Я постоял в отдалении, пытаясь пбнять их игру, которая, похоже, включала немало беготни, воплей и, время от времени, резких толчков, но после двух минут внимательного наблюдения я так и не смог постичь ни одного правила или ясной цели. Казалось, игра не подчиняется никаким законам, но оба мальчика без устали продолжали в нее играть и, возможно, провели бы за ней весь день, если бы один из них не заметил меня, когда я пытался проскользнуть мимо.
Второй парнишка продолжал бегать и орать, пока не заметил, что игра приостановлена. Тогда оба они просто застыли и вытаращились на меня, слегка приоткрыв рты. Их игра напомнила мне о горных козлах с их скачками и случками, так что я поприветствовал их сердечным:
— Привет, козлятки! — что было встречено гробовым молчанием. Козлятки продолжали глазеть.
Один из них был гораздо старше другого, но его маленький друг заговорил первым. Он узнал меня и пожелал мне доброго дня, так что я тоже пожелал ему доброго дня в ответ. Тогда он спросил меня, что у меня на голове, и, когда я представил это как бобра, их глаза явственно загорелись. Тот, что побольше и потише, спросил меня, как я его поймал, и я объяснил, что не присутствовал при этом и, стало быть, не мог утверждать точно, но что скорее всего он попался в ловушку.
Затем мы втроем продолжили весьма содержательную беседу, в которой с обезоруживающей прямотой меня расспросили о моем внешнем виде, состоянии и недавно достроенных тоннелях. Мальчик поменьше честно сообщил мне, что когда-нибудь намеревается завести себе такую же шапку, как у меня, и вскоре мы обнаружили много общего в наших взглядах на достоинства тоннелей и бобровых шапок.
Пока мы болтали, мальчики стали гораздо непринужденнее и уже не стояли так скованно. Один из них показал мне фокус с веревочкой, а другой попытался научить свистеть, засунув пальцы в рот. В конце концов, я упомянул игру, за которой я их застал, и спросил у них, каковы ее правила. Ну, они посмотрели друг на друга, совершенно сбитые с толку, в своих потрепанных фуфайках и шортах, и мальчик поменьше посмотрел на меня и сказал:
— Эта игра не из тех, у которых есть правила, сэр.
Почувствовав, до чего же я стар и глуп, я поблагодарил их за весьма приятную беседу и сказал, что мне пора двигаться дальше, не то мой камердинер начнет беспокоиться. Оба они покивали, будто и у них бывают неприятности с беспокойными камердинерами, и я дал каждому пенни и потрепал по голове.
И только сто ярдов спустя я подумал: «Какими горячими были их крохотные головки». Если голова взрослого будет такой горячей, его тут же уложат в постель и пошлют за доктором. Я обернулся и увидел, что они снова поглощены своей игрой без правил, и несколько мгновений я стоял и думал, что дети похожи на маленькие печки. Маленькие машины — вот что они напоминают—с почти неиссякаемым запасом топлива.
Это навело меня на мысли о том, как в прошлом году, проходя через Коровью Опушку, я нашел на земле мертвого воробья. На нем не было видно никаких ран, так что нельзя было сказать, отчего он умер. Я поднял недвижное существо и подержал в руке, наполовину ожидая, что он внезапно очнется и суматошно упорхнет. «Как мало весит воробей, — отметил я про себя тогда, и: — Как мало он похож на мертвого».
Но в сердце своем я знал, что он и впрямь был мертв, потому что, лежа в моей ладони, он был холодным на ощупь. Крохотные перышки заиндевели и поблекли. Тогда я подумал о том, что все твари — просто сосуды, наполненные теплом, — и что крохотный воробьиный запасец был израсходован или каким-то образом вытек.
И может быть, каждая тварь несет в себе живой пламень — скромный огонек. И если по какой-то причине пламя содрогается, жизнь существа под угрозой. Но когда наше внутреннее пламя разгорается и охватывает нас, рождается безумие. По-моему, звучит разумно.
Но в мире так много разных существ — от юрких насекомых до огромных неуклюжих зверей: невероятно, чтобы все они несли в себе одинаковый огонь. Очевидно, что скорость жизни воробья и червяка, которого тот вытягивает из земли, совершенно различны и что внутреннее пламя кошки, медленно крадущейся к птице, тоже должно быть абсолютно другим.
Возможно, эти различия в скорости жизни общеизвестны и записаны в крупных научных трудах. Но записана ли там разница в силе горения между молодыми и старыми представителями того же вида? Ибо кто станет отрицать, что ребенок живет с быстротой, совершенно непохожей на медлительность старика вроде меня? В глазах ребенка каждый день длится вечно; для старца незаметно пролетают годы.
Хребет времени изгибается над пламенем свечи. Для каждого из нас солнце движется по небу с разной скоростью. Для одних существ жизнь — череда летящих солнц. Для других есть лишь одно солнце, которому требуется целая жизнь, чтобы взойти и закатиться.
6 ноября
С утра первым делом послал в город мальчишку с запиской к доктору Коксу, чтобы тот немедленно явился. Проснулся с ноющим чувством в пояснице и болью по всей талии. Без помощи Клемента я даже не смог сесть на кровать.
Мой живот значительно вздулся — весьма удручающее зрелище. Я мог бы вообразить, что нахожусь на последней стадии какой-то неестественной беременности, будь я хотя бы немного рассеяннее.
