Поединок. Выпуск 15 — страница 47 из 101

— Уже уходишь?

— Да не совсем, — поспешно откликнулся Горохов. — Еще кофе…

Ружин увидел, как неприметная дверка возле эстрады открылась и кто-то вышел из нее, двое. Ружин узнал Рудакова и прокурора Ситникова.

— Не будет тебе кофе, Горохов, — сообщил он. Горохов оглянулся и опять превратился в вышколен-ного официанта, развернулся суетливо, плечи упали, подтаяли словно, голова вперед подалась, навстречу.

— Что с тобой? — искренне удивился Ружин. Горохов вздрогнул, но не обернулся.

— Не знаю, Серега, — сказал он тихо. — Не знаю! Что-то случилось, а что и когда, не знаю. Жить, наверное, спокойно хочу Два дня назад Рудаков стал начальником управления. Вот так.

— Как же это?.. — растерялся Ружин, он похлопал себя по карманам, ища сигареты, не нашел, деревянно повернулся, сделал шаг в сторону своего столика, не заметив стула, стоящего перед ним, споткнулся о ножку, не удержался и, вытянув руки, повалился на сервировочный столик, уставленный грудой тарелок и бокалов, тарелки посыпались на пол, раскалываясь с сухим треском, один за другим захлопали по паркету пузатые бокалы, и вилки потекли со стола, и ножи, — серебряный водопад

— Кто это там? — поморщился Рудаков. — Ружин.? Опять пьяный? Видите? — грустно сказал он прокурору— Я был прав. Нечистоплотным людям не место в милиции.

Они неторопливо направились к выходу, сбоку мелко семенил Горохов и что-то вполголоса говорил, то и дело показывая рукой на Ружина, строгий, непримиримый.

…Ветер дул порывами, то вдруг закручивал яростно в Невесомые воронки песочную пыль, тонко обсыпавшую смерзшийся уже пляжный песок, выдавливал снежно-белую пену «барашков» из черного морского нутра, и был он тогда холодным и злым, хлестал по лицу мокро и колко, впивался в глаза, мешал дышать, остро выстуживая ноздри, губы, и Света кричала тогда, отчаянно дергая Ружина за рукав: «Уйдем, уйдем! Мне холодно! Мне страшно! Яне хочу! Зачем?! Зачем?!»…То вдруг стихал мгновенно, разом, будто кто-то выключал его, не выдержав и в сердцах опустив рубильник, и оседала грустно песочная пыль, не дали ей порезвиться, покружиться вволю, и таяли «барашки», как льдинки под летним солнцем, и предметы вокруг приобретали ясные и четкие очертания, и цвет приобретали, виделись уже объемными и весомыми, а не плоскими, призрачными, как минуту назад, это свою природную прозрачность восстанавливал вычищенный влагой воздух…

Ружин сидел на песке и рассеянно с тихой полуулыбкой смотрел на море, Света рядом переминалась с ноги на ногу, озябшая, съеженная, теребила машинально его плечо, повторяла безнадежно: «Уйдем, уйдем…» Ружин посмотрел на часы.

— Они уже в аэропорту, — определил он. — Шутят, веселятся, громко, гораздо громче, чем обычно, тайком ловят взгляды друг друга, может, кому-то так же паршиво, как и мне, и я не один такой, трусливый и мерзкий выродок… Нет, вон у этого на миг потемнели глаза, и у того, и у того… Нет, не один, значит, я не самый худший, значит, это норма… и я смогу, и я сделаю все, что потребуется. Надо! — Ружин потер руками лицо, посмотрел на ладони, мокрые, он усмехнулся, это всего лишь водяная пыль, море. — Помнишь того подполковника белобрового? Он правду сказал, мне два раза предлагали туда. И два раза я находил причины, чтобы не ехать. Не потому, что видел, что война эта зряшная. Боялся. Если бы ты знала, как долго и упорно я ломал голову, чтобы найти эти причины. Здесь на нож с улыбочкой шел, а туда боялся. Там шансов больше, понимаешь? Понимаешь? Я был бравым и смелым сыщиком, считал себя элегантным, красивым парнем, правда, правда, а когда меня арестовали и я попал в камеру, понял, что я вовсе это играл только, играл и ничего больше, я дрожал как заяц, когда меня вызывали на допрос, я перестал бриться, мне было совершенно наплевать, как я выгляжу, мне, наоборот, хотелось быть маленьким, страшненьким, незаметным. — Он поднял глаза на Свету, усмешку, презрение ожидал увидеть на ее лице, но нет, она будто и не слышала его, по-прежнему подрагивают посеревшие ее губы, томится прежняя мольба в глазах, и бессильным голосом она повторяет: «Уйдем, мне холодно, холодно…» Ружин неожиданно рассмеялся, непринужденно, искренне: — А знаешь, чего я еще всегда боялся? Холода. Обыкновенного холода. Я всегда боялся простудиться, до чертиков боялся простудиться. Не пил холодную воду, где бы ни был, закрывал окна и двери, чтобы не было сквозняков, начинал купаться в море только в июне, а заканчивал в начале августа. Интересно, правда?

Ружин вдруг быстро встал, покопался в карманах куртки, не глядя на девушку, протянул ей ключи, бросил отрывисто:

— Уходи!

— А ты? — потянулась к нему Света.

Он оттолкнул ее и крикнул, зажмурив глаза:

— Уходи!

Света невольно попятилась назад, остановилась, растерянная, готовая заплакать.

— Я прошу тебя, — проговорил он, сдерживаясь. — Мне надо побыть одному.

