5 октября
Этим утром, возвращаясь по Западной Аллее, посреди кровавого пиршества осени я встретил одного из своих егерей, ведущего исполинских размеров собаку. Ну и зверюга это была — лохматая, черная с проседью дворняга, чей хвост достигал двух футов, а топот сотрясал землю. Не собака — целый осел. И вот мы с егерем завели разговор о погоде и тому подобном. А дворняга уселась на землю и, похоже, внимательно слушала наш разговор, наморщив лоб, так что я всерьез подозревал, что сейчас она взвесит все и поделится своим мнением, а то и укажет нам на ошибку-другую. Я похвалил собаку и спросил егеря, чем ее кормят, и он рассказал мне, что собака на самом деле не его, а жениного брата и что она вымахала на ланкаширском рагу — большая миска три раза в день. Что ж, я был изумлен, особенно когда услышал, что маленькие племянник и племянница егеря частенько катаются на ней верхом и за все время собака ни разу даже не рыкнула.
Я погладил ее громадную голову — как у бизона! — и почувствовал, как приятное тепло проникает в мою ладонь из собачьей шкуры, ниспадающей обильными складками. Я бы мог провести все утро рядом с восхитительной дворнягой, но егерь, очевидно, торопился по своим делам и вскоре завершил нашу беседу. Он снял шляпу, причмокнул уголком рта и мягко потянул за кожаный ошейник; и огромная, великолепная тварь, кажется, тоже кивнула мне, прежде чем повернуться и побрести прочь.
Я заметил, что стоило собаке раскочегариться, как егерю стало трудно за ней поспевать; они были уже в пятидесяти ярдах от меня, продолжая набирать скорость, когда мне в голову пришла мысль. Я окликнул их, человек и собака резко затормозили, и я поспешил туда, где они остановились. Должен сказать, мне понадобилось три или четыре попытки, чтобы выразить свою идею — когда меня озаряет, я становлюсь несколько косноязычен, — но в конце концов я смог донести свое предложение: соорудить седло под размер собаки, чтобы племянник и племянница егеря могли ездить на ней, не боясь свалиться. Лично мне идея показалась отличной — оседланная собака, здорово! — но егерь, не поднимая глаз от земли, вежливо отклонил предложение. Так что мы попрощались второй раз, и они пошли своей дорогой.
Я всегда обожал собак. Кошки чересчур высокого мнения о себе, и компания из них неважная. Они совсем не понимают шуток и вечно блуждают в собственных мыслях. Иногда я прихожу к выводу, что все кошки — шпионы. Другое дело собаки — эти дурашливые создания готовы резвиться целый день. За всю жизнь, пожалуй, у меня было несколько дюжин собак — самых разных характеров, форм и размеров, — и хотя я с теплотой вспоминаю каждую из них, по-настоящему я был привязан лишь к одной.
Лет двадцать тому, на день моего рождения милый Гэлвей, лорд Сэлби, подарил мне прелестного щенка бассета. Его свора в то время была единственной на всю Англию (куда попала, я полагаю, из Франции), так что бассеты были весьма ценной и вдобавок необычной породой. Их легко узнавали по коротким толстым лапам, провисшей спине и мешковатым ушам — и столь же легко можно было подумать, что перед вами собака, которую слатали из остатков всяких других. Простейшая задача — ходьба, например, — для бассетов может явиться серьезным затруднением. Они похожи на чей-то неудачный замысел. Шуба их всегда скроена на вырост, живейшим примером чему — щенок, подаренный мне в тот день. Шкуры на нем было столько, что хватило бы одеться еще двум-трем псам, причем половина этой шкуры свисала складками с его физиономии, которая, несмотря на юный — всего несколько месяцев — возраст щенка, уже несла на себе печать Нежизненной Скорби.
Его страдальческие глаза были такими красными, будто он пытался утопить горе в портвейне, но хвост стоял смирно, как ручка водяной колонки, и отвращение, с которым он разглядывал гостей на моем обеде, сразу меня подкупило. Очевидно, стать подарком с яркой лентой на шее, быть врученным под смех и улюлюканье было для «его почти нестерпимым унижением. Именно это его выражение печали и глубокого презрения похитило тогда мое сердце и в то же время столь ярко воскресило в памяти образ давно ушедшего Папиного брата, Леонарда.
(Дядя Леонард был в некотором роде военным. Чаще всего я вспоминаю его одиноко сидящим в бильярдной, где он лошадиными дозами поглощал виски и медленно заполнял комнату дымом своей сигары. На правой руке у него не хватало мизинца, и однажды он сказал мне, что потерял его, потому что в детстве грыз ногти. Он погиб под Балаклавой в 54-м[1] — лошадь лягнула голову.)
Сходство между собакой и покойным дядей было столь разительно, что я начал подумывать, нет ли все-таки доли правды во всех этих разговорах о переселении душ, — и в итоге тут же назвал пса Дядей, что, кажется, его устроило так же, как и меня.
С этого дня мы стали не разлей вода, всюду ходили вместе, и, несомненно, во время нашего ежедневного променада мы составляли живописнейшую пару: я в одном из ярких жилетов, которые тогда носил, и гордый Дядя в ошейнике и пальтишке в тон, снующий рядом со мной, рыская по земле своим носом-картошкой.
