…Он не успевает найти положение, в котором можно было бы отдохнуть хоть несколько минут, как слышится скрип отодвигаемых засовов и из приоткрывшейся двери высовывается голова дежурного надзирателя. Самого предупредительного из всех: в отличие от них он никогда не осыпает Димитрова площадными ругательствами, а именует с предельно доступной ему степенью вежливости; «господин поджигатель».
Вот и сейчас:
— Позвольте вас побеспокоить, господин поджигатель… Радостная весть: вам разрешена ограниченная переписка, сугубо личная, разумеется, а также чтение книг из тюремной библиотеки. Хочу вас предупредить: по неразумию нашего библиотекаря в его коллекции нет коммунистической литературы.
Он в восторге от своего остроумия. Как долго, наверно, он сочинял и репетировал эту тираду!..
Значит, теперь можно будет написать маме, родным! Подать весть товарищам на воле. Знают ли там, что он жив, что он борется и будет бороться до последнего вздоха, открыто отстаивая свои идеи и разоблачая фашизм?..
— Вот вам для начала…
Надзиратель издали показывает листок, выглядывающий из распечатанного конверта, — предвкушает, как «господин поджигатель» рванется к нему и вскрикнет от внезапной боли.
Со спокойным достоинством, не шелохнувшись, Димитров ждет конца этой сцены. Трюк не удался. Швырнув конверт на пол, надзиратель уходит. Лязгают засовы, грохочут огромные замки… Вот теперь можно поднять конверт, извлечь оттуда дорогой листок, прочитать письмо.
Письмо от мамы.
БАБУШКА ПАРАСКЕВА
Сколько горя выпало на ее долю!..
Была девочкой — пришлось бежать из родного македонского села, спасаясь от турок. Замуж вышла за такого же бедняка, как сама. Счастье еще, что был грамотный, потому что она не умела ни читать, ни писать. Мужу своему сказала, что работать по дому будет за двоих, за троих, только бы выучил ее хоть немного грамоте. Так и училась — ночами. По библии.
Ох и доставалось же ей за библию от детей! Когда те подросли, конечно…
Библия всегда лежала на тумбочке возле ее кровати. Толстенная книга, аккуратно обернутая чистой бумагой, Дети привыкли к тому, что вечерами, оторвавшись от стирки или плиты, мама надевает очки, придвигает свечу и начинает водить пальцами по шершавым, тронутым временем страницам.
Однажды Георгий, придя с работы, сказал:
— Мама, зачем ты читаешь эту?.. — Он осекся, боясь сказать что-нибудь обидное. — Все, что здесь написано, — неправда.
— Как так неправда? — ужаснулась мама и, растерявшись от неожиданности, присела на кровать.
— А вот так: неправда!
И он стал рассказывать ей простыми, доходчивыми словами о том, что узнал в марксистском рабочем кружке.
— Я безбожник, мама! — с гордостью заявил Георгий, и тут она, быть может впервые, осознала, как он вырос, какой стал грамотный и разумный…
Вмешалась дочь, Магдалена — давно ли в куклы играла? — решительно поддержала брата:
— Я тоже безбожница!
И озорно сверкнула глазами.
— Вы, дети, на меня не нападайте, — примирительно сказала мама, — я хоть училась по библии, но ваши мысли понимаю и буду вам всегда помогать. А вы лучше меня подучите…
И они стали ее «подучивать», Библию с тумбочки мама не убрала, но все чаще и чаще читала совсем другое: газеты, где писали правду о рабочих, запрещенные книжки, которые тайком приносили ей сын и дочь.
Трех сыновей потеряла она: одного отнял у нее русский царь, а двух — болгарский.
Никола юношей уехал в Россию, стал работать переплетчиком в Одессе. Там была тогда довольно большая болгарская колония: молодежь и люди постарше стремились туда в поисках работы. В Одессе они поняли, что и на чужбине не лучше. Всюду бедный человек угнетен, а богатый — властвует. И что негде искать счастья — за него надо бороться.
Бок о бок с русскими большевиками работали в одесском подполье болгарские рабочие. Никола Димитров был одним из самых активных. Хоть и был для Николы русский язык не родным, но его страстные пропагандистские речи были понятны любому, и они привели в ряды большевиков десятки портовых рабочих, студентов, солдат.
А потом его предал провокатор. Вместе с пятнадцатью другими революционерами Николу судил военный трибунал. Приговор был такой: ссылка в Сибирь. Отец хотел хлопотать перед русским царем, но Никола наотрез отказался. «Отец, если хочешь, чтобы я покончил самоубийством, то принимай меры к моему освобождению… Я не преступник, чтобы просить милость у царя». Так написал он домой из тюрьмы — уже больной туберкулезом и, значит, обреченный на скорую гибель в сибирских снегах.
Так оно и случилось: через несколько лет он умер в ссылке.
Еще раньше на фронте погиб Костадин: его сдали в солдаты как «неисправимого революционера».
Вскоре пришла весть и о третьей смерти: Тодор, один из руководителей восстания против царского террора в Болгарии, был схвачен, подвергнут пыткам и убит.