Давно миновало время ланча, когда в мою дверь постучала миссис Пледжер. Решительным шагом вошел доктор Кокс. На его лице, как обычно, читалось «я очень занятой человек». Очевидно, на языке у него вертелось то же, поэтому я опередил его:
— А я очень болен. — Это сбило с фанфарона спесь, и, пока он не натянул ее обратно, я продолжил: — Так что вы намерены предпринять по этому поводу?
Он погрузил руки глубоко в карманы штанов и выпятил жилет, как будто я мог захотеть полюбоваться пуговицами. На пару секунд задержал дыхание, потом с шумом выпустил воздух через нос.
— Клемент говорит, вы заблудились в лесу, — сказал он.
Отсутствие Клемента бросалось в глаза.
— С моим животом что-то не так, — отвечал я. — Пустите в дело стетоскоп.
Он развернулся и подкатил к своей черной сумочке. Открыл, поглазел внутрь секунду-другую, достал большой грязный платок и закрыл ее обратно. Вразвалочку вернулся к моей постели, высморкался в несколько коротких выдохов и разместил свой обширный, туго обтянутый зад на краю кровати, так что пружины крякнули и заныли от натуги.
— Как золотуха, прошла? — спросил он с жеманной улыбкой.
— Слава богу, прошла сама собой, — ответил я. — Должно быть, приступ был несильным. Он выпучил на меня глаза и кивнул.
— Очень хорошо, — сказал он, расстегнув мою ночную рубашку и засунув внутрь холодную руку. — А столбняк?
— Со временем мне стало легче, — вынужден был признать я.
— А менингит?
— Тоже.
— Понятно, — объявил он. Затем, погрев руку на моей груди, он убрал ее и встал с матраса, оставив меня покачиваться на его волне. Жестом он показал мне, чтоб я застегнулся, а сам приобнял миссис Пледжер и отвел ее в угол комнаты, где оба они затеяли секретное совещание, спиной ко мне — причем доктор Кокс в основном шептал, а миссис Пледжер согласно кивала. Наконец, они расплели объятия. Похоже, он собрался уходить.
— И это все? — закричал я ему, выведенный з себя.
— Это все, Ваша Светлость, — сказал он и ушел.
Я остался глазеть на миссис Пледжер, которая тут же вспомнила про какой-то суп, за которым ей нужно присмотреть, и тоже сбежала, притворив за собой дверь.
— Он даже не снял шляпу! — крикнул я.
Позже, когда я спросил миссис Пледжер про тет-а-тет с Коксом, она ответила, что он не сообщил ей диагноза, а когда я поинтересовался, что в таком случае могли означать все эти кивки и бормотанье, она сказала, что он объяснял ей, как лучше всего парить фрукты.
— Парить фрукты! — закричал я этой женщине. — Человек лежит на смертном одре, а врач дает его кухарке советы, как лучше парить фрукты!
К сожалению, миссис Пледжер ничуть меня не боится. Хотя мне очень этого хотелось бы. Она повела своими мощными плечами, будто подумывая, не броситься ли на меня и не выкинуть ли из постели.
— Он сказал, это пойдет вам на пользу, — протрубила она и величественно вышла, не преминув хлопнуть дверью.
Да что с ними такое? Только и знают, что хлопать дверью моей спальни.
Мне ничего не рассказывают. Я брошен умирать, как собака.
Из-за двери выглянул Клемент; вид его показался мне довольно робким. Он принес супу в маленькой миске. Запах был вполне съедобным, но, взяв в рот ложку этого варева, я чуть не выплюнул его обратно в миску.
— В супе фрукты? — спросил я его, но он лишь пожал плечами и зачерпнул еще.
Весь вечер я праздно ворочался в постели, вымокший, как потерпевший крушение моряк на плоту. Меня наполняли воспоминания о детских болезнях — бесконечные дни лихорадочной скуки. Помню плюшевого мишку, что пережил со мной один из самых тяжелых приступов. Когда, наконец, я пошел на поправку, его у меня забрали и сожгли. Мама считала, что он полон микробов. Разумеется, я решил, что он подхватил этих микробов от меня, и несколько недель не знал, куда деваться от мук совести. Интересно, сколько дней своего детства я провел в спальне с опущенными занавесками? Болен... само слово наполняет комнату своим тошнотворно сладким запахом.
Я вспотел под простынями и оттого никак не мог успокоиться. Они совершенно спутались у меня в ногах. Каким-то образом ко мне пробралась крошка, и мне до зарезу надо было от нее избавиться. Она хотела забраться ко мне под кожу. Я не мог толком ни заснуть, ни проснуться, обремененный капризной одурью. Время от времени я встряхивался, садился в кровати и заглядывал под рубашку, но от вида своего раздутого живота чувствовал себя еще хуже.
Следует признать, что после утреннего фиаско с треклятым Коксом я чувствую, что нашему доверию, столь важному в отношениях доктора и пациента, пришел конец. По традиции, заболев, вы обращаетесь к врачу, который и определяет, что именно не в порядке. Не так ли все делается? Когда доктор называет ранее безымянную хворь, не это ли первый шаг к выздоровлению? Доктор сообщает пациенту, что у того есть право чувствовать недомогание. Неполадка найдена, термин или название присвоены (например: «У вас простуда, сэр», или: «Полагаю, сломан палец ноги»), и вы получаете т