— Побились, но живы, — ответил Широков, присаживаясь на стул, и доложил командиру обо всем, что произошло, о состоянии лодки и о принятых и принимаемых мерах.
— Спасибо, Николай Антоныч! — с душевной теплотой в голосе сказал Головлев, радуясь проявленной выдержке и умению своего помощника, спасшего лодку и людей. — Теперь я вижу, что на вас можно положиться. Да, да. Я это говорю потому, что, признаюсь, иногда сомневался, думал: человек из запаса, плавал давно, столько лет жил на гражданке, привык философствовать, какой из него помощник...
Широков весело рассмеялся.
— Не доверяли, стало быть?
— Не доверял, — искренне и просто ответил Головлев и дружески улыбнулся. — И вот наказан.
Откровенность Головлева вызвала в душе Широкова такое же ответное чувство, и он, пододвинувшись поближе, сказал:
— Это ничего. Бывает хуже.
— Да-а. Действительно, бывает хуже... Ну и мне досталось на орехи. Нас они не караулят? — спросил Головлев.
— Нет, ушли.
— Вы думаете, они совсем ушли?
— По-моему, да. Им же надо сопровождать транспорт.
— Вряд ли. Во всяком случае, нам до темна трогаться не следует, тем более, что и перископ испорчен, — сказал Головлев и прислушался. Словно в подтверждение его слов до слуха опять донесся болтливый шум винтов.
— Слышите?
Широков молча кивнул головой и признался самому себе, что на этот раз он ошибся.
Возникший шум винтов услышали и матросы и сразу притихли, выключили помпы. Гуденье и бормотанье становилось все громче и все угрожающе. И когда первый катер с грохотом проходил над лодкой, некоторые матросы, подняв головы, с опаской смотрели на тускло освещенный подволок, словно боялись, что этот гудящий над головой катер не провалился б в лодку.
За первым прошел второй, и почему-то больше не было. Некоторое время матросы молчали, недоуменно поглядывая друг на друга, потом Верба сказал, потрогав синюю шишку на лбу:
— Караулять гады. Два пишлы, а два остались караулить.
И матросы не громко, но оживленно начали высказывать каждый свое мнение:
— А может, они стороной прошли. Верно?
— Черт их знает.
— Все равно нам здесь лежать до ночи.
— Как решит командование.
— А что командование... — голосисто отозвался Семенов и, заметив показавшегося из двери Широкова, замолк. А в лодке, словно приветствуя командира, ярко вспыхнул свет.
— Ну как, мичман?
— Все в порядке, товарищ лейтенант. Пробоины заделаны. Воды в отсеках нет. Ну а свет — сами видите.
— Хорошо. Спасибо за службу.
— Служим Советскому Союзу! — негромко, но дружно ответили матросы.
— А теперь нам всем надо отдохнуть. Пообедаем и спать. Шуму в лодке не делать, возможно, что нас караулят. Всплывем, когда стемнеет...
После обеда Широков снова сидел в кают-компании возле Головлева, и на столе стояли уже два стакана с недопитым чаем. Было слышно тихое жужжание вентиляторов, уравнивавших в лодке воздух, да тиканье круглых часов, что висели на переборке, поблескивая никелем. Матовые плафоны спокойно рассеивали мягкий электрический свет.
— Так что, Николай Антоныч, тот матрос Кузьма не пустил в расход вашу хозяйку, что пошла к белому офицеру? — спросил Головлев, вспомнив прерванный рассказ Широкова.
