— Попроси Марка уступить тебе одну из его приемных. Не подражай кропателям стихов, арендующем развалюшку где-нибудь на окраине, где сидят на досках, положенных на чурбаки, а настоящие сиденья только в первом ряду. И тут же стоят носильщики, готовые унести арендованную поэтом скудную мебель, если он задержится дольше обусловленного срока.
— Арендная плата составляла тридцать тысяч, — проговорил Лукан.
— Вот именно. Я и говорю, что тебя надули.
— Все мы обманываем или обмануты, — заметил Сцевин, о котором как-то позабыли. — Вся соль остроумия в краткости.
Я стал прислушиваться к словам Цедиции. Кажется, она старалась выражаться как можно точнее, видя, что я плохо соображаю.
— Неподалеку от Марсова поля, близ реки, есть очень подходящее, не слишком просторное помещение. Ты бывал в той стороне? Это мое излюбленное место для прогулок по Риму. По всей вероятности, завтра среди дня я загляну туда посмотреть, что хорошего есть в лавках.
Она пристально поглядела на меня, чтобы убедиться, что ее слова дошли до моего сознания. Я старался придумать какой-нибудь замысловатый комплимент, но у меня ничего не вышло.
— Мне тоже нравится эта часть города. Я нередко там гуляю.
— …Никто меня не провел. Я отлично разбираюсь в делах. Вдобавок это было просто благотворительностью.
— Чтобы заполучить надежного арендатора.
— Это случайность.
— Значит, тебя провели.
— Все мы обманщики, или обманутые, — повторил Сцевин. — Мне плевать, что получится из наших планов, раз мы ниспровергаем основы. Все виноваты. Да погибнем мы все!
— Мы можем встретиться хотя бы в торговых рядах, — продолжала Цедиция. — Я очень люблю заходить в лавку Сосибиана. У него можно купить прекрасный хрусталь по сходной цене.
Я наклонил голову, не в состоянии ответить. Она зевнула и поднялась.
— Пора уводить своего супруга. Он держит в руке чашу и не пьет. Это плохой признан.
Полла очнулась. Она стала гладить флейтистке лицо, рот, шею. Девушка встрепенулась, глаза ее загорелись, и щеки вспыхнули. Цедиция снова зевнула и потянулась всем своим роскошным телом. Полла сдернула с девушки одежду, обнажив ей грудь.
— Посмотрите, какая она юная! — пронзительно воскликнула она.
VI. Гней Флавий Сцевин
По дороге домой он постепенно трезвел. Он то и дело приподнимал занавески, чтобы впустить свежий ночной воздух, и жадно, глубоко дышал; ложился, и тут же снова поднимался, выглядывая наружу и стараясь разглядеть в темноте улицу, по которой его проносили, прислушиваясь к звукам, не заглушенным тяжелым дыханием носильщиков. Его пальцы сжимались и разжимались, его мучило ощущение двойного движения: мерные шаги носильщиков и стремительный полет его мысли, обгонявшей носилки, перебрасывавшей его за повороты улиц, которых они еще не достигли; он уже оказывался в атрии своего дома, но тут же был отбрасываем назад во времени и пространстве к исходной точке, где его оцепенелое тело покачивалось в такт поступи сонных носильщиков, проносивших его мимо знакомых мест, казавшихся таинственными во мраке. «Здесь, — вспоминал он, — я оскорбил Торпилия, а тут чуть не обнажил кинжал, а вот там купил вырезанную из слоновой кости странную фигурку девушки с рогами». Хмель испарялся по мере того, как его, потряхивая, тащили дальше, и легкие стрелы мыслей уносились вперед, пронзая мириады предметов, тяжеловесную статую его отца, подушку его постели, третью строку свитка «Увещаний» Эпикура: «Любая дружба желательна сама по себе». Какова главная мысль этого афоризма? Он не мог ее уловить и с тревогой доискивался, ему хотелось откинуть подушку и посмотреть, что под ней, хотелось лечь и сразу встать, пойти в беседку на искусственном холме в дальнем углу его сада и там встретить зарю, ощущая дыхание утреннего ветерка в волосах и приближение судьбы вместе с порхающими вокруг воробьями и пробивающимся сквозь тучи светом нового дня, чудесно рожденного среди сверкающих в небе хрустальных блесток; его тошнило, он чувствовал, что его быстро несут то вверх, то вниз по винтовой лестнице, то вверх, то вниз, и этому нет конца; он невесом и все крутится и крутится в спиралях новой жизни, вспоминая хрупкое тело флейтистки, гибкой, как змея, клубок тепла; он должен непременно проникнуть куда-то сквозь него, как это было в момент экстаза, куда-то, куда-то… и желает обладать другой женщиной, любой, только не Цедицией, но сознает, что он слишком устал, слишком вял и ненавидит свое бессильное тело, как бы выдавливаясь из него, ведь он прорвался сквозь тело в тот миг вихревого восторга, бегства в иной мир, головокружительного полета на ветру. Один из рабов споткнулся, и Сцевин выругался.