Остается лишь надеяться, что он был счастлив, ибо физиономия его всегда хранила покинутое, измученное выражение, хотя в остальном Дядя был весьма бодрым и ласковым псом, потому я и считал его вполне довольным жизнью, да и во сне он не вздрагивал и не скулил, как многие другие собаки. Его чудесные висячие уши собирали всю грязь с наших проселочных дорог, и я многое отдал бы, если б мог почистить их прямо сейчас. Но как-то весенним утром он заметил кролика в поле неподалеку, погнался за ним и застрял в кроличьей норе. Я как угорелый помчался к дому и стоял посреди холла, созывая слуг с лопатами, но, когда мы вернулись и выкопали его, бедняга уже задохнулся. Я отнес его домой, сопровождаемый процессией слуг, и на следующий день похоронил его в уголке Итальянского сада.
Спустя годы, бродя по аллеям, я замечал, что болтаю с ним о том о сем, как будто он здесь, рядом со мной, и мы по-прежнему самые лучшие друзья. Даже теперь, когда меня разморит у камелька и я решаю, что пора в постель, вставая, я иногда рассеянно шепчу: «Пошли, Дядя».
По большому счету пес до сих пор со мной, после стольких лет. Где-то в глубине моей души он все так же без устали виляет хвостом.
10 октября
Последний тоннель почти закончен — бурные выдались деньки.
Когда этим утром мистер Бёрд вошел в столовую, неся под мышкой свернутую в трубочку бумагу, вид у него был, как обычно, самый непритязательный, но все его лицо светилось. Я заметил, что он немного... беспокоился, что ли... Глаза его то и дело вспыхивали, и вскоре я сам захмелел от предвкушения. За все эти годы мистер Бёрд и я прекрасно изучили друг друга, и он, конечно, был осведомлен о моей любви к схемам и картам, Но, когда он стал раскладывать на столе новый план, — оба мы, кажется, едва могли стоять на месте. Банка горчицы, чашка и блюдце были призваны нами придерживать завитые уголки карты. Затем мы с мистером Б. отступили на пару шагов, чтобы насладиться картиной в целом.
В самом центре карты помещался мой дом в миниатюре (нарисованный тушью, и, надо сказать, весьма похоже) в окружении конюшен и флигелей — все было подписано четким курсивом. Мастер перенес на карту целое поместье вокруг дома, аккуратно отметив каждую дорогу и перелесок. А затем, когда мы стояли, завороженно глядя на карту, мистер Бёрд осторожно извлек из кармана огрызок карандаша. Он поднес его ко рту, лизнул грифель, и я внимательно наблюдал, как он с точностью, которая сделала бы честь любому хирургу, чертил первый тоннель. Карандаш-пенек отправился к востоку от дома, невозмутимо рассек озерную гладь, взобрался на самый верх Кисельного Холма и сделал привал на задворках Уорксопа.
Мистер Бёрд приподнялся на локте и взглянул на меня. Я ответил ободряющим кивком. Едва заметный запах пота повис в воздухе между нами, и я подумал, что, должно быть, это наше Приглушенное ликование вдруг посреди большой прохладной комнаты заставило почувствовать запах разгоряченных лошадей.
В последующие несколько минут мистер Бёрд нарисовал еще три тоннеля, которые, покидая дом, протянулись, соответственно, к северу, югу и западу. Иногда они слегка отклонялись налево или направо, но в целом держались довольно прямо. Грифель мистера Бёрда довольно шустро наступал сквозь леса и поля, а когда он достигал конца тоннеля, я каждый раз отчетливо слышал липкий звук, с которым карандаш отрывался от карты. След, который он оставлял, был не больше точки в конце предложения, но в этом крохотном пятнышке я совершенно ясно видел вход в тоннель, скалистый, как пещера.
Там, где подземные улицы выходили на поверхность, стояло по маленькому домику, каждый с надписью «сторожка» на месте фундамента. Домики, согласно карте, в настоящее время занимают Дигби, Харрис, Студл и Пайк — их работой будет по необходимости отпирать и запирать ворота, зажигать газ вдоль тоннелей, если в какой-то день они будут нужны после захода солнца, а также не пускать внутрь детей.
Теперь схема состояла из четырех карандашных линий, приблизительно одинаковой длины: дом, пустивший четыре корня, или, возможно, нечто смутно напоминающее циферблат компаса.
Но когда мистер Бёрд перевел дыхание и послюнявил карандаш в пятый раз, тоннели, проложенные им, полностью изменили картину. Он мастерски поместил второй крест поверх того, что уже украшал карту. Пирог, разрезанный на четвертинки, теперь был поделен на осьмушки, так что, когда работа карандаша была закончена, расположение тоннелей больше не напоминало компас, а походило скорее на спицы колеса, только без обода. Мне не сразу удалось сглотнуть, и на пару мгновений я почувствовал ужасную слабость. Кто бы мог подумать — Колесо, и мой дом — втулка!
Мистер Бёрд взирал на карту с такой нескрываемой гордостью, будто он только что сотворил тоннели легким взмахом волшебной палочки. Одной рукой он оперся о стол, другой — поправил на носу очки. Краем глаза я заметил, что он тоже подсматривает за мной. Затем минуту или две мы молча взирали на карту, упиваясь каждой деталью, пока радостная благодарность не заполнила меня всего и не выплеснулась наружу.