Подземелья Ватикана. Фальшивомонетчики — страница 26 из 39

– И что же? Скажите скорей: вы его видели?

– Дорогой Амедей, если вы будете меня все время перебивать… Ну так вот: и представить себе невозможно, как трудно его увидеть.

– Так и есть! – сказал Амедей.

– Простите?

– Ничего, это потом.

– Прежде всего я сразу лишился надежды передать ему прошение. Оно у меня было в руке – самая невинная бумажная трубочка, но уже во второй передней (или в третьей – не помню точно) какой-то здоровый малый в красно-черном мундире у меня его очень вежливо отобрал.

Амедей бесшумно захихикал, как человек, который знает, в чем дело, но знает про себя.

– В следующей прихожей с меня сняли шляпу и положили на столик. В пятой и в шестой я долго ждал вместе с двумя дамами и тремя прелатами; потом кто-то вроде камердинера позвал меня и провел в соседнее помещение. Не успел я предстать перед лицом Святейшего Отца (он сидел, насколько я мог заметить, на чем-то вроде престола, а над ним было что-то вроде балдахина), тот же человек велел мне пасть ниц, что я и сделал, так что больше уже ничего не видел.

– Но вы же не все время так лежали, уткнувшись лбом в землю, и не…

– Дорогой Амедей, говорите что хотите, но вы же знаете, какими слепцами делает нас почтение к высшим! Мало того что я и сам не смел поднять голову – кто-то вроде дворецкого чем-то вроде линейки как бы постукивал меня по затылку, едва я заговаривал об Антиме, и я опять склонялся ниц.

– Но он вам что-то хотя бы сказал?

– Сказал… говорил о моей книге и признался, что не читал ее.

– Дорогой мой Жюльюс, – сказал Амедей, немного помолчав, – то, что вы мне рассказали, как нельзя более важно. Итак, вы его не видели, и из всего вашего рассказа я заключаю, что видеть его на удивление трудно. Увы! Это все подтверждает самые черные подозрения. Жюльюс, теперь я должен сказать вам… только отойдемте вот сюда, здесь улица слишком людная…

Он оттащил Жюльюса в пустынный переулочек; тому было так забавно, что он и не сопротивлялся.

– Сейчас я вам доверю такую важную тайну… Только не подавайте вида. Притворимся, что болтаем о пустяках, а вы приготовьтесь выслушать нечто ужасное… Жюльюс, друг мой, тот, кого вы видели сегодня утром…

– Так и не видел, хотели вы сказать.

– Именно… Он не настоящий.

– Простите?

– Я говорю, вы не могли увидеть папу по той чудовищной причине, что… я знаю из секретного, но очень надежного источника: настоящий папа похищен.

На Жюльюса это поразительное откровение произвело самое неожиданное действие: он вдруг отпустил руку Амедея и бросился через весь переулок с воплем:

– Нет, нет, нет! Ни за что! Уж это позвольте!

Потом вернулся к своему спутнику:

– Что ж это! Мне удается – с огромным трудом удается – выкинуть все это из головы; я убеждаюсь, что здесь нечего ждать, нечего предполагать, не на что надеяться; что Антима надули, что надули нас всех, что это сплошная химия, над которой остается только посмеяться… и что? Я стал свободен, и не успел я утешиться, как являетесь вы и говорите мне: стоп! Ошибочка вышла – начинай все сначала. Ну уж нет! Ни в коем случае! На том стою. Не настоящий? Вот и ладно.

Лилиссуар совсем растерялся.

– А если и Церковь… – сказал было он и пожалел, что хрипота не дает ему быть красноречивым: – А если и Церковь надули?

Жюльюс встал к нему лицом, почти перегородив переулок, и резко, насмешливо, как никогда раньше не говорил, произнес:

– Так вам-то что с того?

Тогда у Лилиссуара явилось сомнение, новое, жуткое, гнездившееся в зыбких глубинах его непокоя:

Жюльюс, сам Жюльюс, тот, с которым он говорит, тот, на кого он уповал, желал утвердить свою поколебавшуюся веру в действительность, – может, и он не настоящий Жюльюс?

– Как! Вы ли это говорите? Вы, моя надежда и опора! Вы, Жюльюс! Граф де Барайуль, чьи сочинения…

– Не говорите мне о моих сочинениях, очень прошу вас. Довольно мне того, что утром со мной о них говорил ваш папа – настоящий, подложный, все равно. А я благодаря моему открытию надеюсь, что вперед они будут лучше. Ведь меня так и распирает поговорить с вами о серьезных вещах. Вы пообедаете со мной, не так ли?

– Извольте, но только я рано уйду; меня вечером ждут в Неаполе… как раз по тому делу, о котором я вам еще расскажу. Надеюсь, вы не поведете меня в «Гранд-Отель»?

– Нет, пойдемте в «Колонну».

Жюльюсу и самому не хотелось, чтобы его видели в «Гранд-Отеле» в обществе такого ошметка, как Лилиссуар, а тому, бледному и совершенно разбитому, было не по себе от того, что в ресторане свояк усадил его на ярком свету, прямо напротив себя, и глядел испытующе. И если бы еще его взгляд направлялся прямо в глаза, но нет: Амедей чувствовал, что он направлен поверх малинового шарфа на шею, в то постыдное место, где вздувался подозрительный прыщ, и понимал, что уличен. Когда официант принес закуски, Барайуль сказал:

– Вам бы серные ванны попринимать.