Это были родные братья Георгия Димитрова — сыновья его матери.
Весной тридцать третьего года (ей было уже за семьдесят) смертельная угроза нависла еще над двумя самыми близкими ей людьми: в Берлине гитлеровские палачи схватили Георгия, а в Софии местные фашисты арестовали ее восемнадцатилетнего внука Любчо, за плечами которого был уже не один год подполья.
Но горе не сломило ее, а дало ей новые силы. Жизнь научила ее, что побеждает только тот, кто борется. Тот же, кто покорно ждет своей судьбы, становится ее жертвой.
Женщину, которая на старости лет мужественно решила бороться со всесильной фашистской судебной машиной, чтобы отстоять жизнь своего старшего сына, звали бабушка Параскева. Ее имя узнали вскоре вся Болгария и весь мир.
Г-же Параскеве Димитровой
и Магдалене Барымовой
Самоков, Болгария
Мои дорогие мать и сестра.
Ваши письма я получил… Особенно порадовало меня письмо нашей любимой мамы. То, что она, несмотря ни на что, так храбра, мужественна и полна надежды, является для меня большим моральным облегчением и огромным утешением.
Я всегда гордился нашей матерью, ее благородным характером, стойкостью и самоотверженной любовью, и сейчас еще больше горжусь ею. Желаю ей на долгие годы отличного здоровья и жизнерадостности, мужества и веры в будущее. Я уверен, что мы еще увидимся и будем счастливы.
…Само собой разумеется, что я… буду нести свой крест с необходимым мужеством, терпением и стойкостью. Только не подвело бы здоровье — все остальное будет хорошо.
Я стараюсь по мере возможности хорошо использовать свое заключение. В настоящее время я занят основательным изучением столь поучительной немецкой истории. К счастью, в тюремной библиотеке имеется несколько книг по этому вопросу. Это изучение много дает мне для правильного понимания и оценки международного значения нынешних событий в Германии…
Так как, по всей вероятности, я вынужден буду оставаться здесь еще некоторое время — такие политические процессы, к сожалению, обычно тянутся очень долго, — я был бы вам очень благодарен, если бы вы прислали мне кое-какие вышедшие за последние годы новые книги по истории Болгарии, об участии Болгарии в балканской и мировой войнах и об экономическом и политическом положении Болгарии… Надеюсь, что мне разрешат получать эти исторические, научные и экономические книги на болгарском языке и что мне их передадут…
…Мне очень тяжело, что до сих пор я, к сожалению, не могу знать определенно, что стало с Любой. Она тяжело заболела еще в 1930 году и не смогла добиться никакого улучшения. Последним известием, полученным накануне моего ареста, было то, что я должен был подготовиться к ее скорой кончине. Вероятнее всего, это уже произошло. Во всяком случае, я потерял мою незаменимую подругу жизни фактически в такой момент, когда она мне особенно нужна! Вы хорошо знаете, что для меня означает эта потеря. Это самый большой удар за всю мою жизнь.
Пишите мне, пожалуйста, чаще!
ВСЕГДА ВМЕСТЕ
Любы к тому времени уже не было в живых, но Димитров об этом еще не знал. Он понимал только, что ее положение безнадежно, и готовил себя к самому худшему. В полутемной, сырой камере, оторвавшись от книг, от тетрадки с рабочими записями, которые помогали ему вести поединок со следователем Фогтом, Димитров возвращался мысленно к кажущимся уже бесконечно далекими годам их молодости.
Что связало их? Сначала — чувство, а потом — общие интересы, общее дело, которому они готовы были посвятить свою жизнь? Или сначала они нашли друг в друге товарища по борьбе, и уж потом пришла любовь? Сам Димитров не мог ответить на эти вопросы. Да и Люба вряд ли смогла бы…
Все у них с Любой было общим: и работа, и интересы, и радости, и тревоги. В конце концов даже и язык… Сначала было трудно: Любе не всегда удавалось точно, с той глубиной, с какой она думала, выразить по-болгарски свою мысль; а языка Любы, как ни казался он понятным и близким, Димитров не знал. Ведь Люба была не болгаркой, а сербкой, и звали ее, собственно, не Люба, а Любица. Любица Ивошевич.
Он встретил ее в софийском рабочем клубе: незнакомая девушка горячо спорила о чем-то с обступившими ее рабочими. Димитрова поразила та страсть, с которой она говорила, — видно было, что для нее это не просто слова, а выношенное, выстраданное. Иностранный акцент, ошибки и неточности не портили речь, наоборот, делали ее еще более живой и естественной. И это прелестное, открытое лицо, волосы редкой красоты: совсем не по-болгарски они уложены в тугой узел на затылке и перевиты лентой.
А потом Люба читала свои стихи: они показались Димитрову прекрасными.
Много лет спустя, когда ее стихи случайно попались ему на глаза в югославском журнале, Димитров написал своей Любе такие восторженные строки: «С истинным наслаждением прочитал три твоих стихотворения… В тебе счастливо сочетаются поэт и революционер, поэзия и жизнь, сильное и глубокое поэтическое чувство и жизненный опыт…»