Подземный факел — страница 13 из 26

А отец не вернулся. В Интернациональной бригаде он был командиром взвода и погиб под Гвадалахарой. Через год не стало матери. У нее было больное сердце. Меня взял к себе ее брат. Детей у него не было. Он, его жена — вот и все семейство. Жилось мне там неплохо. Дядя работал сначала в Бориславе на нефтепромысле компании «Стандарт ойл», а затем — во Львовской «политехнике». В молодости ему удалось закончить Варшавскую академию. Для украинца из бедняков это было почти несбыточной мечтой. Но дяде посчастливилось. На его недюжинные способности обратил внимание польский профессор Пилляр, известный химик и знаток нефтяного дела. Со временем профессор взял к себе дядю своим ассистентом. Бульварные польские газетки начали было травлю преподавателя-украинца. Но вскоре умолкли. Пилляр дал им бой. Старого профессора знал весь научный мир, с ним приходилось считаться…

Я не раз видел Пилляра у дяди. Жаль, что мне в студенческие годы уже не пришлось слушать его блестящих лекций. Гитлеровцы расстреляли профессора под стеной городской цитадели в 1941 году вместе с группой львовских ученых…

Когда фашисты ворвались в город, дядя почти перестал выходить из квартиры. Дни и ночи просиживал в своем кабинете. Он не хотел замечать, что творилось вокруг. Изредка к нему наведывались знакомые, чаще других приходил его старый коллега еще по академии. Как только начинался разговор о положении на фронте или о «новом порядке», заведенном гитлеровцами на оккупированной территории, дядя всегда обрывал его одной фразой: «Политикой не интересуюсь, у меня свои заботы». Действительно, он работал много и напряженно. Еще в Бориславе, задолго до 1939 года, начал какие-то исследования, потом продолжал их во Львове, время от времени выезжая на нефтепромыслы.

Дядя был неразговорчивый и нелюдимый всегда. В годы оккупации он замкнулся в себе еще больше. Многого он не понимал. Да что говорить. Человек был далей от борьбы, от всего того, чем жили мой отец и его друзья, Дядя тешил себя мыслью, что наука есть наука и при любых обстоятельствах его домашняя крепость — кабинет — останется неприкосновенным, надо только ни во что не вмешиваться. Даже гибель Пилляра не рассеяла его иллюзий. Он считал это лишь трагическим недоразумением, тяжелой случайностью войны.

Работал дядя по шестнадцати часов в сутки. Так уж было заведено, что кофе и завтрак я носил ему в кабинет. Войду, бывало, поставлю молча на стол чашку и тихонько выйду. Не мешал ему, и он был доволен. Но как-то вечером я нарушил установленный порядок, принес ему бутерброды и вдруг спросил, что он чертит и пишет по ночам. К моему удивлению, дядя не рассердился. Возможно, он устал и хотел отдохнуть, а может, ему просто захотелось поделиться с кем-нибудь своими планами. Он взял меня за плечи и подвел к чертежной доске.

История загадочных кладов нефти, их фантастическая неприкосновенность не на шутку взволновали мое детское воображение. Дядю будто подменили. Он разговорился, рисовал все такими яркими красками, с таким увлечением, что я сидел как завороженный. Передо мной открывался таинственный мир подземного сказочного мертвого царства, которое ожидает своего храброго Ивана-царевича. Не знаю, может, как раз в те минуты я и стал нефтяником, — улыбнулся Бранюк. — Потом дядя долго и терпеливо объяснял мне чертеж, втолковывал, как будет действовать каждая деталь аппарата, который он конструировал много лет, начав еще там, в Бориславе. Далеко не все из того, что я услышал, было мне понятно, и все же мое сознание впитало главное: тайны нефтяных пластов для этого человека уже не существует!

После того вечера время полетело быстрее. В школу я не ходил, дружить с ребятами жена дяди мне запрещала. Она всего боялась, держала меня взаперти. И вдруг у меня нашлось занятие. Я уже смелее открывал дверь дядиного кабинета. Иногда молча наблюдал, как он работает. Иногда помогал ему — затачивал карандаши, резал бумагу… Так прошел еще один год.

Город голодал. Из квартиры вынесли почти все, что было ценного, и продали. Но, как и раньше, дядя ни на что не обращал внимания. Настроение у него было приподнятое, он завершал работу, которой посвятил двенадцать лет жизни.

Немцы чувствовали себя в городе неуверенно. Уже слышалась далекая канонада. Приближалась линия фронта. И, как гром, на нас обрушилось несчастье. На рассвете в квартиру вломились гитлеровцы. Забрали все чертежи, рукописи, черновые записи. Дяде приказали одеться и увезли его. С тех пор мы о нем ничего не слышали.

Днем город освободили советские войска, линия фронта отодвинулась на запад, а инженер Ростислав Захарович Крылач — так звали дядю — со своим архивом исчез бесследно.

Бранюк вдруг умолк, прислушался.

В комнату донесся приглушенный отдаленный треск. Короткие отрывистые звуки, усиленные эхом в горах, повторились еще раз и внезапно оборвались.

— Стреляют, — с тревогой в голосе сказал Бранюк. — Слышишь, Юрко? На границе стреляют…

МАЙОР ПЕТРИШИН ВЕРИТ

1

Полковник Шелест снизу вверх посмотрел на Петришина, невыразительно хмыкнул и отвернулся. Непонятно было, доволен он или, наоборот, разочарован и не одобряет мысли майора.