— Нет. Испугаться-то она испугалась. Как увидела на пороге Кузьму, бледной сделалась и будто онемела. Потом кинулась в свою комнату и заперлась. Кузьма, должно быть, понял, что она в чем-то виновата перед ним, разделся и, потирая озябшие руки, сказал: «Чайком бы горячим погреться, да что-то, вижу, встречают нас не больно ласково». Потом подошел ко мне. Я сидел на кровати, завернувшись в рваное одеяло. Он поворошил рукой мои волосы, весело сказал: «Ты что сидишь, как сыч? Тоже не рад нашему приходу?» Я заморгал глазами, поднял голову и несмело, как будто и я был виноват перед ним, ответил: «Нет, я рад. Только у меня еще живот болит от ихней печенки». — «Какой печенки?» — «Что тетя Катя от офицера принесла». Кузьма сразу стал хмурым. «А-а. Вот оно что! — выронил он. — Тогда все понятно». И пошел к столу, где красногвардейцы уже выкладывали из вещевых мешков свой скудный паек. Но мать, должно быть, опасаясь, как бы чего не случилось, остановила его и, часто моргая больными слезившимися глазами, просительно заговорила: «Сынок, уж ты на Катерину-то не серчай. Чайку я вам сейчас согрею. Не для себя она, для нас мыкалась тут да угождала. Есть-то нечего. Да и худого она ничего не сделала. Поухаживала за ними во время ужина, так что за беда? Такая ж стала. Отказаться ей никак нельзя было. Бог знает, что могло получиться. Ведь власть-то ихняя, что захотят, то и сделают. А так она и себя сберегла, и нас накормила. Этакого-то человека редко и встретишь!..» Кузьма слушал, слушал, потом отмахнулся от матери, как от назойливой мухи, и сел есть. Покушав, красногвардейцы снова стали куда-то одеваться, и Кузьма сказал мне: «Пойдем, кудряш, трофеи собирать». Мать зашумела: «Еще убьют, куда он пойдет!..» А мне очень хотелось пойти с ними, и я вскочил с кровати, обулся, оделся и выбежал из дома.
Утро было тихое, морозное. Красногвардейцы разделились по двое. Я пошел с Кузьмой вниз к бане, и за речкой мы увидели убитого, подошли, и я почему-то испугался. Офицер лежал на спине, открыв рот, и смотрел в небо остекленевшими глазами. Лоб и щеки покрылись инеем, волосы в снегу, шапка в стороне. Одна пола шинели завернулась. Из-под бедра выглядывал темляк шашки. Неподалеку торчала из снега рукоятка нагана с зеленым шнуром, и правая рука офицера словно тянулась к нему.
«Это он», — сказал я, глядя на убитого. «Кто он?» — спросил Кузьма. «Тот офицер, что приходил и звал тетю Катю на ужин». — «Да? Ну туда ему и дорога», — ответил Кузьма, и лицо его сделалось каким-то грустным. Он поднял наган, отряхнул его, покрутил барабан, вынул патроны и, протягивая мне, сказал: «На, неси. Потом я тебя из него стрелять научу». Я взял и стал разглядывать, а Кузьма принялся снимать с офицера шашку и планшет. В планшете была карта и неотправленное письмо. Кузьма развернул его и прочитал:
«Дорогой Николай Павлович, все больше убеждаюсь, что народ не хочет ни старых порядков, ни старых генералов. Мы ошибаемся, думая, что нас ждет русский народ. Никто не ждет нас, кроме смерти. Офицерство пьянствует и своим развратным поведением и насилиями все больше озлобляет против себя народ. Солдаты служить в нашей армии не хотят, бегут в леса, женщины боятся показываться на глаза, а дети прячутся от нас, как от чумы. Вот до чего мы довоевались. Стыдно и больно видеть все это русскому офицеру»...
«Да-а», — задумчиво сказал он, спрятал письмо, и мы пошли дальше. Кузьма шел молча, и по его лицу видно было, что он все о чем-то думал, а я подбирал патроны и гильзы, и карманы мои становились все тяжелее и тяжелее. Потом Кузьма вдруг остановился и сказал мне: «Кудряш, сбегай домой и скажи матери и тете Кате, что я разрешаю им похоронить этого офицера, где они хотят». Я кивнул головой и побежал, гремя гильзами. Перебегая речку, я увидел на ней окно. Должно быть, кто-то вырубил и увез большой прямоугольник льда. Окно это замерзло и было гладкое, как стекло. Я разбежался прокатиться, лед обломился, и я ухнул в воду.
— Ну? — испуганно отозвался Головлев.
— Да. Холодная вода, как железом, сковала мое тело, а патроны и гильзы сразу потянули меня на дно.
— Эх ты, мать честная!.. И как же выбрался?
