнимая фляжку с водой от губ. – Предлагаю задуматься над общеизвестным фактом. Всякого кельнера, а вовсе не только обер-кельнера, называют обером. Не следует ли пойти по этому пути и произвести реформу воинских званий? Скажем, все стрелки станут старшими стрелками, все ефрейторы – старшими ефрейторами, а все фельдфебели – старшими фельдфебелями.
Против последнего пункта решительно возразил старший фельдфебель Греф: «С фельдфебелями ты, братец, перегнул», – но его уже не слышали, приступив к обсуждению других принципиальных деталей.
– А кем станет унтерофицер?
– Скажем, обер-унтерофицером.
– Нет, лучше просто обер-офицером.
– Действительно, скромно и элегантно.
– А что с обычными, так сказать, заурядными офицерами? Я понимаю, что лейтенант станет старшим лейтенантом. А остальные?
– Надо подумать.
– Твою реформу, Хайнц, можно сделать более радикальной, – сказал тут я. – Давайте всех называть просто оберами.
– Или сразу оберстами, – предложил, расправив плечи, Штос.
– Вот с этим я согласен, – не растерялся Греф. – Кстати, вы в курсе о передвижном солдатском борделе? Послезавтра в батальон доставят девок из Симферополя. Так что готовьте презервативы! У кого нет, обращайтесь ко мне. Дорого не возьму, возможен обмен.
– Использованных на новые? – прищурился Дидье.
– Молчи, несчастный циник.
Весть о борделе меня не взволновала, и чтобы не участвовать в разговоре, я решил почитать письмо от Гизель. Как водится, вначале стояло «Милый Курт». Что дальше, я разобрать не успел, помешал противный голос Гольденцвайга. Когда мы пели и трепались о довоенной жизни, этот подонок молчал. Но после сообщения о шлюхах у него отыскалась тема для разговора. Как выяснилось, близкая ему до чрезвычайности. В своей хорошей жизни (совсем не довоенной) он занимался тем, что отбирал женщин в офицерский бордель, и теперь решил поделиться с нами конфиденциальной информацией.