Она сделала несколько шагов назад, потом повернулась к нему спиной, побрела, ссутулившись, вздрагивали плечи, длинный плащ путался в ногах. Ружин подождал, пока она отойдет подальше, скроется за деревьями, курил жадно, потом бросил сигарету, разделся, не суетясь, оставшись в плавках, пробежался до кромки воды, остановился на секунду, выдохнул шумно и ступил в воду.

Он плыл быстро и уверенно Все дальше, дальше. Опять задул ветер, тот самый, злой и колкий, с готовностью вынырнули «барашки», понеслись неудержимо друг за другом. «Давай! Давай!» — вскрикивал Ружин, отфыркивался и, истово вспенивая вязкую воду, короткими сильными гребками толкал себя вперед.

Николай ДоризоГибнет девчонкаРассказ молодого криминалиста

За такую фамилию деньги надо платить, а она ему бесплатно досталась — Папсуй-Шапка. Степан Папсуй-Шапка. Раз услышишь, запомнишь на всю жизнь. Почему Папсуй-Шапка? Что это значит — Папсуй-Шапка? Сам он был вологодский, где таких фамилий сроду не бывало, говорил опрятно, округло, с выговором на, «о». Откуда же пришла к его предкам эта странная фамилия?

Так вот, все началось с того, что в два часа ночи, когда мы с братом уже давно спали, в передней раздался настойчивый, резко пульсирующий звонок. Брат повернул выключатель. Я вскочил с постели, как синяк растирая на лбу внезапный электрический свет.

— Интересно! Архиинтересно, кто бы это мог быть? — закричал брат и, вырвавшись вместе со своим криком из-под одеяла, вскочил на стул в майке и в трусах.

Он был большим оригиналом, мой брат. Но об этом после.

Я зевнул со сладким прогибом в костях, натянул пижамные штаны и поплелся открывать. Звонок продолжал пульсировать.

— Иду! Иду! Кто там?

На пороге стоял мой друг и сослуживец сотрудник уголовного розыска Степан Папсуй-Шапка.

— Не спишь? Хорошо, что не спишь! Вот какое дело, понимашь. — Он говорил не понимаешь, а понимать. «Е» выпадала из некоторых слов, как выпадают буквы из пишущей машинки. — Вот какое дело. Гибнет девчонка! Девчонка гибнет!.. Совесть. Бабка. Тыква. Что смотришь? Прикатил я к тебе свою тыкву.

В ответ на мое недоуменное выражение лица он посмотрел на меня сердито, укоризненно, даже обиженно, возмущенный моим непониманием. Была у него странная особенность: когда он очень волновался, начинал говорить с конца, будто собеседник уже знает все то, о чем он хотел сказать, знает не хуже его самого. Тогда уже выпадала не одна буква «е», а выпадала почти вся речь, кроме конца. Он стремился к предельной краткости и поэтому вместо фразы говорил одно слово. Но в конечном счете, объясняя его, ему приходилось разматывать это слово, как клубок.

— Гибнет девчонка! Девчонка гибнет!.. Совесть. Бабка. Тыква. Ты что, понимашь, на меня уставился с недоумением!

Он безнадежно махнул рукой. И начал свой рассказ.

Несколько дней тому назад Степан Папсуй-Шапка на опустевшей ночной улице остановил такси. Каково же было его удивление, когда за рулем оказалась девчонка лет двадцати пяти, худенькая, смазливая, этакая пигалица, мамина дочка.

«Как ты не боишься, — спрашивает он, — по городу разъезжать в ночное время. Ведь пассажиры бывают разные. Иной пассажир посмотрит на тебя да и ножик из кармана выхватит. По пьяному делу на тебя позарится или на твою выручку». «А у меня для такого пассажира вот здесь, сбоку, под рукой, ломик припасен», — отвечает она.

Заинтересовала Степана эта девчонка. Начал он ее расспрашивать, где училась, почему пошла работать в такси. Ведь работа в такси все-таки мужское дело.

То ли та искренность, с которой Степан ее расспрашивал, — а он был большим охотником до чужих судеб, всегда стремящимся понять человека, угадать самую его суть (видимо, интерес к человеку и сделал его сотрудником уголовного розыска, а работа еще более заострила в нем природную склонность), — то ли просто девчонке захотелось выговориться, но она откровенно рассказала ему о своей непутевой жизни.

С детства писала стихи. Даже печаталась. В юности стала писать прозу. И видимо, не такую уж бездарную, если приняли девчонку в Литературный институт. Закончила Литинститут. И сразу перед ней встал вопрос, Что делать дальше, как жить? Литературный институт — единственный институт в нашей стране, который выпускает безработных, ибо диплом — это еще не пропуск в Литературу. Пять лет учится студент на писателя, а никаких гарантий, что станет писателем, да к тому же писателем-профессионалом, диплом не дает. Рассчитывать можно только на свой талант и на удачу. А вот с удачей дело обстояло плохо. Год обивала пороги издательств и редакций журналов. Прозу ее читали медленно, равнодушно, неохотно. Бесконечно долго тянулось рецензирование. Вроде — да и вроде — нет. А порой приходили «похоронки», скупые, бездушные, ни о чем не говорящие: «Уважаемый товарищ (имя, фамилия), Ваша повесть не может быть опубликована в нашем журнале в связи с тем…» Уж лучше бы вознегодовали, отругали, вызвали бы ярость внутреннего спора. Нет. Все пристойно. Глухо. Непробиваемо. Мучительно не хотелось идти в редакцию за очередным ответом. Тот рабочий восторг, тот головокружительно счастливый полет мысли, когда тело становится почти невесомым, тот пламень духа — все это вдруг становилось ненужным, обидно никчемным, нелепым, даже каким-то постыдным.