Подземный гром — страница 79 из 93

— Мне удалось удрать, когда в усадьбе вспыхнул пожар. Думаю, что не случайно.

После небольшой паузы кто-то спросил хромого, почему же он так думает. Тот усмехнулся.

— В тот день я топил очаг. Истопник был болен. — Он поймал блоху и раздавил ее.

Какая-то женщина судорожно закашлялась. Ее стали колотить по спине, кашель прекратился, и она, еле дыша, упала навзничь. Хромой прибавил, что на двух его приятелей напали в ноле быки и подняли их на рога. Одноглазый заметил, что могло случиться что-нибудь и похуже.

Я заговорил с сидевшим рядом стариком. Древним и беспомощным. Задыхаясь, он рассказал, что был рабом и, когда обессилел и уже не мог работать, его выбросили на свалку. Над ним сжалилась одна нищенка. Я вынул из своей сумки хлеб и сыр и угостил его, потом сообщил ему, что в случав, если больного раба выбросят вон и он выживет, он может требовать, чтобы его освободили. Его мало интересовали законы и гораздо больше заботило, что, оставшись без зубов, он не мог грызть корки и приходилось долго размачивать их слюной. Он попросил меня отдать еду женщине.

— Она сварит мне что-нибудь, что я легко смогу проглотить.

Поблизости желтоволосая молодая женщина искала в голове у ребенка, и тут же какой-то верзила бродяга пел!

На стук мегера отворила дверь:

«Знать нищих не хочу! Пошел отсюда!

Вчера ротастый малый постучался;

Взяв деньги и любовь мою, удрал»[51].

Несмотря на обездоленность, здесь царили дружелюбие, удовлетворенность и мир, чего я еще нигде не встречал. Спокойствие отчаяния, отдых на смертном ложе. Такая атмосфера действовала на меня умиротворяюще. Всем этим людям были чужды общепринятые нормы морали, и они были способны либо на откровенную жестокость, либо на редкостные братские чувства. Во всяком случае, у них нельзя было встретить фальши — незачем было обманывать самих себя и других.

И видел раба с ужасными шрамами на руках и ногах. Старик объяснил мне, что его распяли за то, что он досадил своей госпоже, и оставили на кресте, сочтя умершим. Товарищи ночью сняли его с креста и прятали, пока он не окреп и не смог бежать.

— Они всякий день распинают нас, — сказал старик самым обыденным тоном. Он был родом из Мезии, и его продали родители в голодный год. — Все это я припоминаю ровно сквозь туман. Будто дымом все заволокло. Не помню ни одного слова на родном языке. И все-таки мне снится моя деревня.

Родители и шестеро их детей разводили костер из щепок, пристроившись среди развалин дома, от которого остались лишь стена да ночной горшок, застрявший среди обломков кирпича. После Пожара они перекочевали сюда с Авентинского холма, где прежде в трущобах ютилась беднота, а теперь освобождалась площадь для роскошных особняков, отчего становилось теснее в остальных кварталах. Архитекторы не соблюдали узаконенную высоту зданий, пользуясь тем, что власти наблюдали только за фасадами. Они занижали высоту помещений, чтобы возвести один или два лишних этажа.

Пока мы разговаривали, стемнело, порывом налетел холодный ветер и осыпал нас дождем шуршащих листьев. Я помог старику подняться, он побрел, прихрамывая, и улегся, кряхтя и охая, под низкой полуразвалившейся стеной. Нищие и бездомные попрятались кто куда, за исключением тех, которым было безразлично, вымокнут они или нет. Женщина с двумя младенцами и нищий с повязкой на глазу прижались к стене, я с ними.

— Мне все-таки думается, оба ребенка твои, — хихикнул нищий, прижимаясь к ней. Она возразила — ведь один старше другого на шесть недель, — Докажи. — Он положил руку на ее тощее угловатое колено. Старик стонал, жалуясь, что никак не может умереть.

— Если бы только я вернулся в Мезию, я упал бы на землю и умер счастливым.

Стало совсем темно, прокатился гром. Я остро ощутил потерянность, одиночество и безнадежность. Я дрожал всем телом. И снова я почувствовал реальность смерти. Волосатая рука на острой тощей коленке, шершавая шея и хлипкое дыхание старика, хнычущий ребенок со сморщенным лицом, кружившиеся на ветру отбросы — все это говорило мне о смерти, которая является основой всех вещей, подобно тому как неодушевленный костяк несет на себе живую плоть. Страх смерти, который я испытывал, сидя под арестом, был ничто по сравнению с овладевшим мною грозным предчувствием конца.

Я обретал здесь, то, чего искал в своих странствиях, — правду, которая все время скрывалась от меня за ширмой условностей, и страх, от которого все мы прятались, делая вид, что напуганы всякими мелочами. Я вспомнил отражение своего лица в полированном зеркале цирюльника, в которое взглянул после ареста. Меня испугала мрачная унылая физиономия, безликая, как череп, чье угодно, только не мое лицо. Теперь мне казалось, что то было лицо моей смерти. Вот что дал мне Рим. Мне надо было прийти к этим обездоленным и выброшенным на улицу отщепенцам, чтобы постигнуть смысл его дара, то был дар Горгоны.

Оглушительный удар грома, все мы прижались друг к другу. Одноглазый нищий первый выглянул из-за прикрытия.

