Я пошел к себе и окунулся в холодную ванну. Освежившись, велел Фениксу причесать меня и помазать мне волосы, что он делал превосходно. Я благословлял Поллу за ее приглашение, которое позволяло мне убить время. Она влекла меня с самого начала, и я порой забавлялся, воображая, будто она в меня влюбилась. Не то чтобы я думал об этом серьезно, но слухи о ее неладах с мужем подзадоривали меня. Если б она и впрямь увлеклась мной, честь и благоразумие не позволили бы мне пойти ей Навстречу. Все же меня разбирало любопытство, и я волновался.
Ей очень шло нежно-голубое платье. Оно было не такое прозрачное, как то, в каком она была во время обеда, но сквозь тонкую ткань проглядывали темные точки сосков. Серебряная тесьма в волосах, ожерелье и серьги из серебряных лунок. Ее серо-голубые глаза порой покрывались дымкой и тогда казались зеленовато-карими. Нелегко было противостоять ее хрупкой нежности, прелести спелого колоса, в этот вечер как-то особенно золотившегося. Я ощутил потребность хотя бы прикоснуться к ее руке. На лице у нее застыло выражение смутного удивления, глаза смотрели пристально, словно оценивая меня. Мне хотелось ей сказать, каким изменчивым кажется мне ее облик. Цвет лица, его контуры и линии тела всякий раз представлялись мне иными. И все же ее неуловимый образ запечатлелся у меня в памяти более четко и прочно, чем образы других женщин. Я позволил себе только спросить, какие литературные вопросы дерзают тревожить ее мысли.
Она посмотрела на меня с искренним любопытством, которое показалось бы оскорбительным и вызывающим, будь у нее не столь благородные манеры. Потом она улыбнулась и сказала, что Лукану не хочется, чтобы она открыто проявляла свой интерес к литературе.
— Как тебе известно, он недолюбливает ученых женщин. Он предпочитает сдержанное, спокойное и бессловесное восхищение. Надеюсь, я не лишена сдержанности, и, пожалуй, постараюсь быть спокойной, на решительно отказываюсь от бессловесности. Когда-нибудь я покажу тебе свои поэмы, и мы вместе почитаем Сапфо и Эринну.
Мы обсуждали проблемы метрики латинских сапфических стихов и сравнивали опыты Катулла и Горация. Я упомянул, что в Кордубе на публичном диспуте доказывал превосходство Горация, но в Риме мои взгляды значительно изменились. Теперь я даже думаю, что если мы прочтем эти поэмы, я отдам предпочтение Катуллу.
— Я того же мнения, — сказала Полла. Потом она спросила, не думаю ли я, что поэтесса добьется большей выразительности стиха и крепости формы, если всецело отдастся любви, подобна Сапфо. Она говорила просто и доверчиво, как если бы обсуждала самые обыденные вопросы.
— Моя подруга Сабиния пыталась сочинять на брачном ложе, надеясь, что от этого стихи обретут большую ритмическую силу, но мне так и не удалось обнаружить, чем они разнятся от остальных. — Она вздохнула и все с тем же простодушным и безмятежным выражением опросила, имеет ли слово «спарта», встречающееся у Гомера в значении «канат», отношение к испанскому ракитнику «спартум», и процитировала строку из второй песни «Илиады»:
Древо у нас в кораблях догнивает, канаты истлели[29].
Я сказал, что не знаю наверное, но думаю, что едва ли ахейцы торговали с Испанией за много лет до того, как Эней приплыл в Италию. Мне вспомнилось, что Варрон упоминает об этом предмете в своих «Древностях», и я предложил сходить в библиотеку и порыться в свитках. Она сказала, что труды Варрона лежат на полках и служанка их принесет.
Пока искали свитки, мы выпили сладкого густого критского вина из сушеного винограда. Она спросила, о моих планах и впечатлениях от Рима и почему приехало столько танцовщиц из Гадеса. Ее загадочное замечание навело меня на мысль, что она раздумывает, не пригласить ли меня в Байи, и, позабыв о своем решении, я бросил на нее пылкий взгляд. Но все же я непрестанно вспоминал Цедицию и твердил себе, что если я не увижусь с ней, то я погиб.
Принесли свитки. Мы стали внимательно их просматривать. Я развертывал их правой рукой и несколько раз коснулся Поллы плечом. Она поглядела на меня своими огромными глазами, ее губы были совсем близко от моих, и я уловил на ее матово-белом лице какое-то исступленное выражение. Я внушал себе, что нужно ее остерегаться. Мне было неясно, испытывает ли она прилив вдохновения или же ей нравится сидеть рядом со Мной. Быть может, она всерьез поссорилась с Луканом и решила пококетничать со мной, чтобы раздосадовать его и заставить пойти на примирение. В таком случае она в нужный момент оттолкнет меня. А я потеряю расположение мужа и жены. Наконец, мне посчастливилось найти примечание, которое я смутно помнил, в двадцать пятой книге. Я пробежал его глазами и кратко рассказал содержание.
— По словам Варрона, упоминаемый Гомером ракитник рос в окрестностях Фив. Как раз в дни Варрона испанская разновидность растения была привезена в Грецию. Либурнийцы привязывали свои корабли к причалу ремнями, а греки пользовались канатом, свитым из волокон конопли, льна и других растений.
