Подземелья Ватикана — страница 20 из 37

анцузского языка.

— Grazia! — ответил, он, тоже улыбаясь. — Grazia! — это значило: «мерси», единственное слово по-итальянски, которое он знал и которое, выражая благодарность даме, он хотел, ради вежливости, употребить в женском роде.[11]

Он начал взбираться наверх, переводя дух и набираясь храбрости на каждой площадке, потому что он был совсем разбит, а грязная лестница окончательно приводила его в уныние. Площадки следовали друг за другом через каждые десять ступеней; лестница нерешительно, коленами, в три приема подымалась от этажа к этажу. К потолку первой площадки, прямо против входа, была подвешена клетка с чижиком, которую можно было видеть с улицы. На вторую площадку шелудивая кошка затащила рыбью шелуху и собиралась ее есть. На третью площадку выходило отхожее место, и через открытую настежь дверь можно было видеть, рядом с сидением, высокий глиняный горшок с торчащей из него щеткой; на этой площадке Амедей не стал задерживаться.

Во втором этаже, где коптела керосиновая лампа, была большая стеклянная дверь с полустертой надписью «Salone»; но в самой комнате было темно: сквозь стекло Амедей мог только различить, на противоположной стене, зеркало в золоченой раме.

Он был на пути к седьмой площадке, как вдруг еще один военный, на этот раз артиллерист, вышел из комнаты третьего этажа и стал стремительно спускаться по лестнице, причем задел его и, весело бормоча какое-то извинение по-итальянски, пошел дальше, предварительно восстановив его в равновесии; ибо Флериссуар был похож на пьяного и от усталости едва держался на ногах. Успокоенный первым мундиром, он был скорее встревожен вторым.

«С этими военными будет, пожалуй, шумно, — подумал он. — Хорошо, что моя комната в четвертом этаже; пусть уж лучше будут внизу».

Не успел он миновать третий этаж, как какая-то женщина в распахнутом пеньюаре, с распущеными волосами, выбежала из коридора, окликая его.

«Она приняла меня за кого-то другого» — решил он и поспешил наверх, стараясь не глядеть на нее, чтобы не смущать ее тем, что застал ее не совсем одетой.

До четвертого этажа он добрался чуть дыша и здесь увидел Батистена; этот разговаривал по-итальянски с женщиной неопределенного возраста, которая Амедею удивительно напоминала, хоть была и не такой толстой, кухарку Блафафасов.

— Ваш чемодан в шестнадцатом номере, третья дверь. Не споткнитесь только о ведро в коридоре.

— Я выставила его, потому что оно течет, — пояснила женщина по-французски.

Дверь шестнадцатого номера была открыта; на столе горела свеча, озаряя комнату и бросая слабый отсвет в коридор, где, около двери шестнадцатого номера, вокруг жестяного ведра, на полу поблескивала лужа через которую Флериссуар и перешагнул. От нее исходил едкий запах. Чемодан возвышался на виду, на стуле. Очутившись в душной комнате, Амедей почувствовал, что у него кружится голова и, бросив на кровать зонт, плед и шляпу, опустился в кресло. Он обливался потом; он боялся, что ему станет дурно.

— Вот мадам Карола, та самая, которая говорит по-французски, — сказал Батистен.

Оба они вошли в комнату.

— Откройте окно, — вздохнул Флериссуар, не в силах встать.

— Боже мой, как ему жарко! — говорила мадам Карола, отирая его бледное и потное лицо надушенным платочком, который она вынула из корсажа.

— Мы его пододвинем к окну.

И, приподняв вдвоем кресло, в котором покорно покачивался почти лишенный чувств Амедей, они дали ему возможность вдыхать, вместо коридорного смрада, разнообразное зловоние улицы. Все же прохлада его оживила. Пошарив в жилетном кармане, он извлек скрученную бумажку в пять лир, приготовленную для Батистена:

— Я вам очень благодарен. Теперь оставьте меня.

Носильщик вышел.

— Ты напрасно дал ему так много, — сказала Карола.

Амедей не сомневался больше, что это обращение на ты — итальянский обычай; он мечтал только о том, чтобы лечь; но Карола как будто вовсе и не собиралась уходить, тогда вежливость взяла верх, и он вступил в беседу.

— Вы говорите по-французски, как француженка.

— Это неудивительно; я из Парижа. А вы?

— Я с юга.

— Я так и думала. Увидев вас, я решила: это, вероятно, провинциал. Вы в первый раз в Италии?

— В первый раз.

— Вы приехали по делам?.

— Да.

_ Красивый город, Рим. Есть, что посмотреть.

— Да… Но сегодня я немного устал, — сказал он, набравшись смелости; и, словно извиняясь: — Я уже три дня в дороге.

— Сюда долго ехать.

— И я три ночи не спал.

При этих словах мадам Карола, с внезапной итальянской фамильярностью, к которой Флериссуар все еще не мог привыкнуть, ущипнула его за подбородок:

— Шалун! — сказала она.

Этот жест окрасил легким румянцем лицо Амедея, который, желая сразу же устранить обидные подозрения, начал пространно рассказывать о блохах, клопах и комарах.

— Здесь ничего такого не будет. Ты видишь, как здесь чисто.

— Да; я надеюсь, что буду спать хорошо.

Но она все не уходила. Он с трудом поднялся с кресла, поднес руку к нижним пуговицам жилета и нерешительно заявил:

— Мне кажется, что я лягу.