— С Вепрем ошибки не может быть, Терентий Свиридович, — упорно повторил Петришин. — Это он. И записка ему адресована. Но я не могу поверить, чтобы этот человек…

— Не верите? На психологию нажимаете? Нет, вы меня фактами убедите, фактами! — Полковник протянул майору маленькую записную книжку в синем переплете. — У меня факт вот здесь, в руке. С ним считаться надо. Так или нет, спрашиваю вас?

Они стояли друг против друга. Низенький, в сером костюме, Шелест едва доставал майору Петришину до плеча. В этом кабинете костюм полковника казался каким-то домашним и неуместным. Своей «штатской» внешностью Шелест совсем не похож был на человека суровой профессии. В нем трудно было узнать военного. Только четыре ряда орденских планок на лацкане его пиджака говорили о том, что первое впечатление может быть обманчивым.

За что и когда получал Шелест награды, знали не все. А майор Петришин знал. Они работали вместе уже несколько лет, и Петришин не обижался на старого полковника за его манеру иногда резковато выражать свои чувства.

Шелест еще раз хмыкнул, взял со стола и взвесил на руке тугую пачку денег, перевязанную шпагатом.

— Сколько?

— Двадцать две тысячи, — ответил Петришин. Его левая рука, обтянутая черной кожаной перчаткой, глухо стукнулась о подлокотник кресла.

Шелест поднял на майора глаза.

Петришин нахмурил брови, перехватив взгляд полковника. Майора всегда раздражало, когда обращали внимание на его протез.

После боя в Гнилом Яру Арсений Петришин вернулся из госпиталя с пустым рукавом гимнастерки. Писал рапорт за рапортом. Просиживал в приемных. Посылал письма в ЦК комсомола. Дважды ездил в Москву. И добился своего: оставили на границе. Правда, характер службы пришлось изменить. Он просился на заставу, но генерал, решавший его судьбу, покачал головой: «Нет. Пошлем на другую работу. Дело для вас новое, но не святые горшки лепят. Войдете в курс, узнаете что и как. Ничего страшного нет. Опыт придет, было бы желание».

В те дни и встретился Петришин со своим новым начальником Терентием Свиридовичем Шелестом. Тот только что прибыл из Берлина, где работал в аппарате советской военной администрации.

Как-то, зайдя к Шелесту домой, Петришин увидел в раскрытом гардеробе на вешалке аккуратно выглаженный мундир с погонами полковника Войска Польского. На четырехугольной фуражке с высокой тульей отсвечивал серебром одноглавый орел.

Заметив, что лейтенант обратил внимание на этот необычный в квартире полковника наряд, Терентий Свиридович как бы невзначай прикрыл дверцу шкафа.

Уже позже Петришин узнал, что Шелест где-то в лесах Люблинского воеводства командовал партизанским соединением польских и советских патриотов. В этом ничего удивительного не было. Старый член КПЗУ[16], рабочий-железнодорожник, Шелест был человеком необычной биографии. Его хорошо знали в партийном подполье во времена господства пилсудчиков. Он руководил комсомольскими ячейками на Волыни, был одним из секретарей окружкома партии. Когда фашисты подняли мятеж в Испании, Шелест бежал из Краковской тюрьмы и отправился в дальний путь. В Интернациональной бригаде знаменитого полковника Вальтера[17] коммунист с Западной Украины стал комиссаром батальона. У Терентия Свиридовича среди поляков много было верных, испытанных друзей.

Петришин в душе завидовал этому седому старому бойцу, не подозревая, что и на него, Петришина, тоже с восхищением смотрят молодые офицеры, которым выпало вместе с ним работать теперь, после войны.

Полковник набрал номер телефона.

— Задержанного — ко мне! — коротко бросил в трубку и повернулся к Петришину. — Что ж, посмотрим, какой ты психолог, Арсений Тарасович.

Дежурный сержант ввел высокого плотного мужчину. Шелест жестом показал ему на стул. Мужчина сел, положил руки на колени.

Майор сбоку видел большой мясистый нос, мохнатую бровь, заросшую щетиной щеку. Круглая лысая голова низко сидела на короткой багровой шее. Мускулы, выделявшиеся под узкой рубашкой, говорили о большой физической силе задержанного, хотя был он уже немолод.

— Фамилия? — перебирая на столе бумаги, спросил полковник.

— Панас Михайлович Кобец.

Задержанный ответил торопливо, с готовностью. Он погладил рукой свое блестящее безволосое темя. Толстые пальцы заметно вздрагивали.

Это было не совсем понятно. Майор Петришин ожидал другого. На Шелеста растерянность лысого, казалось, не произвела впечатления.

— Будем считать, что Кобец, — кивнул полковник. — Год рождения?

— Тысяча девятьсот четвертый, пан следователь. Старый уже, помирать скоро, а я еще надеялся… — Он осекся, испуганно глянув на полковника, думая, видимо, что тот перебьет его. Но Шелест молчал. Он слушал. На его лице промелькнула заинтересованность. Кобец заметил это, зашевелился, заскрипел стулом. — Виноват я, знаю… Судите. Зато дома теперь я, на своей земле. Может, еще вернусь, поживу немного. Пан следователь, я вам, как на исповеди, ничего не утаю. Не мог больше, измучился душой. Родной край во сне видел каждую ночь, бог святой свидетель.