— Шарф помог. Был у меня длинный вязаный шарф. Еще дома тетка связала. Я им, бывало, два раза вокруг шеи оберну, и концы еще чуть не до земли болтаются. Сперва я, хватаясь за кромку льда, пытался сам вылезти, но руки сползали, а груз тянул вниз все сильнее, и я, обломав ногти и выбившись из сил, успел только раза два крикнуть, как вода залила мне рот и свет в глазах моих потух... Очнулся я уже на кровати. А потом Кузьма рассказывал, что когда он, услышав крик, прибежал, то увидел только пристывший на кромке льда кончик шарфа, потянул за него и вытянул меня. Откачали, оттерли, дали спирту — и ничего, вот до сих пор живу, только поболел дня два.
— Стало быть, не успели застудить внутренности. Да, да. Ну, а что же хозяйка-то ваша так все время запершись и сидела?
— Не-ет. Когда меня притащили домой, она вместе с Кузьмой растирала мне руки, ноги, грудь. Потом откуда-то принесла меду и медом с горячим молоком поила. А на другой день уже весело рассказывала красногвардейцам, как, подавая офицерам на стол еду, она несла из кухни две тарелки горячего бульона. У стола один из сидевших офицеров, захмелевший и лысый, захотел обнять ее, подтолкнул, и она, притворно охнув, плеснула бульоном прямо ему на плешь. Сразу, говорит, всю прыть с него как рукой сняло.
— Ловко! — засмеялся Головлев. — Видно, молодец была эта самая Катя.
— Хорошая женщина, — с уважением произнес Широков. — И я был рад больше всех, что Кузьма перестал на нее сердиться. Да только жизнь и на этот раз обошла ее счастьем.
— Да?
— Да. Дня через три Кузьма приехал откуда-то верхом на сивом коне. Я возле крыльца делал ледянку — с горы кататься. Он соскочил с коня, дал мне повод, сказал: «Подержи, я на минутку забегу». И ушел в дом. Конь стал нюхать мое пальто, и я все пятился от него, не понимая, что он хочет. А он корку хлебную в моем кармане учуял. Был он сухой, и хребтина у него торчала острым горбылем. Но все же мне хотелось хоть немножко проехать на нем. Вышел Кузьма, поправляя на голове черную ушанку, а за ним и тетя Катя, покрывшись теплым платком. Посмотрела она на меня и, должно быть, угадав по моим глазам горевшую во мне жажду посидеть на коне, попросила Кузьму: «Ты ба прокатил его маленько». — «Кудряша-то? — отозвался Кузьма, взглянув на меня, — обязательно! Мы с ним сейчас махнем до самой лысой горы. Махнем, кудряш?» И хозяйка вдруг испугалась: «Ну что ты! Далеко. Ему оттудова и не дойти. Да и неспокойно кругом». А я, радуясь тому, что Кузьма хочет прокатить меня до лысой горы, которая находилась версты за три от деревни, лихо воскликнул: «Ну да, не дойти! Я на лысую гору сколько раз бегал!» Кузьма сел в седло и посадил меня за свою спину. Винтовку он повесил на грудь, а мне велел держаться за полушубок. «Засветло-то вернешься?» — спросила тетя Катя. «А как же, — отвечал Кузьма. — Далеко ли здесь до станции. К твоим пельменям как раз поспею». — «Ну храни тебя господь». Она протянула к нему белую руку. Кузьма стиснул ее, тронул коня, и мы поехали. Я оглянулся. Тетя Катя стояла возле крыльца и махала нам рукой. «Не свалишься?» — спросил меня Кузьма. «Нет!» — отвечал я, сияя от счастья и поглядывая на окна домов. Мне хотелось, чтобы все видели, как я с Кузьмой на коне еду. Выбравшись на дорогу, Кузьма хлестнул коня плеткой, и он побежал по улице, екая селезенкой... Меня начало трясти и кидать с боку на бок. Я обеими руками крепко держался за Кузьму и только морщился, когда, подскакивая, попадал своей костью на острую хребтинную кость коня. Уже за деревней мне захотелось спросить у Кузьмы, зачем он едет на станцию, но, открыв рот, я стукнул верхними зубами о нижние и, прикусив язык, чуть не заплакал от боли. В глазах у меня рябила и желтела маячившая спина Кузьмы, а трястись на острой сп