— Стена обрушилась! — крикнул он и бросился туда.

Преодолевая страх, я последовал за ним. Высокая стена обрушилась, похоронив под собой тех, кто укрылся под ней. Мы принялись остервенело растаскивать кирпичи и балки, раздирая себе в кровь руки. Ветер свистел, снова нависли темные тучи. Но раскаты грома становились все глуше, гроза удалялась. Наконец нам удалось откопать убитых и раненых, и мы отнесли их на узкую, сбегающую под гору уступами улочку. Девушка со сломанной ногой, мужчина с продавленным черепом, девочка с рукой, чуть не вырванной из плеча. Мне хотелось убежать, скрыться подальше от крови и страданий. Отца многочисленного семейства ослепило. Его жену нашли мертвой. Женщина, кормившая двух младенцев, нянчила одного, оставшегося в живых.

— Я присмотрю за ней, — твердо сказала она.

Я перевернул тело старика. Его убила молния. Я начертал пальцем на земле рядом с ним: Мезия.

Наконец я решил уйти. Пока я спускался по уступам улицы, тучи разошлись и хлынул поток теплого золотого света.


Чувство какой-то безнадежной примиренности владело мною несколько часов, потом стало ослабевать. С особенной остротой я ощущал бездну между приятием и отрицанием. Между красотой и теплом жизни и жестоким насилием, искажающим все на свете. Временами мне казалось, что я не вынесу этих чудовищных противоречий и сойду с ума. Прельстившее меня обещание Изиды теперь представлялось мне обманчивым. На следующий день, в сумерках, возвращаясь с прогулки на Яникул, я услышал за спиной шум шагов. Ко мне подбежал человек, он шатался. Это был последователь Христа. Кажется, он тоже узнал меня.

— Они преследуют меня, — сказал он, остановившись.

Я огляделся. В стене обгорелого дома напротив нас виднелась щель, в которую мог забиться тощий человек.

— Спрячься там, — сказал я. — А я встану у стены.

Он повиновался. Я прислонился к стене в полной уверенности, что никто из прохожих не заметит щели. Через минуту в конце улицы показались человек шесть стражников. Подбежав ко мне, они остановились. Один поднес факел к моему лицу.

— Что ты тут делаешь?

— Жду свою девушку. Она опаздывает уже на добрых полчаса.

— Заберем его по подозрению, — предложил один из стражников.

Но вот подошел центурион. Он оттолкнул солдат. Его лицо показалось мне знакомым, и я тотчас узнал его: это был Юлий Патерн, друг Сильвана. Он сдвинул брови, соображая, кто я такой.

— Мы встречались с тобой, — сказал я. — У нас был общий друг.

Тут он узнал меня и велел солдатам отойти в сторону.

Я сказал им, что видел человека, пробежавшего мимо меня налево, и они устремились в эту сторону. Но Патерн остался.

— Я слышал, что тебя арестовали, — сказал он вполголоса, — но и только. — Он внимательно посмотрел мне в лицо. — Трудно тебе приходится?

— Да, но никто не может мне помочь. Я должен найти свою дорогу в жизни.

— Ты знаешь, что Сильван покончил с собой?

— Нет, я думал, его казнили. Я не знал этого. Но почему?

— Его выпустили на свободу. Но он винил себя в этой неудаче. Мне не все понятно. Я был страшно потрясен. Все еще не могу поверить.

Я покачал головой. Я тоже ничего не понимал. Глаза у меня увлажнились.

— Очень тяжело…

Он пожал мне руку.

— Мне надо идти. А что до малого, которого ты прячешь за спиной, брось его. Может быть…

Не докончив фразы, он повернулся и пошел за своими стражниками. Подождав немного, я помог беглецу выбраться из щели. Я хотел отряхнуть кирпичную пыль и сажу с его туники, он отстранился.

— Бог вознаградит тебя, брат.

Неверными шагами он побрел по улице в сторону, противоположную той, куда направилась стража. Я последовал за ним.

— Можно мне пойти с тобой? — спросил я.

— Тебя послал Бог.

Я быстро шагал рядом с ним, не зная куда. Он поворачивал то в один переулок, то в другой. Мы перешли через мост и углубились в сеть тесных улочек, наконец он остановился перед развалинами многоэтажного дома. Он осмотрелся по сторожам. Я не видел его глаз, но улавливал в них тревогу и настороженность.

— Мы встречаемся в третий раз.

— Ты хочешь войти? Подумай, прежде чем ответить.

— Да, хочу.

Я не знал, куда мы войдем. Я чувствовал только, что должен остаться с ним и узнать, где он почерпнул такую уверенность, почему он так грозно проклинает и так горячо надеется на спасение. Не говоря больше ни слова, он прошел вдоль развалин, нагнувшись, проскользнул под обвалившимися балками и спустился по ступеням в погреб. Подойдя к двери, он постучал: три быстрых удара, три медленных и снова три быстрых. Послышался лязг засовов, дверь отворилась. Он вошел и придерживал дверь, пропуская меня. Обширный подвал слабо освещали три глиняных светильника. Там находилось человек двадцать мужчин и женщин, сидевших на скамьях. В глубине помещения за грубо сколоченным столом сидел человек с седой бородой. Я остановился у двери, пока мой провожатый объяснял, кто я такой. Он торопливо сказал несколько слов.