Время — самая случайная из случайностей. Оно сопровождает все дни и ночи, времена года, состояния деятельности и покоя, движения и отдыха. Ничто, существующее в самом себе; прошедшее, настоящее и будущее различаются лишь благодаря постоянному существованию тела. Ничто, которое можно постигнуть, как вещь в себе, независимо от движения и покоя материи. Значит, это сущность всякой сущности. Его рука, стремясь пробиться сквозь стену настоящего к неуловимому будущему, потянулась за кинжалом, которого при нем не оказалось. Тут ему вспомнилось другое изречение из того же свитка: «Необходимость — зло, но нет необходимости жить во власти необходимости». Когда он прочел эти слова, все для него прояснилось, он обрел оправдание и облегчение жизни, но сейчас смысл от него ускользал. В полусне он чувствовал, что плывет по волнам призрачного покоя. Он все же непрестанно сознавал колеблющуюся сумятицу сердцевины вещей, ощущая свой живот, свой разум как застывшую пену хаотической энергии, и метался взад и вперед, сбиваясь с пути, но упорно описывая все новые круги и поднимаясь к точке, откуда внезапный вихрь отбрасывал его к месту отправления и вновь кружил в пространстве, пока его не вырвало.
Когда они добрались до дому, Цедиция стала распоряжаться, указывая встретившим их заспанным рабам, как его вносить, а он ворчал на них, требуя, чтобы они несли осторожно, не ударили головой или ногой о косяки дверей или о перила лестницы, и вот ложе поднялось навстречу, поглотило его невесомое тело, и он испытал торжество, но тут перед ним очутилась Цедиция, снисходительно смотревшая на него сверху вниз и куда более властная, чем он сам, улыбающаяся, нет, не улыбающаяся, а выражающая неимоверное удовлетворение какой-то глубоко скрытой пакостью, и ему захотелось прогнать ее, пусть она подавится этим юным оболтусом из Испании, потакающим тщеславию нашего эпического поэта своим наивным восхищением, так ей и надо! Тут его снова закрутила вихревая путаница времени и пространства, непрерывное движение вибрирующих и перемешанных атомов и понесла к потолку, где каждая выпуклость лепного узора была утомительно знакома и напоминала тело Цедиции десять лет назад, прижимающееся к нему и толкающее его к пределу, который его всегда отпугивал, какое-то скопление атомов, колеблющихся в пустоте, разделяющей их, но не способной поддержать, атомов, притягивающих и отталкивающих друг друга; тело и дух в момент крайнего изнеможения распадались и куда-то рушились наискось, предчувствие смерти и судорожный кашель, спутанность мыслей и тошнота, но вот смерть исчезла, прошла сквозь самое себя, как через дверь, куда-то в бесконечную перспективу зыбких улыбок и извилин женского тела, ушла и все же никогда не уходила; тут он вспомнил, стал шарить у себя под головой, растянув сухожилие в предплечье, и обрел то, что ему было нужно, — кинжал, вынул его из ножен, задев кончиком мочку уха, взмахнул над собой так, что, урони он кинжал, острие угодило бы ему в переносицу; заметались и засвистели огни на туманном ветру, огромные скопления воды, и воздух бурно устремлялся во все пещеры земли, унося куда-то и его, и он почувствовал, что выронил из ослабевшей руки кинжал, но тот упал на подушку и проколол ее, и вот он плывет в мглистой безмерности, и в момент, когда он был уверен, что растворился в блаженной безымянности, к горлу подступила желчь, но он успел повернуться, и его вырвало на пол, его бросало из стороны в сторону, и он все ждал, что обретет покой в мертвой точке, но покой не наступал, да и не мог воцариться в бесконечном распаде и воссоединении атомов; все вновь и вновь спиральный взлет и тошнотворное падение к исходной точке.
— В следующий раз я убью этого чудовищного безумца, — поклялся он. — Я обрету покой в мертвой точке. Это против моих философских убеждений, но что поделаешь?
Как будто божественный царственный безумец, доведя до логического конца все фантазии и нелепые прихоти, разрушая самое основание, на котором покоилось наслаждение в сокровеннейших садах Эпикура, все опошлил, изъясняясь на языке власти, и преградил путь самым невинным изменениям или обновлениям. Грузный, все заслоняющий призрак, все искажающее пугало, которое следовало убрать с дороги, сдуть громким взрывом смеха, чтобы можно было свободно дышать.
Открыв глаза, он увидел стоящего перед ним вольноотпущенника Милиха, который помогал ему подняться на постель. Ему хотелось сказать, что на полу ему лучше, но он только выдохнул воздух. Милих взял кинжал и положил под подушку.
— Я умираю, — наконец выговорил Сцевин. — А если нет, то почему бы мне не умереть?
Ему стоило больших усилий произнести эти слова, он перевел дыхание, и ему стало лучше. Он все смотрел на Милиха, тело которого становилось все тоньше, как струйка дыма, поднимающаяся из отверстия в крыше.
— Не принести ли что-нибудь горячее, приложить к животу, господин?
— Я умираю, — пробормотал Сцевин. — Я откажу тебе., свой желудок в завещании. Ты знаешь, я страдаю от газов…
Глаза его закрылись, и он стал дышать громко, но ровно. Милих некоторое время смотрел на него, потом сунул руку под подушку, извлек оттуда кинжал и в раздумье провел пальцем по лезвию. Заметив прореху в наволочке, он пригладил ее. Лицо его передернулось. Он положил кинжал обратно под подушку и закрыл лицо руками. Между пальцами уныло проглядывал его глубоко запавший глаз.