— Теперь ясно, — заявила она, — но у меня есть еще немало вопросов. — Она коснулась моих губ указательным пальцем. — На сегодня довольно. — Она зевнула и потянулась. — Как тебе нравится моя приятельница Цедиция?
Ее вопрос застал меня врасплох, и волнение, вызванное ее прикосновением, вмиг улетучилось.
— Я видел ее только мельком. Она производит впечатление приятной и умной женщины.
— А ее внешность?
— Мне кажется, она очень красива. Но я ее почти не знаю.
Она следила за мной с лукавой улыбкой. Я был окончательно смущен. Уж не рассказала ли ей Цедиция? Если я попытаюсь ее поцеловать, как меня подмывает, она тотчас же сообщит об этом Цедиции. Если она только что-нибудь заподозрила, то проявление моей нежности вызовет смертельную вражду и соперничество закадычных подруг и я попаду в скверную историю. Кто бы от этого ни выиграл, я наверняка проиграю. У меня пропало желание воспользоваться благосклонностью Поллы.
Она сразу почувствовала во мне перемену. Несомненно, у нее были свои намерения. Отстранившись от меня, она отчужденным тоном, холодным и презрительным, сказала:
— В самом деле? Ну конечно, вы едва знакомы.
Она откинулась назад, и приподнялись ее маленькие безукоризненной формы груди, а тонкое, облегающее тело одеяние обрисовало ноги. Я понял, что она меня подзадоривает и ей все известно о Цедиции — то ли та сама ей рассказала, то ли донес подкупленный ею раб Сцевина. Если я не устою, она ухитрится увезти меня с собой в Байи, и тогда прощай навсегда, Цедиция. Я уже сдавался и оценивал создавшееся положение. Меня неудержимо влекло к Полле, к тому же, уехав в Байи, я избежал бы опасности, угрожающей мне в Риме. Но это было бы двойной изменой Лукану — я не только вступил бы в связь с его женой, но и покинул бы его в час грозной опасности, доказывая, что ни в грош не ставлю его дружбу. Таких поступков не прощают. В Байях меня ждало бы неземное блаженство с Поллой, какого я никогда не испытаю нигде на земле. Я спас бы свою жизнь, но заклеймил и опозорил бы себя навеки.
Потом я подумал с болью в сердце, что, должно быть, неправильно расцениваю поведение Поллы. Малейшее посягательство на ее целомудрие, несомненно, вызовет благородное негодование матроны, и она велит вышвырнуть меня из дома. Разве не могла она жестоко отомстить мужу, изобразив меня ему неблагодарным негодяем? Она даже могла рассчитывать, что такой удар сломит его, он заболеет и отойдет от заговора. Возможно, ей хотелось именно его увезти с собой в Байи, а домоправитель и я были всего лишь заслоном, за которым скрывалось ее изобретательное властолюбие. Я чувствовал, что должен что-то сказать или сделать. Время утекало, словно кровь из раны, нанесенной в сердце, я совсем обессилел, и у меня не вырывалось ни слова, ни жеста. Я смотрел на Поллу, и она менялась у меня на глазах. Исчезало ласковое выражение, сменяясь колючей жестокостью. Ее серые глаза блестели, как холодная сталь в утренних лучах. Мне хотелось молить ее в отчаянии: «Скажи, чего ты хочешь, и я исполню твое желание! Открой мне, чего ты хочешь. Я готов изменить всем и всему на свете. Лукану и Цедиции, правде и поэзии, презреть клятву, узы братства, мечты о справедливости, возвышающие человека! Только не мучай меня!..»
— Скажи мне… — начал я, но слова замерли у меня на устах.
— Что мне тебе сказать? — спросила она глухим бесстрастным голосом. — Ах, ты опять о литературе.
Она встала и сложила руки на груди. Теперь я был уверен, что первое впечатление не обмануло меня. Она хотела бежать со мной в Байи. Возможно, я преувеличивал твердость ее характера. Кто-то должен был ее толкнуть на решительный шаг — на отъезд из Рима в этот роковой час. Быть может, ей даже хотелось спасти меня, и она считала, что Лукан злоупотребил благоговением провинциала перед героями и впутал меня в заговор. А теперь я навсегда восстановил ее против себя. Меня угнетало сознание невозместимой утраты, словно я упустил единственный в жизни случай обрести полное счастье на земле. Я не мог отделаться от этого чувства, хотя и убеждал себя, что сущее безумие основывать свое счастье на бесстыдной измене, причем допускал, что все мои соображения были высосаны из пальца.
Она остановилась на минуту в дверях.
— Если в ближайшее время ты увидишься с Цедицией, передай ей, что я прошу ее навестить меня.
Теперь я удостоверился, что Цедиция ей открылась и она хочет, чтобы я это знал. Но я чувствовал, что нас разделяет пропасть, через которую не перекинуть мостика. Я оскорбил ее самолюбие. Я угадывал ее затаенную, как задержанный вздох, мысль: «Кто угодно, только не эта женщина». Я холодел от ужаса, предчувствуя соперничество и вражду, которые возникнут между близкими подругами. Быть может, Полла и обратила на меня внимание, лишь узнав про мое свидание с Цедицией. Но вот она удалилась.
Без нее стало душно и тесно. Я бесцельно бродил по комнате, переставляя вещи с места на место. Потом мой взгляд упал на Феникса, который стоял в дверях с убитым видом.