– Это совсем не то! – живо возразил Лилиссуар.

– Вот и хорошо, – ответил Барайуль, который, впрочем, ни о чем таком и не думал. – Я вам так, между прочим посоветовал.

Потом он откинулся на спинку стула и заговорил профессорским тоном:

– Так вот, послушайте, дорогой Амедей: сдается мне, что после Ларошфуко и тех, кто был вслед за ним, мы шибко заморочили себе голову; что выгода не всегда руководит человеком; что бывают поступки бескорыстные…

– Надеюсь, что так, – благодушно перебил Лилиссуар.

– Не торопитесь соглашаться. Под словом «бескорыстные» я понимаю – бесцельные. И зло – то, что называют злом, – может быть таким же бесцельным, как и добро.

– А зачем же его тогда творить?

– О том и речь! Из роскошества, из мотовства или ради игры. Ведь я утверждаю, что самые бескорыстные души не всегда самые безупречные в католическом смысле слова; наоборот, с церковной точки зрения совершеннее всего устроена душа, которая лучше всех умеет сводить приход с расходом.

– А перед Богом всегда чувствует себя в неоплатном долгу, – елейно выговорил Лилиссуар, стараясь держаться на высоте положения.

Жюльюса явно раздражали замечания свояка – они ему казались дурацкими.

– Безусловно, презрение к тому, что может быть полезно, – признак некоторого аристократизма души…

Итак, допустим существование души, избежавшей влияния катехизиса, приспособленчества, расчетов, – души, которая вовсе ни с чем не считается…

Барайуль ждал согласия, но…

– Нет! нет! Тысячу раз нет! Не допустим! – яростно вскричал Лилиссуар. Вдруг, сам испугавшись того, как прозвучал его голос, он наклонился к Барайулю: – Будем говорить тише: нас слушают.

– Неужели? Кому же, по-вашему, может быть интересен наш разговор?

– О, друг мой, я вижу, вы совсем не знаете здешний народ. А я с ними уже познакомился. Четвертые сутки я живу среди них – и со мной все время что-то приключается! И эти приключения, клянусь вам, вдолбили в меня совсем не присущую мне осторожность. За нами все время следят.

– Вам все это мерещится.

– Увы! Как я был бы рад, если бы все это существовало только в моем мозгу. Но что же делать? Когда ложное заняло место истинного, истинному приходится менять обличье. Мне поручена миссия, о которой я вам сейчас скажу; я зажат между Ложей и орденом Иисуса; со мной все кончено. Я всем подозрителен, все подозрительны мне. А что, если я вам признаюсь, друг мой: только что, когда вы на скорбь мою отвечали такой насмешкой, я усомнился, говорю ли я с настоящим Жюльюсом или с какой-то подделкой под него? А если скажу, что нынче утром я усомнился, что я это я, что я здесь, в Риме, – или, может быть, мне только снится, что я здесь, и скоро я проснусь дома, в По, спокойно лежа рядом с Арникой, в привычной своей обстановке?

– Друг мой, у вас была горячка.

Лилиссуар схватил его за руку и возгласил:

– Горячка! Верно вы сказали: у меня горячка. Горячка, от которой не исцеляются и не хотят исцелиться. Горячка, признаюсь, которую, надеялся я, все же подхватите и вы, когда узнаете то, что я вам поведал; горячка, которой, признаюсь, надеялся я заразить и вас, чтобы мы вместе горели, брат мой! Но нет! Теперь вижу ясно: одинок я на сумрачной стезе, которой иду, которой должен идти, – и то, что вы мне сказали, также обязывает меня. Так что же! Так это правда, Жюльюс? Так его никто не видит? Его увидеть никак нельзя?

– Друг мой, – ответил Жюльюс, освобождаясь от впавшего в экстаз Лилиссуара и кладя руку на его плечо. – Друг мой, и я признаюсь вам кое в чем, в чем не смел признаться только что. Когда я предстал перед Святейшим Отцом… в общем, меня одолело рассеяние.

– Рассеяние! – воскликнул ошеломленный Лилиссуар.

– Да: вдруг я понял, что думаю совсем о другом.

– Верить ли мне вашим словам?

– Ибо тут-то и посетило меня озарение. Но тогда, думал я, развивая свою первоначальную мысль, если предположить, что дурное дело, преступление бесцельно – тогда оно невменяемо, а совершивший его не может быть уличен.

– Ох, вы опять об этом… – в отчаянье вздохнул Амедей.

– Ведь побуждение, мотив преступления – это же та петелька, за которую цепляют преступника. И судья ведь будет утверждать: «Id fecit cui prodest»[15]. Вы изучали право, не так ли?

– Извините… – сказал Амедей. Пот катился у него по лбу.

Но в этот момент их разговор совершенно неожиданно прервался: ресторанный лакей поднес им на тарелке конверт, на котором была написана фамилия Лилиссуара. В полном недоумении он вскрыл конверт и прочел такую записку:


«Вам нельзя терять ни минуты. Неаполитанский поезд идет в три часа. Попросите господина де Барайуля проводить вас в «Коммерческий кредит» – его там знают, и он сможет подтвердить вашу личность. Каве».


– Ну, что я вам говорил? – сказал полушепотом Амедей. Ему стало даже легче от этого происшествия.

– В самом деле, очень необычно. Откуда они, черт возьми, знают мое имя? И что у меня есть дела в «Коммерческом кредите»?