Мадам Карола поняла смущение Флериссуара:

— Я вижу, ты хочешь, чтобы я немного вышла, — сказала она с тактом.

Как только она ушла, Флериссуар запер дверь на ключ, достал из чемодана ночную рубашку и лег. Но, очевидно, язык у замка не забирал, потому что не успел Амедей задуть свечу, как голова Каролы появилась в полуоткрытой двери, позади кровати, рядом с кроватью, улыбаясь…

Час спустя, когда он опомнился, Карола лежала, прильнув к нему, в его объятиях, обнаженная.

Он высвободил из-под нее затекшую левую руку, отодвинулся. Она спала. Слабый свет, доходивший из переулка, наполнял комнату, и слышно было только ровное дыхание этой женщины. Тогда Амедей Флериссуар, который ощущал во всем теле и в душе какую-то необычайную истому, выпростал из-под одеяла свои тощие ноги и, сев на край постели, заплакал.

Как недавно — пот, так теперь слезы орошали его лицо и смешивались с вагонной пылью; они текли беззвучно, безостановочно, тихой струей, из глубины, словно из потаенного источника. Он думал об Арнике, о Блафафасе, увы! О, если бы они видели! Теперь он ни за что не решится вернуться к ним… Он думал также о своем высоком посланничестве, отныне опороченном; он стонал вполголоса:

— Кончено! Я недостоин больше… Да, кончено! Все кончено!

Странный звук его вздохов разбудил меж тем Каролу. Теперь, стоя на коленях около кровати, он бил себя кулаками в тщедушную грудь, и изумленная Карола слушала, как он стучит зубами и, сквозь рыдания, твердит:

— Спасайся, кто может! Церковь рушится…

Наконец, не выдержав:

— Да что это с тобой, старичок? Или ты рехнулся?

Он обернулся к ней:

— Я вас прошу, мадам Карола, оставьте меня… Мне необходимо остаться одному. Мы увидимся завтра утром.

Затем, так как, в конце концов, он винил только самого себя, он тихонько поцеловал ее в плечо:

— Ах, вы не знаете, как ужасно то, что мы сделали. Нет, нет! Вы не знаете. Вам этого никогда не узнать.

III

Под пышным титулом «Крестовый поход во имя освобождения папы», мошенническое предприятие покрыло своими темными разветвлениями целый ряд департаментов Франции; Протос, вирмонтальский лже-каноник, был не единственным его агентом, равно как и графиня де Сен-При не единственной его жертвой. И не все жертвы оказывались в одинаковой степени податливы, хотя бы даже агенты и проявляли одинаковое искусство. Сам Протос, школьный товарищ Лафкадио, должен был, после работы, держать ухо востро; он жил в вечном страхе, как бы духовенство, настоящее, не узнало об этом деле, и на то, чтобы обеспечить свой тыл, он тратил не меньше изобретательности, чем на продвижение вперед; но он был разнообразен и, к тому же, имел великолепных сотрудников; во всей поголовно шайке (она называлась «Тысяченожкой») царили изумительное единодушие и дисциплина.

Извещенный в тот же вечер Батистеном о прибытии иностранца и изрядно обеспокоенный тем, что тот оказался приезжим из По, Протос на утро, в семь часов, явился к Кароле. Та еще спала.

Сведения, которые он от нее получил, ее сбивчивый рассказ о сокрушении «паломника» (так она прозвала Амедея), об его уверениях и слезах, не оставляли в нем сомнений. Было очевидно, что проповедь в По принесла плоды; но не совсем такие, как того мог бы желать Протос; надо было не спускать глаз с этого простоватого крестоносца, который своей неловкостью мог выдать то, чего не следует…

— Ну, пропусти меня, — вдруг заявил он Кароле.

Эта фраза могла бы показаться странной, потому что Карола лежала в постели; но странностями Протос не смущался. Он поставил одно колено на кровать; другим коленом перешагнул через лежащую и сделал такой ловкий пируэт, что, слегка оттолкнув кровать, очутился вдруг между ней и стеной. Для Каролы такой прием не был, по-видимому, новостью, потому что она спросила только:

— Что ты намерен делать?

— Одеться священником, — так же просто отвечал Протос.

— Ты выйдешь отсюда?

Протос подумал, потом:

— Да, пожалуй, так будет естественнее.

С этими словами он нагнулся и нажал кнопку потайной двери, скрытой в стенной обшивке и такой низкой. что кровать заслоняла ее совершенно. Когда он пролез в дверь, Карола схватила его за плечо:

— Послушай, — сказала она ему серьезным голосом, — этого ты не смей обижать.

— Да я же тебе говорю, что оденусь священником!

Как только он исчез, Карола встала и начала одеваться.

Я не знаю, как, собственно смотреть на Каролу Венитекуа. Это ее восклицание заставляет меня думать, что сердце у нее еще не слишком глубоко испорчено. Так иногда, на самом дне падения, вдруг открывается странная нежность чувства, подобно тому как посреди навозной кучи вырастает голубой цветок. Послушная и преданная по природе, Карола, как это часто бывает у женщин, нуждалась в руководителе. Покинутая Лафкадио, она тотчас же бросилась на поиски своего прежнего возлюбленного, Протоса, — с досады, назло, чтобы отомстить. Ей снова пришлось пережить тяжелые дни; а Протос, как только она его разыскала, снова сделал из нее свою вещь. Ибо Протос любил властвовать.